***
Тишина в палате была хрупкой, как лед на тонком пруду — казалось, стоит только вздохнуть чуть громче, и она треснет. Женщина лежала на больничной койке, укрытая одеялом. Голова гудела, будто в ней звенел колокол. Она не помнила, сколько прошло времени с тех пор, как провалилась в этот сон — часы? Дни? Недели? Время растворилось, оставив после себя лишь туманную пустоту и тяжесть в груди. Издалека, словно сквозь воду, до нее донесся голос — хриплый, уставший, но на удивление твердый. Это был голос хирурга. Он говорил с кем-то. С тем, кто лежал на соседней койке. — … Еще один укол, — произнес он, и в его тоне чувствовалась не столько забота, сколько упрямая решимость. — Ты же понимаешь, что без него не обойдется. Женщина медленно приоткрыла глаза. Взгляд был размыт, будто она смотрела сквозь мокрое стекло. Перед ней мелькнула высокая фигура в белом халате — Шприцорург. В его руке поблескивал шприц. Он стоял у койки слева, где лежал Флинн. Стингер выглядел плохо. Очень плохо. Его лицо было бледным, почти восковым, а под глазами залегли темные круги. Рыжие волосы прилипли ко лбу от пота. Бинты на обеих руках местами пропитаны кровью, но не свежей — темной, засохшей. Он смотрел на хирурга с вызовом, но в его взгляде читалась усталость, почти отчаяние. — Я сказал, что со мной все в порядке. — прохрипел он дрожащим голосом. — Не надо мне твоих уколов. Я и так поправлюсь. — Поправишься? — Шприцорург фыркнул, но в этом фырканье не было насмешки. Только усталость и раздражение. — Ты едва дышишь, Флинн. У тебя температура под сорок, пульс скачет, как у испуганного кролика, а ты мне тут про «все в порядке»? Парень слабо усмехнулся, но улыбка тут же исказилась от боли. — Привыкший к худшему… — прошептал он. Шприцорург покачал головой, но не стал спорить дальше. Он сделал шаг вперед, аккуратно отвел край одеяла и, не глядя на лицо Стингера, ввел иглу в бедро — туда, где бинты не мешали. Флинн вздрогнул, но не издал ни звука. Лишь пальцы сжались в кулаки, и на лбу выступили новые капли пота. — Вот и все. — сказал хирург, вынимая иглу и прижимая ватку к уколотому месту. — Теперь поспи. Стингер что-то тихо фыркнул — почти неслышно, но Шприцорург услышал. Он резко обернулся: — Что? Что ты там бормочешь? — Ничего. — пробормотал парень, отворачиваясь к стене. — Просто… Думал, ты уже не помнишь, как это — быть молодым и упрямым. Хирург на мгновение замер, потом усмехнулся — сухо, без теплых ноток. — Молодость — это не оправдание, Флинн. Это диагноз. Он повернулся спиной к парню, чтобы положить пустой шприц в металлический лоток на тумбочке, и в этот момент заметил, что женщина проснулась. Ее глаза были открыты, и она смотрела на него — не испуганно, не растерянно, а с той странной, почти животной настороженностью, с которой смотрят те, кто слишком много раз просыпался в незнакомых местах. Хирург немного смягчил выражение лица. — Как ты себя чувствуешь? — спросил он, подходя ближе. Женщина медленно кивнула. Не сказала ни слова. Просто кивнула коротко и четко. Хирург кивнул в ответ, — Хорошо. Тогда отдыхай. Вам обоим нужно… Он уже собрался уходить — рука его легла на дверную ручку, — когда за его спиной раздался голос Флинна: — Что это? Шприцорург обернулся. Стингер смотрел не на него, а на стену напротив, где висели изображения некоторых их коллег. Среди них посередине было изображение Банбана. Он улыбался, но улыбка его была странной — слишком широкой, почти театральной, а в глазах читалась какая-то… Пустота. Под этим изображением, частично прикрытая им, виднелась полоска чего-то синего. Флинн указывал на нее подбородком. — Там… Что-то под ним. Женщина, не раздумывая, села на койке. Ее ноги дрожали, но она встала и подошла к стене. Сердце забилось быстрее от странного, почти магнетического влечения. Она приблизилась, наклонилась, и ее пальцы коснулись края изображения Банбана. — Подожди. — сказал Шприцорург голосом, прозвучавшим не как приказ, а скорее как предостережение. Женщина не послушалась. Она начала аккуратно отклеивать уголок изображения. Под ним проступало другое изображение — поразительно похожий на Банбана парень, но на лицо он выглядел немного моложе. И одет он был не в красный, а в синий пиджак. Выражение лица — то же, но глаза… Глаза были другими. В них читалась не пустота, а что-то живое. — Странно. — произнес Шприцорург, и в его голосе впервые прозвучала настоящая тревога. — На твоем месте я бы оставил все, как есть. Вам двоим нужно отдохнуть. Но женщина уже не слышала его. Она резко дернула изображение, и оно оторвалось от стены с глухим шорохом. В тот же миг в палате словно потемнело. Не физически — свет горел по-прежнему, — но в воздухе повисло что-то тяжелое, давящее, как предгрозовая тишина. Хирург шагнул вперед. Его лицо изменилось. Черты заострились, глаза стали холодными, почти безжизненными. — Я не думаю, что это хорошая идея. — сказал он, и в его голосе больше не было ни капли усталости. Только лед. — Просто оставь это в покое. Но женщина не могла отвести взгляд от открывшегося ей изображения. Шприцорург не стал ничего объяснять. Вместо этого он вдруг шагнул к ней, схватил ее за плечи и резко развернул к себе. Его пальцы впились в ее кожу так сильно, что она ахнула от боли. — Никогда… — прошипел он, и в его голосе зазвучала угроза, от которой по спине побежали мурашки. — Никогда не играй с дьяволом. Она не успела ничего понять. Не успела даже моргнуть. — Приказ доктора! — выкрикнул он — и ударил. Не кулаком. Не ладонью. А чем-то твердым, спрятанным в рукаве — возможно, ручкой шприца, возможно, чем-то другим. Удар пришелся точно в висок. Мир взорвался белым светом, а потом — тьма и тишина.***
Тишина в палате после удара длилась недолго — всего несколько минут, но они тянулись, как часы. Женщина лежала на полу, свернувшись калачиком, лицом к стене. Ее дыхание было ровным, но поверхностным, будто она балансировала на краю сна и обморока. Стингер не шевелился на своей койке, но равнодушный взгляд был прикован к ней. Шприцорург стоял над женщиной, опустив руки по швам. Его лицо снова стало спокойным, безэмоциональным, как у статуи, но в глубине глаз мелькнула тень — едва уловимая, но настоящая. Удивление? Сожаление? Или просто раздражение от того, что все пошло не так, как он планировал? Он не наклонился, чтобы помочь ей. Не проверил пульс. Просто стоял и ждал. И вот — шаги. Тяжелые, уверенные, с характерным скрипом кожаных сапог по полу. Шаги приближались, эхом отдаваясь в пустоте больничного крыла. Дверь палаты распахнулась без стука. На пороге появился шериф. На бедре висел револьвер в потертой кобуре, а за спиной, под плащом, угадывался контур дробовика. Взгляд был уставшим, но не сломленным — желтые глаза сразу нашли женщину на полу. — Опять она? — спросил он, входя в палату. Шприцорург кивнул, не отводя взгляда от Тодстера. — Она не послушалась. — Никто из них не слушает, — вздохнул шериф, подходя ближе. Он присел на корточки рядом с ней, осторожно перевернул ее на спину и проверил пульс на шее. — Хотя… В этот раз я могу попытаться ее понять. Он поднял глаза на хирурга. — Я просил ее поговорить со свидетелем. Просто поговорить. Ничего больше. А потом… — он замолчал, и в его голосе появилась тень чего-то тяжелого. — Потом все пошло не так. Она убегала по крышам от находившегося под контролем Дададу Джестера. Он сделал паузу, будто собираясь с мыслями. Взгляд Шприцорурга невольно скользнул по груди шерифа — туда, где на форме, чуть ниже левого плеча, крепилась пара золотых звезд. Одной не хватало. На ее месте зияла пустая застежка, а на краю звезды, что осталась, виднелась тонкая, почти незаметная борозда, будто ее кто-то царапал ногтями. — Я спас ее от падения на землю в результате очередного прыжка и закрыл собой. А Джестер… Он… Он набросился на меня. Я пытался удержать его, но это было бесполезно. И тогда я… — он вновь запнулся, будто проглатывая ком в горле. — Я вырвал одну из своих звезд и вонзил ему в грудь. Джестер погиб у меня на руках, и она это видела. Шприцорург молчал несколько секунд, пытаясь в полной мере осмыслить услышанное. Потом тихо сказал: — Иногда спасение требует жертв. Даже тех, кого ты звал другом. В голосе хирурга не было сочувствия — только констатация. Но в глазах, на миг, мелькнуло что-то похожее на понимание. Он знал, о чем говорит шериф. Возможно, знал даже больше, чем тот думал. Тодстер кивнул, будто услышал именно то, что ждал. — Как он? — спросил шериф, кивнув в сторону Флинна. Шприцорург обернулся к койке. — Жив. Пока что. Обе руки сильно пострадали, внутреннее кровотечение. Но держится. Упрямый, как осел. Стингер не ответил. Он просто смотрел на Тодстера — не с ненавистью, не с благодарностью, а с той странной, почти звериной внимательностью, с которой смотрят те, кто знает: мир не так прост, как кажется. Шериф поднялся, подхватил женщину под плечи и осторожно поднял ее с пола. Она была легкой. Гораздо легче, чем Тодстер ожидал. Он перекинул ее руку через плечо, поддерживая за поясницу. — Я отвезу ее в участок. — сказал он. — Пусть поспит в камере. Хирург кивнул. — Не дай ей проснуться раньше времени. — Не дам, можешь не беспокоиться об этом. Шериф двинулся к двери, но на пороге внезапно остановился и обернулся. — Ты ведь знаешь, кто она и зачем изначально сюда пришла, правда? Шприцорург не ответил. Только посмотрел на него — долго, пристально. А потом медленно закрыл глаза и сказал: — Я знаю только то, что позволено знать. Тодстер фыркнул — горько, без улыбки — и вышел. За ним дверь тихо закрылась. Флинн остался наедине с хирургом. Он лежал, уставившись в потолок. Его грудь вздымалась тяжело, с каждым вдохом отдавая болью. Но он не стонал. Не плакал. Он просто смотрел — и думал. Он видел, как шериф унес женщину. Видел, как ее рука безвольно свисала, касаясь пола. Видел, как Шприцорург после ухода Тодстера подошел к стене и аккуратно приклеил обратно изображение Банбана — так, будто ничего и не происходило. Стингер закрыл глаза. Тело наконец-то начало поддаваться усталости — той глубокой, животной усталости, что не щадит ни волю, ни гордость. Каждая кость, каждый сустав, каждый вдох — все требовало покоя. Сознание медленно погружалось в теплую, туманную пустоту, где не было ни боли, ни вопросов, ни красных пиджаков, ни синих теней под ними. Только тишина. Только тьма. Только сон… И вдруг — грохот. Резкий, металлический, будто кто-то со всей силы швырнул поднос на пол. Звон разлетелся по палате, отскакивая от стен, как осколки стекла. Флинн вздрогнул так сильно, что боль в ребрах вспыхнула белым огнем. Он резко распахнул глаза, сердце колотилось в груди, будто пыталось вырваться наружу. Хирург стоял у тумбочки, склонившись над разбросанными инструментами. Его лицо было искажено раздражением — не яростью, нет, а именно тем холодным, сдержанным раздражением, которое накапливается годами и выливается в мелочах. Он ругался себе под нос, тихо, но отчетливо: — Чертова ржавая хламовина… Надоело уже все это… Стингер слышал каждое слово. Голос Шприцорурга, обычно такой ровный и контролируемый, сейчас звучал остро, почти ядовито. В нем не было злобы — только усталость, раздражение и что-то еще… Что-то, похожее на страх, замаскированный под гнев. Врач выпрямился, потирая переносицу двумя пальцами, и вдруг его взгляд скользнул в сторону койки. Их глаза встретились. Флинн лежал, широко раскрыв глаза, дыхание его все еще сбивалось. Он не хотел показывать, что испугался — но тело предало его. Пальцы впились в простыню, плечи напряглись, даже под бинтами чувствовалось, как дрожат мышцы. Шприцорург замер на мгновение. Потом медленно опустил руку. — Прости. — сказал он. — Не хотел тебя напугать. Но в его голосе не было ни тени раскаяния. Ни тепла. Ни даже вежливого сожаления. Это было просто констатацией — как если бы он сказал: «Дождь идет. Прости, что мокро». Он извинялся не потому, что чувствовал вину, а потому, что это было положено. Потому что в его мире существовали правила: если ты напугал пациента — извинись. Даже если тебе все равно. Стингер молчал. Он не знал, что сказать. Да и что тут скажешь? «Все в порядке»? Нет, не в порядке. Ничего уже давно не в порядке. Хирург, не дожидаясь ответа, нагнулся и начал собирать рассыпанные инструменты. Щипцы, скальпель в чехле, пустые ампулы — все это он аккуратно складывал обратно в металлический лоток. — Ты должен спать. — бросил он, не глядя на Стингера. — Завтра будет непростой день. Флинн ответил не сразу. Сначала он просто смотрел, как Шприцорург ставит поднос на тумбочку, поправляет край простыни на его койке — не из заботы, а из привычки, — и направляется к двери. Однако внезапно за его спиной раздается голос — тихий, но твердый, как натянутая струна: — Что значит… Завтра будет непростой день? Хирург останавливается в дверном проеме. Не оборачивается. Только плечи его слегка напрягаются под тканью халата — едва заметно, но Стингер видит. Он все видит. Взгляд прикован к спине хирурга, к тому, как тот замер на месте, будто обдумывая, стоит ли отвечать вообще. Пауза тянется. В ней все: недоверие, боль, страх, и та самая тонкая нить, что связывает тех, кто знает слишком много, но не смеет говорить вслух. Наконец хирург поворачивает голову — не полностью, только настолько, чтобы бросить взгляд через плечо. — Завтра начнется новый курс лечения. — говорит он. В голосе звенит ложь — грубая, небрежная, будто он даже не потрудился ее приукрасить. — Потребуется держать тебя под наблюдением. Больше уколов, меньше разговоров. Вот и все. Шприцорург произносит это так легко, будто рассказывает о погоде. Но Флинн чувствует — это не правда. Не потому, что слова звучат странно. Нет. А потому, что в них нет веса. Нет той внутренней уверенности, с которой врачи обычно говорят о рутине. Это — отговорка. Брошенная на ходу. Первая, что пришла в голову. Стингер не отвечает. Он просто смотрит, как хирург делает последний шаг в коридор и исчезает за поворотом, оставив после себя лишь запах антисептика. Дверь закрывается. Щелкает замок — не громко, но отчетливо. Парень медленно опускает взгляд на поднос с инструментами. Его пальцы сжимаются в кулаки под простыней. Боль в ребрах вспыхивает, но он почти не замечает ее. В голове крутится только одна мысль, как игла в старом проигрывателе: «Он соврал. Соврал легко. Как будто это нормально. Как будто он делает это каждый день». И тут его накрывает — не страх, не паника, а предчувствие. Глубокое и инстинктивное. Флинн закрывает глаза в попытке заснуть. Но сон не приходит. Вместо него тишина. Та самая, что бывает перед бурей. Та, в которой слышен каждый удар сердца, каждый вдох, каждый шорох за стеной. Где-то вдалеке слышны шаги. Он не шевелится. Не дышит. Просто лежит, притворяясь мертвым. Потому что иногда — это единственный способ выжить.***
Тьма в палате была не просто отсутствием света — она была живой. Густой, липкой, как смола, она обволакивала все: койки, стены, даже воздух. Луна, если и была за окном, не решалась смотреть внутрь — лишь слабый серебристый отсвет полз по полу, едва касаясь ножек тумбочки и края опрокинутого днем подноса. Стингер лежал, отвернувшись к стене. Лицо было скрыто в складках подушки, дыхание — ровным и глубоким, как у спящего. Но за закрытыми веками глаза были открыты. Не буквально — но сознание бодрствовало с такой остротой, будто каждая клетка его тела превратилась в ухо. Он думал. О женщине. Об изображении парня, поразительно похожего на Банбана и скрытого под ним. О хирурге, который извиняется, не чувствуя вины. О том, что «завтра будет непростой день» — и почему это звучало не как прогноз, а как приговор. И вдруг — шаги. Тяжелые. Уверенные. Идущие прямо сюда. Сердце Флинна замерло на полудыхании. Он не шевельнул даже пальцем. Только мысленно втянул живот, замедлил пульс — насколько это возможно, когда кровь стучит в висках. Дверь скрипнула. Медленно. Почти бесшумно. Но в этой тишине как выстрел. Кто-то вошел. Стингер почувствовал это — не слухом, не зрением, а кожей. Ощущение чужого присутствия, плотное, как тень, легло на его спину. Он чуть глубже зарылся в подушку, натянул одеяло повыше — до самого подбородка, будто от холода. На самом деле — чтобы скрыть, как дрожат его губы. Шаги приблизились. Остановились у его койки. Тишина. Потом — дыхание. Чужое. Теплое. Слишком близкое. Кто-то стоял над ним. Смотрел. Изучал. Стингер не дышал. Прошла минута. Может, две. И тогда — голос. Низкий, хрипловатый, с легким акцентом, будто человек редко говорит вслух: — Спит. Слово повисло в воздухе, как нож над горлом. Второй голос — моложе, напряженнее, почти шепотом: — Отлично. Значит, сегодня ночью он нам не помешает. Надо сообщить Отцу. Пусть сам разбирается с этим мальчишкой. В слове «мальчишкой» прозвучала не насмешка — презрение. Холодное, безэмоциональное, как у палача, который уже видел сотни одинаковых людей, и знает: все они в итоге кричат одинаково. Флинн почувствовал, как по спине ползут ледяные мурашки. Отцу. Не Шприцорургу. Не хирургу. Отцу. Это было хуже любого имени. Шаги отошли. Дверь снова скрипнула, но на этот раз мягче. Тишина вернулась, но Стингер уже не мог притворяться. Он резко сел. Боль ударила в грудь, как кулак — ребра вспыхнули огнем, руки заныли под бинтами, будто их кто-то вновь ломал. Он сжал зубы, чтобы не вырвался стон, и схватился за край койки, чтобы не упасть. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Сегодня ночью. Они не ждут утра. Они придут сейчас. Пока он спит. Пока он беззащитен. Пока никто не услышит. Парень огляделся. Палата — та же. Тумбочка. Поднос. Окно — высоко, узкое, с решёткой. Дверь — заперта извне, он слышал щелчок замка. Но он не может ждать. Он должен что-то сделать. Сейчас. Флинн осторожно спустил ноги на пол. Холодный бетон обжег ступни, но он почти не почувствовал этого — адреналин заглушил боль. Он встал. Пошатнулся. Ухватился за стену. Где-то в коридоре снова зазвучали шаги — уже дальше, но приближающиеся. Не к его палате. К лестнице. Стингер не знал, что они с ним сделают. Но он знал одно: если он останется здесь, то не доживет до рассвета. А женщина… Она уже в их руках. В тюрьме. В камере. Одна. По собственной глупости. Предупреждал же ее Флинн, чтобы она уходила отсюда, пока была возможность. Но она не послушала. И вот результат. Стингер сделал шаг. Потом второй. Боль рвала его изнутри, но он шел. Бетонный пол был ледяным под босыми ногами, но он почти не чувствовал холода — только пульсирующую боль в ребрах. Руки, забинтованные до локтей, висели беспомощно, словно чужие. Он прижимал их к телу, чтобы не стучали о бока, не выдавали его присутствия. Дверь палаты поддалась не сразу. Замок оказался старым, ржавым, но не запертым на ключ — лишь защелкнут. Флинн потратил драгоценные минуты, пытаясь отжать язычок замка ногтем, потом — плечом, пока, наконец, не раздался тот самый щелчок, от которого у него перехватило дыхание. Он замер, прислушался. Ничего. Только далекий гул вентиляции и где-то капанье воды. Теперь — коридор. Он был длинным, узким, с потолком, покрытым трещинами, будто паутиной. Лампы дневного света мигали с разной частотой: одна — каждые три секунды, другая — вообще не горела, третья — тускло мерцала, как умирающая звезда. Стингер двинулся налево. Интуиция. Или, может, память тела — ведь именно с этой стороны раньше слышались шаги тех, кто пришел проверить, спит ли он. А значит, там — меньше шансов наткнуться на патруль. Но он ошибался. Уже через десять метров он прижался к стене, затаив дыхание: из-за поворота показались двое. Они шли не спеша, в одинаковых белых халатах, но без бейджей, без обуви — босиком, как он. И лица… Парень не видел их четко — слишком тусклый свет, слишком далеко, — но по походке, по наклону голов, по тому, как они держали руки — один — сжатые в кулаки, другой — с раскрытыми ладонями — он узнал их. Это были те самые. Те, кто стоял над его койкой. Те, кто назвал его мальчишкой и упомянул Отца. Он вжался в нишу — старую нишу для кислородного баллона, давно пустую, — и замер. Сердце колотилось так громко, что, казалось, они обязательно услышат. Но они прошли мимо, не оглядываясь. Их голоса были приглушенные, но отчетливые: — … Если он проснулся раньше, Отцу не понравится. Но как? Укол был сильным. — Какая разница, почему укол перестал так быстро действовать на него? Ему же хуже будет, не нам. Флинн сжал зубы. Укол? Какой укол? Он не помнил, чтобы ему делали укол после того, как он заснул… Парень выждал, пока шаги не стихли, и двинулся дальше. Коридор сворачивал, уходил вниз по легкому уклону. Стены становились чище, пол — суше, свет — ярче. Это было странно: чем дальше от его палаты, тем больше все напоминало настоящую больницу. И тут — дверь. Приоткрытая. На пару сантиметров. Из-за нее лился теплый, желтый свет — не холодный, как в коридоре, а домашний, почти уютный. И слышались голоса. Он замер. Осторожно, почти невесомо, подкрался ближе. Прижался спиной к стене и, затаив дыхание, заглянул внутрь. Комната была небольшой — кабинет. Стол, стеллажи с папками, старый диван в углу. За столом сидел Шприцорург с усталыми глазами, которые, как оказалось, очень хорошо умеют лгать. Рядом с ним стояли двое — те самые из коридора. Один — высокий, с выбритыми висками и шрамом через бровь. Другой — пониже, плотный, с руками, покрытыми татуировками. — … Он не должен был увидеть изображение Фламбо. — говорил хирург, не глядя на них. Он перелистывал папку, но его пальцы дрожали — едва заметно, но Стингер видел. — Это нарушает протокол. — А девчонка? — спросил высокий. — Шериф увез ее. Как и было запланировано. — Он знает? Шприцорург наконец поднял глаза. В них не было усталости. Только лед. — Шериф — один из нас. — сказал он тихо, но так четко, что Флинн почувствовал, как кровь отхлынула от лица. — Он всегда был одним из нас. Стингер едва не выдохнул вслух. Тодстер? Тот самый, что говорил о лучшем друге, которого пришлось убить? Тот, что смотрел на него с сочувствием? Ложь. Все — ложь. — А рыжий мальчишка? — спросил татуированный. — Он ведь уже проснулся. Мы видели, как он сел. — Флинн не уйдет далеко. — сказал хирург, и в его голосе прозвучала почти жалость. — Он сломан гораздо больше, чем думает. А даже если выберется… — он сделал паузу, потом добавил почти шепотом: — Кто поверит тому, кто видел то, что спрятано от посторонних глаз уже много лет? Его просто посчитают сумасшедшим выдумщиком, вот и все. Стингер похолодел. Он знал, что должен уйти. Сейчас. Немедленно. Но ноги будто приросли к полу. Потому что в этот момент хирург вдруг поднял взгляд — не на своих собеседников, а прямо на щель в двери. Их глаза встретились на долю секунды, но этого хватило. Шприцорург не изменился в лице. Не вскочил. Не закричал. Он просто кивнул — едва заметно, почти незаметно для других. Но Флинн понял. Врач знал, что он здесь. Парень отпрянул от двери, как от огня. Он побежал, не думая о боли, не думая о тишине, не думая ни о чем — только вперед. Потому что теперь он знал: Шериф — враг. Шприцорург — не тот, кем кажется. И если Стингер не найдет выход сейчас, то ему придется несладко.***
Коридор будто сжался вокруг Флинна, превратившись в ловушку из теней и эха. Он бежал, не думая, не выбирая путь — только вперед, прочь от голоса, от взгляда, от всего, что напоминало о хирурге. Но тело предало его. На повороте, в полумраке, он не разглядел выступающую часть стены — старую нишу для пожарного шланга, ободранную до бетона. Плечо врезалось в нее с глухим ударом, и боль в груди вспыхнула так остро, что на мгновение все потемнело. Он согнулся, хватая ртом воздух, будто выброшенная на берег рыба. Не сейчас. Не здесь. Он попытался выпрямиться, развернуться, вернуться назад, но в этот момент услышал шаги. Не тяжелые, не зловещие. Наоборот — мягкие. И голос теплый, обволакивающий, как одеяло в детстве: — Стингер Флинн… Имя прозвучало так нежно, что мурашки побежали по коже. — Флинн, не беги. Ты же знаешь, я не причиню тебе вреда. Голос приближался. Медленно. Уверенно. Паника ударила в виски. Парень огляделся — и увидел спасение: груда картонных коробок у стены, сложенных в беспорядке. Он метнулся к ним, втиснулся за стопку, прижавшись спиной к холодной стене. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот вырвется наружу. Через минуту хирург остановился прямо там, где Стингер только что стоял. Он не искал. Не вертел головой. Просто стоял с гордо поднятой головой, руки за спиной. Его лицо было спокойным, но в уголках губ играла хитрая ухмылка — та самая, что не сулит ничего доброго. — Я знаю, ты здесь. — сказал хирург, и в голосе снова зазвучала та ложная ласка. — Не прячься. Ты же устал. Больно, правда? Я могу помочь. Один укол и все пройдет. Ты даже не вспомнишь, зачем бежал… Стингер сжал зубы так, что заныли челюсти. Он ненавидел это — эту фальшивую заботу, этот тон, будто он ребенок, убежавший от укола. Он не ребенок. Он — взрослый свидетель. И он помнит. Парень осторожно выглянул из-за коробок. Шприцорург стоял спиной к нему, глядя вглубь коридора, будто действительно верил, что Стингер скрылся дальше. Сейчас или никогда. Флинн начал медленно, бесшумно отползать назад, цепляясь пальцами за пол. Но одна из коробок — старая, мокрая от протечки — внезапно осела под его весом. Картон рухнул на пол с глухим шлепком, и Стингер, потеряв опору, тоже рухнул на бок, ударившись сломанными ребрами о бетон. Он не смог сдержать стона. Шприцорург медленно повернулся. Его холодные глаза сразу нашли пациента. Ухмылка на лице стала шире. — А, вот ты где. — прошептал он, шагая ближе. — Глупый мальчик. Ты же знаешь, что нельзя играть в прятки с тем, кто знает все углы. Флинн попытался отползти, но хирург уже был над ним. Он опустился на одно колено, протянул руку и крепко сжал подбородок Стингера, заставляя смотреть в глаза. — Ты такой упрямый. — сказал он почти ласково, но пальцы впивались в кожу, как клещи. — А ведь мог бы просто лечь и спать. Мог бы проигнорировать то, что что-то заметил за чужим изображением. Мог бы не знать… Всего этого. Флинн задрожал. Не от страха — он не был трусом. Но от осознания: этот врач знает, что он видел. И это делает его опасным. Смертельно опасным. — Отпусти! — вырвалось у него хрипло. — Отстань от меня! Не трогай! Парень вырвался — резко, отчаянно, ударив локтем в колено Шприцорурга. Тот не ожидал такого сопротивления и на миг ослабил хватку. Этого хватило. Стингер вскочил и побежал. Боль в груди была невыносимой, но он бежал — быстрее, чем когда-либо в жизни. За спиной хирург не кричал. Не звал. Он просто стоял — с той же хитрой ухмылкой на лице, глядя, как его пациент ускользает, будто знал: это лишь вопрос времени. Через пару минут врач двинулся следом. Но не сразу по коридору. Он остановился у двери одной из палат — той, что была приоткрыта на пару сантиметров. Изнутри выглядывали двое мужчин. Они были похожи на тех, с кем он говорил в кабинете: те же белые халаты, те же пустые глаза. Но отличия были — и они бросались в глаза тому, кто умел смотреть. Один был выше, с лицом, изборожденным шрамами. Другой — моложе, но с руками, покрытыми странными узорами. Они смотрели на Шприцорурга с недоумением. Хирург лишь кивнул в сторону коридора, где скрылся Флинн, и произнес одно слово — тихо, почти ласково, но с ледяной уверенностью: — Поймать. Двое мгновенно поняли. Они исчезли в коридоре, как тени, не издав ни звука. А врач остался у двери, сложив руки за спиной. Он смотрел в ту сторону, куда убежал пациент, и в его глазах читался интерес. Будто он наблюдал не за беглецом, а за крысой в лабиринте, которая только что нашла ложный выход. — Беги, Флинн. — прошептал он. — Беги, пока еще можешь думать, что у тебя есть выбор.***
Коридоры больницы, казалось, смеялись над ним. Стингер бежал не вперед, а в ловушку. Каждый поворот, каждый проход, каждый намек на выход оборачивался глухой стеной. Сначала он думал, что просто заблудился. Потом — что больница изменилась. А теперь он знал: она не хочет его выпускать. Он остановился у очередного тупика, тяжело дыша, грудь ходила ходуном, будто внутри кто-то бил кулаками. Ребра горели. Руки — онемевшие под бинтами — дрожали, как у старика. Он оперся лбом о холодный бетон и закрыл глаза. — Почему? — прошептал он. — Почему везде… Тупики? И тут шаги. Не один. Не два. Два параллельных, синхронных ритма. Они приближались быстро, уверенно, без колебаний. Они знали, где он. Парень обернулся. Из-за угла вышли двое — те самые. Высокий со шрамом и молчаливый с символами на руках. — Стой. — сказал высокий. — Ты устал. — добавил второй, и в его словах прозвучала почти жалость. Почти. Флинн попятился — но за спиной была стена. Никаких коробок. Никаких ниш. Только голый бетон и его собственное дыхание, сбившееся в панический ритм. — Я… Я не сделал ничего! — выдохнул он дрожащим голосом. — Я просто хотел уйти! — Ты дал Отцу знать, что видел то, что не должен был видеть. — сказал высокий. — Этого более, чем достаточно. Он шагнул вперед. И в этот момент Стингер бросился в сторону — не вперед, не назад, а в узкий проход между двумя пожарными шкафами, который раньше не замечал. Он протиснулся туда, царапая кожу о ржавый металл, и побежал — не думая, не глядя, просто вперед. За спиной раздался резкий выдох — они не ожидали такого маневра. Парень мчался по узкому проходу, пока тот не вывел его в маленькую кладовку — тесную, пыльную, заваленную старыми каталками и пустыми канистрами. Дверь скрипнула, когда он захлопнул ее за собой. Он прислонился к ней спиной, задыхаясь, и замер. Тишина. Снаружи шаги. Медленные. Осторожные. Они искали. Флинн огляделся. В углу — люк. Металлический, с ржавой ручкой. Он подошел, с трудом поднял его и увидел лестницу. Узкую, крутую, ведущую вверх. Крыша. Сердце заколотилось. Это шанс. Последний. Он полез. Каждая ступенька давалась с мукой. Ребра ныли, будто их кто-то распирает изнутри. Руки — забинтованные, сломанные — едва держали вес тела. Он цеплялся за перекладины, как утопающий за соломинку. Слезы навернулись сами — не от страха, а от боли, от бессилия, от того, что он так близок… Так близок к свободе… Он почти выбрался. Голова уже выглянула наружу — холодный ночной воздух ударил в лицо, как пощечина. Звезды. Тишина. Свобода. И тут — рука соскользнула. Силы кончились. Флинн сорвался. Падение было коротким — всего пара метров — но приземление ударило в сломанные ребра с такой силой, что мир взорвался белым. Он упал на бок, свернувшись калачиком, и не смог сдержать стона. Потом — вскрик. Короткий, хриплый, полный боли и отчаяния. — Нет… Нет… Он лежал на полу кладовки, дрожа всем телом. Слезы текли по щекам, смешиваясь с пылью. Он больше не мог. Не хотел. Не знал, зачем. И тогда — шаги. Медленные. Уверенные. Дверь открылась. На пороге стоял хирург. За его спиной, в коридоре, застыли двое — те самые. Они не входили. Не спешили. Они ждали приказа. Шприцорург вошел один. Он опустился на колени перед Стингером, так близко, что тот почувствовал запах антисептика и чего-то еще — тонкого, сладковатого. — Тс-с-с… — прошептал он с такой притворной лаской, что Флинну стало тошно. — Бедный мальчик. Так старался. Так боролся. Он протянул руку и погладил пациента по рыжим волосам — медленно, почти отечески. Пальцы были теплыми, но прикосновение ледяным. — Ты ведь понимаешь, что все это было напрасно? — шептал Шприцорург, наклоняясь ближе, так что губы почти касались уха Стингера. — Ты не можешь убежать. Ты видел то, что тебе не нужно. Флинн не отвечал. Он не мог. Глаза были закрыты, дыхание — прерывистое. Боль больше не была просто физической. Она стала всем. Он чувствовал, как пальцы хирурга продолжают гладить его по голове, как голос льется, как мед, отравленный сном. — Отдайся, Флинн… Просто… Отпусти… И в этот момент что-то сломалось внутри него. Не тело. Не воля. А надежда. Стингер больше не верил, что сможет убежать. Не верил, что кто-то придет на помощь. Не верил, что женщина жива. Он просто… Устал. Последнее, что он почувствовал — это теплую ладонь на лбу и шепот: — Спи, Флинн. Я позабочусь о тебе. А потом — тьма. Глубокая. Мягкая. Без боли. Без выбора. Только сон и рука Шприцорурга, все еще гладящая его волосы, как будто он и правда был ребенком. Как будто все это просто плохой сон. Как будто завтра будет новый день. Но завтра… Завтра будет хуже. Если оно вообще наступит.***
Он не знал, сколько времени прошло. Не часы, не дни — даже не ночь и не утро. Время здесь не текло. Оно стояло, как пыль на решетке, как ржавчина на цепях, как тишина в каменных стенах. Стингер пришел в себя резко от странного ощущения легкости. Он сел на узкой койке — не больничной, не мягкой, а деревянной, покрытой грубой серой тканью, пропахшей потом и плесенью. Руки были свободны. Бинтов не было. Кожа под ними — бледная, но целая. Ни следа ран, ни боли. Он осторожно, с недоверием потрогал ребра. Ничего. Ни укола, ни жжения. Как будто все, что с ним случилось, было сном. Но это был не сон. Парень вскочил, подбежал к решетке — толстой, железной, с прутьями, покрытыми ржавчиной, будто их не чистили десятилетиями. За ней коридор. Серый, мрачный, с фонарями под потолком, мерцающими, как больные глаза. Внизу, у стены, сидел человек в форме. Не больничной, не полицейской, а какой-то промежуточной: серый мундир, кожаный пояс, дубинка на бедре. Он читал потрепанную тетрадь, не поднимая глаз. — Эй! — крикнул Флинн, голос сорвался от долгого молчания, но звучал яростно. — Эй, ты, с тетрадью, я к тебе обращаюсь! Что за черт тут происходит?! Почему я здесь?! Мужчина медленно поднял голову в сторону голоса. — Ты видел изображение, которое тебе видеть не надо. — сказал он коротко, без эмоций. — Вот и все. Стингер замер. — Что? — переспросил он, голос дрогнул. — Ты серьезно? Все это… Из-за какой-то дурацкой картинки?! Мужчина пожал плечами. — Ты был без сознания пять дней. За это время твои руки полностью зажили. Ребра тоже быстро срослись до конца. Отец лично проследил. А теперь… — он встал, подошел к решетке и посмотрел на Стингера сверху вниз. — Теперь ты приговорен к обязательным работам. Каждый день. С рассвета до заката. Начиная с этого момента. — Обязательным… Работам? — Флинн фыркнул, но в голосе уже слышалась паника. — Ты шутишь? Мы не в девятнадцатом веке живем! — Здесь нет шуток. — отрезал мужчина. — Есть порядок. И Отец. Стингер попытался возразить, закричать, вырваться — но смотрящий уже открыл решетку, и двое других охранников втащили его в коридор. Он сопротивлялся — слабо, но яростно, как загнанный зверь. Его схватили за плечи, повели по лестнице вниз, сквозь запертые двери и коридоры с решетками на окнах, пока, наконец, не вытолкнули наружу. Холодный воздух ударил в лицо. Небо серое, затянутое тяжелыми тучами. Перед Флинном раскинулся огромный двор, окруженный высокой каменной стеной с колючей проволокой наверху. Посреди двора — глыбы. Десятки, сотни серых, острых, покрытых мхом камней. Стингеру вручили тяжелую, ржавую кирку с деревянной ручкой, потрескавшейся от времени. Он едва смог поднять ее. — Бей по трещине. — бросил надзиратель, стоявший у стены с дубинкой в руке. — И не отвлекайся. Или получишь. Флинн ворчал себе под нос, ударяя по камню с такой яростью, будто это лицо Шприцорурга. Но кирка скользила, руки дрожали, удары были слабыми. — Слабак. — прошипел надзиратель и, не долго думая, ударил его дубинкой по затылку. Боль вспыхнула, но парень не упал. Он только сжал зубы и ударил снова — сильнее. И тут раздались шаги. Стингер поднял взгляд и увидел ее. Ту самую женщину, которую уже успел мысленно похоронить. Ее вели по залу в такой же серой одежде, с такими же пустыми глазами. Она шла, опустив голову, но вдруг почувствовала его взгляд — и подняла глаза. Их взгляды встретились. В не скрытом рыжими волосами глазу Флинна вспыхнула ненависть. — Это все твоя вина! — вырвалось у него хрипло, сквозь стиснутые зубы. Он даже не кричал — просто шипел, как змея. — Если бы ты ушла тогда, когда я просил… Если бы ты просто ушла, а не пыталась выставить себя героем, ничего бы этого не было! А теперь… Теперь наверняка хирург всем заправляет! И эта тюрьма — тоже его! Все из-за тебя! Ненавижу! Женщина не ответила. Не отвела взгляд. Просто смотрела с той же тихой болью, с которой смотрела на него в палате. Потом молча взяла кирку, которую протянул ей надзиратель, и пошла к своей глыбе. — Молчать! — рявкнул смотрящий из угла. — Работать! Кто еще раз заговорит — получит по почкам! Тебя это особенно касается, рыжий! Флинн отвернулся, ударил киркой по камню так, что искры полетели в разные стороны. В душе он знал — это не только ее вина. Он тоже мог промолчать. Мог не задавать лишних вопросов и просто проигнорировать то, что едва виднелось из-под изображения с Банбаном. Мог просто лежать и спокойно восстанавливаться. Но признать это? Никогда. Потому что признание — это слабость. А слабость здесь означала смерть. Он ударял по камню, пока руки не онемели, пока спина не согнулась от усталости. Вокруг — молчание. Только стук кирок, скрежет камня, тяжелое дыхание других заключенных. Флинн поднял взгляд на женщину. Она работала молча, методично, будто уже смирилась. А может, она знала что-то, чего не знал он? Но он не хотел спрашивать. Не хотел говорить. Не хотел надеяться. Потому что надежда здесь была опаснее боли. Стингер знал: ничего хорошего уже не будет. Только хуже. Каждый день — хуже. Каждый час — ближе к тому, чтобы стать таким же, как остальные: пустым, покорным, молчаливым. Единственный шанс остановить все это — Шприцорург. Только никто не осмелится пойти против него. Он слишком умен. Слишком хитер. Парень опустил кирку. Посмотрел на свои руки — целые, сильные, свободные. И вдруг понял: свобода — это иллюзия. Здесь нет свободы и никогда не будет. Есть только послушание. Он больше не верил, что выберется. Не верил, что кто-то придет. Не верил, что мир за стенами еще существует. А если и существует, то, наверное, такой же, как здесь. Флинн поднял кирку снова. Ударил. И в этот момент впервые за все время не думал о побеге. Он думал только об одном: «Доживу ли я до завтра?» И даже на этот вопрос у него не было ответа.