***
— …et Filii, et Spiritus Sancti. Amen. — Джейс Талис просыпается с шипением от речитатива мерной молитвы, что отпускает грехи исповедующегося. По телу проходит ощутимая, болезненная дрожь, заставляя выгнуться на кровати, заставляя перевеситься через нее и выблеваться. Те еще упоительные звуки, которые заставляют голоса неподалеку звучать обеспокоенно. Видимо, задаются вопросом, что происходит; он знает, он далеко, но слишком громкий в выражении своего недуга, да так, что слышно в другом здании, из которого улавливаются богоугодные звуки. Отвратительно. За неполные пять дней мужчина успел возненавидеть все, что связано с небесами, и все, что, в сущности, приносит ему угрозу. Как иронично: пускай и не образцовый, но щедрый прихожанин, теперь не мог переступить порог храма, чтобы не нарваться на угрозу для жизни, и, более того, понятия не имел, что делать со своей жизнью. Мучал откровенно зверский голод; в горле пересохло, но сил на что-то не было совершенно. Чувствительный нос уловил запах собственной тошноты, от чего вновь становится дурно, вновь хочется вывернуть содержимое пустого желудка, исторгая из себя с болью прозрачную жидкость. Ему никогда не было настолько плохо — и, кажется, положение дел становится только хуже. Потому что он не заметил, что к нему подошли; обостренные чувства не ощутили никого до тех пор, пока не скрипнула дверь в его каморку, щедро разбавленную светом. До того, как скрипнула дверь, он не чувствовал такой жажды — первобытный животный инстинкт, заставляющий слюну скапливаться во рту. Пастор. Конечно же он, конечно, кто иначе. Его тело едва заметно для человеческого глаза покачнулось, он поморщился от излишне яркого света. Синяки под его глазами, кажется, стали еще сильнее, а кожа, не видавшая, вероятно, света — бледнее. Пастор не боялся – он безразличным взглядом слегка пугающих глаз посмотрел на Джейса и… присел на стул рядом с его кроватью. Корзинка, что находилась в его руках, переместилась на тумбу. — Ты — новообращенный. — Констатация факта; тонкие плечи в черной ткани отвелись назад, пока истинно аристократические пальцы в перчатках отодвинули с корзины ткань. Ж а ж д а. Сырое, свежее мясо, еще сочащееся кровью; а Джейс Талис, кажется, растерял все свои манеры, с чавканьем накидываясь на еду. Вкуснее он не ел ничего в жизни, и даже внимательный, немигающий взгляд пастора, противника таких, как он, убийцы и, наверняка, безжалостного грешника, его не смутил. Не смутила кровь, что растекалась меж пальцами, которую Джейс слизывал с довольным рокотом из груди, та самая кровь, что попала и в постель, и на его одежду, и на кожу. Пастор — ждал; не торопился с ликующим воплем вытащить распятье, не подлил святую воду в пищу, просто с м о т р е л. Устало, безразлично, как человек, что истинно выполняет свою миссию — в данном случае прикармывает бродячую псину. — Ты желаешь стать прежним и отомстить? Оборотень замирает. Оборотень поднимает заинтересованный взгляд диких глаз, когтистой рукой отпуская шматок мяса.***
Пастора звали Виктор. Джейсу так его звать было нельзя, как и кому-то другому; отец Виктор был до ужаса старомоден даже для того, кто служил в церкви. Речь его — плавные переливы латыни, паства — послушнейшие овцы. Талис церковь не презирал — не одобрял и не верил, но ведь это другое, не так ли? Не будешь на двух и более воскресных молитвах, тобой тут же заинтересуются. Вероотступник? Вовсе нет, просто человек науки, который понимал, что даже набеги саранчи происходят от того, что уничтожили птиц, никакая не божья воля. Библия прошита несостыковками; но ему надо молчать, складывать руки и молиться. А сейчас — избегать. Отец Виктор был из тех редких священников, которые служили вере, а не деньгам. У него был большой приход, это можно было понять по тому, что их полноценный разговор занял несколько часов, ведь к нему постоянно приходили за советом или желая исповедоваться, постоянно отвлекали от Джейса. Огромный приход — огромные деньги, но храм стоял на отшибе, храм стоял на границе с трущобами, в которых жителям не на что даже купить грязевой хлеб, что уж говорить о подарках священнику? Паства отца Виктора была огромна — и так же бедна, как церковная мышь, так, что даже храм не выдерживал, буквально рассыпался на глазах. Отец Виктор был странный не то, что для священников, но даже для людей. Тех, кто лишь изображал видимость веры, было много — а тех, кто не боялся греховных вероотступников, что обратились в иную, чем задуманную Творцом, слишком мало. Отец Виктор не только не боялся, но и знал — что делать. Как узнать. Как ухаживать. Снова встретились они той же ночью — кажется, паства не утомила мужчину настолько, он успел где-то подремать. Самочувствие его стало лучше, даже хромая нога казалась бодрее. Тонкие пальцы, облаченные в перчатки, завесили единственное окно, скрывая от Джейса лунный свет, тонкие же пальцы отодвинули ткань от корзины, предоставляя мясо. Слегка поджаренное, вместе с какими-то овощами и разбавленным, по запаху, вином. Так и не ушедшие с прошлой ночи уши Джейса прижались, словно у виноватой собаки, а хвост замер — спокойный, безразлично-холодный взгляд пастора под неровным светом свечи в отблеске мяса показался пугающе кровавым. — Тебе надо поесть. Можешь приступать. После мы с тобой поговорим, я отвечу на все твои вопросы. –…спасибо. — Судорожный вздох. В этот раз получилось сдержаться, получилось даже взять в руки приборы. Отец Виктор отодвинулся, отворачивая взгляд и отходя к столу, чтобы листать какие-то свои… книги? Тетради? Как только видел в темноте, ведь свечи едва ли достигали той стороны. Они вообще были достаточно дорогими вещами, даже Джейс — о, это кажется прошлой жизнью — при званых ужинах не мог себе позволить осветить ими полностью всю обеденную комнату. Джейс не был бедным — просто хорошие свечи действительно были роскошью. Спросить хотелось о многом. Джейс, уже владеющий собой, всматривался в до болезненного худую фигуру пастора, который припадал на одну ногу; мерно бряцали приборы о тарелку, мерно шелестели страницы, догорала свеча — было какое-то спокойствие. Роилось множество вопросов, хмурились брови. Почему церковный служитель не позвал на помощь? Почему обработал раны какими-то травами, лекарством, что церковь в целом порицала, желая использовать везде либо священную воду, либо целительные силы? Почему знает так много, так легко успокоил зверя внутри? К а к успокоил зверя вчера, при отчаянном, яростном обороте, почему… почему помогает? Пастор словно чувствует, что Джейс Талис закончил свой поздний ужин, словно чувствует, как нервное напряжение заставляет его покрываться медленно шерстью — оборачивается, щурясь своими невозможно холодными глазами на бледном лице. Тонкая рука ведет в сторону бутыли с вином, а слегка хриплый голос с явным акцентом приказывает. — Пей. И Джейс не может ослушаться. Его откровенно ведет, кажется, конечности его не слушаются, берут прямо так бутылку, прямо так с горла подносят к губам, и-… Он пьет вино даже тогда, когда оно заставляет его скулить, когда оно проскальзывает буквально пламенем по глотке и ниже, заставляя мечтать о смерти. Отец Виктор не сводит своего немигающего взгляда. Шерсть с рук отступает; Джейс весь покрывается испариной, ощущает, как одежда неприятно липнет к телу, а с подбородка скатывается капля пота. Джейс Талис вкушает кровь Иисуса, смешанную с вином. Джейс Талис не может пошевелиться под тяжелым, поистине пугающим взглядом до тех пор, пока из откровенно ослабших рук не укатывается пустая бутылка. Пастор присаживается на тот многострадальный стул, совершенно не обеспокоенный тем, что буквально напоил оборотня чем-то, что вот-вот его убьет. — Хороший мальчик. Теперь — спрашивай. Хвост предательски виляет.***
Выздоровление Джейса идет тяжело. Первое, из-за того, что в целом никому не понравятся пули в своей буквально шкуре, а второе и самое важное — из-за того, что пастор не позволяет использовать регенеративные способности оборотней. Отец Виктор действительно слишком много знает о нечестивцах, умеет влиять на них и на их волю — он приходит через каждые три часа, распарывает раны, прижигает их распятием и святой водой. Ее, к слову, он заставляет пить через каждые три часа тоже — и с каждым разом ее воздействие становится все меньше. Уже не так обжигает — пощипывает, как какой-то диковинный фрукт, от которого засыхает весь рот. Свои действия отец Виктор не объясняет — смотрит только своими невозможными глазами, возникает хромающей фигурой временами. Почему делает? Отделывается какими-то глупыми словами о его миссии, отделывается от Джейса, не позволяя ему узнать больше. Но Талис чувствует, реально чувствует, что ему становится легче, зверь уже больше не может владеть им. Над ним иногда шепчут молитвы, иногда пастор так грязно ругается на латыни. Грешный — но грехи, жестокость этого изможденного мужчины ощущаются так священно. Джейс, ведомый, кажется, стадным чувством, не может не проникнуться уважением. Не может не слушаться его. Как сейчас — когда поднимается со своей (на самом деле, каморка принадлежала пастору, оборотень не знает, где тот ныне живет) постели, поправляя повязки на своем теле. Три часа прошло, почему-то сейчас отец Виктор отсутствует; странно, он не опаздывал обычно. Джейс Талис откровенно чувствует себя псиной, которую приручили к рукам, приручили к кормежке, ведь каждые три часа ему давали и еду. Утоляли жажду — сначала кровавое мясо, потом едва приготовленное, ныне совсем овощи с хлебом и сыром. Это было нормально — откуда у такого бедного пастора вообще деньги на мясо? Первые обеды можно считать пирами, неизвестно, в чем себе теперь отец Виктор должен отказывать. Возможно, во всем? Джейс никогда не видел, чтобы тот ел. В любом случае, он встает. Ему не было запрещено гулять, просто раньше он не мог; сейчас же, предчувствуя, если через эти три часа не будут проведены привычные процедуры, случится что-то страшное, ужасающее, Джейс встает. Опирается на трость отца Виктора, которая была в этой комнате, ступает прочь — под своды церкви. Она все так же слаба на ощущение святой силы, и даже дышать в ней — легче. Видимо, выработался иммунитет от частого применения силы к нему? Джейс подумает об этом позже — сейчас он рыщет, ищет того, кто протянул ему руки помощи, пусть в этой руке и было распятье. К слову, о помощи. Пусть пастор и относился терпимо к тому, кого Бог презирал и проклял, но, кажется, сам он не обладал тем благодушием, которое позволяло любить нечестивцев. Джейс никогда не видел отца Виктора расслабленным; он был бледным, худым, строгим, красивым — и оставлял видимым только лицо. Темные одеяния пастора ему шли, но они прикрывали все, вплоть до шеи — на руках были перчатки, которые, кажется, никогда не снимались. И пусть подобное поведение, молчаливое отторжение, расстраивало оборотня, он был благодарен уже за то, что ему помогают (пусть он сначала и думал, что его изощренно пытают и так хотят убить). И чтобы эта помощь не обратилась — буквально — стоило напомнить о себе. Звуки и запахи притупились, наверное, от того, что бесноватое сознание прирученного зверя недоумевает, где привычные процедуры, затихло, а Джейс Талис… Джейс Талис подходит ближе к маленькой церквушке. Это было лучшим решением в его жизни — его худшей карой. Витражи в разваливающейся церкви красивы. Лунный свет струится через стекляшки окон, заставляет мир светиться не так, как днем, заставляет расступиться тьму в одном-единственном клочке. Лунный отблеск играет на хищных скулах, скользит по раскрытому вороту, освещая — освящая — бледную кожу, которая, кажется, и не движется в дыхании. Витражи расступаются узорами от места, где стоит пастор — и, кажется, единственный… к т о? Ветра нет, короткие пряди колышутся, пока подернутый красной пеленой кровавый янтарь глаз смотрит снисходительным, томным взглядом вниз. Отец Виктор — богохульник. Отец Виктор — то, что не должно существовать, то, что не может существовать, не может не властвовать над людьми. От отца Виктора невозможно отвернуться. Он прикрывает свои глаза, бесконечно усталый, он глубоко вдыхает, пока тонкие, строгие губы его приподнимаются в намеке на усмешку. Отец Виктор склоняется над коленопреклонённым человеком, что выставил свои руки, подобно чаше. Отец Виктор не снимает перчаток — никто, никакая грязь не достойна запятнать его — берет ладонь, надрезая ее острым ножом. Отец Виктор под разочарованный выдох человека под ним прижимает порез к губам — и пьет. Долго. Сытно. Становясь здоровее, привлекательнее… сводя с ума. Кровавый янтарь глаз смотрит прямо на Джейса — сквозь расстояние, сквозь пространство, сквозь время. Белоснежные клыки под задушенный стон человека вспарывают нежную — не такую, как у отца Виктора — кожу. Вонзаются в глубже. Джейс Талис, униженной, ничтожной псиной, подглядывающей за отцом Виктором, опускается на колени. Ж а ж д а. Он поклоняется Богу. Он отдается Дьяволу.***
Пастор ничего ему не говорит. Его губы все еще несут на себе восхитительный оттенок красного, все еще прослеживается этот прекрасный запах, к которому хочется прильнуть — Отец Виктор, смешанный с кровью. Тонкие пальцы обхватывают плечо, заставляют встать, не принимая верность, уйти в комнату обратно. На полу в церкви остается подрагивающее в благоговейном экстазе тело — отец Виктор равнодушен к нему. Мелькает нотка самодовольства, с ним, с Джейсом, отец Виктор возится. Заботится. Но на вопросы не отвечает. — Тебе не стоит шастать по ночам, Джейс. — И это звучит так восхитительно. Так греховно. Словно бы обещая. — По ночам чаще пытаются ловить тех, кто подобен тебе. — Кто ты? — Талис не слушает — пододвигается ближе, ощущая, как учащается пульс, подставляясь под руки, несущие боль распятьем. Оно острым краем вспарывает рану и Джейс тихо стонет — от боли. От близости отца Виктора. — Почему на тебя не действует святая сила? Р а в н о д у ш и е. — У меня есть миссия. Все в этом мире предопределено, и за каждый грех нужно платить. Джейс Талис хочет быть блядским грехом отца Виктора. Тот облизывает губы, под внимательным взглядом голодных глаз слизывая остатки крови с губ. Следующие дни будут тяжелыми.***
Отец Виктор действительно знает многое. Он лечит Джейса, ставит его на ноги, оставляя его одного только на время исповедей прихожан. Отец Виктор рассказывает, что нужно прятаться от луны, рассказывает, что нужно давить животную натуру в зародыше. Отец Виктор задает наводящие вопросы, которые помогают понять, кто обратил Джейса, кто пустил по венам его зараженную слюну. Джейс Талис не уверен, что он хочет стать человеком — не тогда, когда увидел, к т о такой пастор. Не осознал — тварей разных ходит, и сам Джейс таких считал лишь сказками. Страшилками. Джейс не хочет лишаться внимания пастора — но тот, кажется, в таком раскладе просто выставит за дверь. Этого Талис тоже не хочет; он уже бывал там, без восхитительного запаха пастора, без его бледного лица и равнодушного сарказма. Джейс Талис бывал за дверью — столкнулся с тем человеком, что не так давно предлагал отцу Виктору кровь. Интересно, каково это? Быть обласканным Богом, быть тем, кто может предложить что-то Богу? Джейс Талис ощущает, как изнутри рвется скулеж, стоит представить, как на коленях той ночью стоял бы он. Ах, он такой грешник. Он сталкивается с тем человеком, бормочет извинения, смотря животным, ненавистным взглядом, и твердо решает — заменить. В эту ночь перед отцом Виктором лежит нож, воткнутый в запястье. Тонкие брови Бога поднимаются, пальцы обхватывают рукоять — выдергивают. Им обоим плевать на кровь; отец Виктор смотрит тяжело, пронзительно, словно бы желая пожрать целиком. Пастор склоняется над запястьем, а Джейс чувствует себя так, словно вознесется на небеса. Талис опускается — непроизвольно, жалкий, грязный, коленопреклоненный, он смотрит умоляюще. Язык отца Виктора холодный — подвижный, скользящий по коже, собирающий тяжелые капли. Острые клыки чешут кожу, служат сладким обещанием, но… Бог отвергает его жертву. Пастор выпрямляется, сплевывает кровь и прислоняет к ране распятье — снова. И боли нет — есть глубокая, черная бездна внутри самого себя. Разочарование. Джейс Талис, отвергнутый своим Богом, не хочет жить. Этой ночью о нем никто не заботится — Джейс заботится сам. Бог не может принять грязную кровь оборотня, отторгает все, что с ней связано. Джейс Талис хочет быть единственным верующим.***
— Стиль поведения не меняется. — Отец Виктор заставил Джейса переодеться во все черное, словно бы они совершают тайную вылазку. Тайной она остается лишь в ощущениях — внешний вид пастора никак не меняется. Он даже не спешит, прогуливаясь спокойно по темным улицам, будто так и надо. Оборотень ведет плечами, слегка хмурясь: с того времени, как он стал не человеком, его душит тревога. Преследователи, застарелая боль — пусть он и уверен, что о нем позаботятся, если он окажется ранен. — Чей он? И какой? — Джейс Талис знает, что отец Виктор любит вовлеченных собеседников. Знает, что тому нравится, когда не нужно слишком много объяснять, когда понимают с полуслова. И Джейс охотно подыгрывает — угадывает чужие мысли, с затаенным довольством поглаживая рану на запястье. К ней недавно прикасался отец Виктор своими умопомрачительно холодными губами. — Оборотней. — Следует короткая пауза, во время которой они поворачивают в сторону. — Они находят перспективных или богатых людей, заставляют обратиться, чтобы после выступить оберегающей фигурой. Гнались за тобой их прихвостни, чтобы ты попал в западню с заботой. Чтобы проникся обществом оборотней и положил все во славу их. — Отец Виктор звучит глухо, он хмурится, тяжело вздыхая. Будто бы остается невысказанным что-то. Ведет плечами. — Паразиты. — И Джейс Талис согласен с подобной характеристикой. Он, на самом деле, хочет понять, кто такой сам Виктор (как сладко выговаривать просто его имя, как непозволительно греховно), хочет узнать особенности его вида, но… Просторный дом щедро освещен свечами. Пламя мерно колышется, пока пальцы отца Виктора сжимают загривок Джейса. Хочется скулить — животно, утробно, тут же припадая к этой жесткой ласке, но когда отец Виктор позволял делать то, в чем он не видит нужды? Дыхания нет — но прохлада слов обагривает чувствительное ухо, заставляя его покрыться полностью жаром. — Тебе нельзя никого убивать, Джейс. Ты можешь отомстить, но не доводи до смерти, понял? Джейс — понял. Джейс сейчас согласился бы даже прыгнуть в пламя, будь на то воля его Бога. …Бога, который так красив с распятием в руках. Так красив, когда обагрен кровью. Джейс Талис — послушный мальчик, он сбил костяшки в кровь, он зверел, чтобы человеческими руками разобраться с мерзкой сворой. Джейс Талис в ответ на послушание получает награду. Отец Виктор так прекрасен в своей безжалостности. Он наступает здоровой ногой на лицо избитого оборотня, он в ответ на мольбы пощадить (откуда такая шваль знает отца Виктора?) усмехается, говоря о том, что не нужно было нарушать правила. Отец Виктор стягивает верхнюю часть распятья, обнажая короткий клинок; этот клинок вкручивается в сердце того, кто позволил своими действиями Джейсу встретится с его Богом. Кровь оборотня липкая, пахнет неприятно; смотрится так хорошо на том, кто дарует кару. Отец Виктор не останавливается; и теперь Талис верит, что и его могли хладнокровно убить, тогда, когда на землю падает раз за разом окровавленные собачьи туши; Джейсу не пришлось мстить. Этим занимается отец Виктор, и о, о!.. Как же он восхитителен. Талис скулит — не животное, нет, он сам, облаченный в человеческую плоть. Его, падающего, подхватывают, он ощущает головокружение, и, и, и!.. Поцелуй на лбу. Так, как целуют драгоценное дитя, так, как целуют любимое существо. — Отдохни, Джейс. Все будет хорошо, когда ты проснешься.***
Джейс просыпается, весь покрытый испариной, с тревожным сердцем. За восхищением — благоговением — он вовсе не заметил тревожных своих мыслей. Теперь он — человек; теперь он не имеет никакого отношения к отцу Виктору, да и не должен, теперь он… продолжает свою жизнь. Обычную, наполненную исследованиями, балами, раутами и другими людьми. Не отцом Виктором. Он отчаянно этого не хочет — а пастор обнаруживается рядом. Все такой же уставший, кажется, даже больше, чем обычно. Отчего-то сгорбленный, словно тот железный стержень, который поддерживал его все время, вынут. Отец Виктор… кажется бесконечно одиноким. И, знаете, Джейсу Талису плевать. Он до безумия не хочет покидать своего Бога, он до умопомешательства желает остаться рядом. Отогреть это холодное лицо; и он хватается за этот эфемерный образ своего божества, под удивленный возглас, под что-то горькое, обличенное надеждой в янтаре глаз. Словно бы отец Виктор боится — о, тот самый непостижимый пастор, словно он. надеется, запрещая себе эту надежду. Кровать до неприличия тесная для них двоих. Она скрипит, она едва ли не трещит под весом их тел, но Джейс отказывается отпускать Виктора. Джейс спешно распутывает пуговицы, утыкается в изгиб шеи и вдыхает столь изумительный запах, что, останься у него хвост, он бы непременно им завилял. Виктор, его Виктор, потерял часть своей уверенности; он откровенно растерян, он поджимает тонкие губы, к которым Джейс наконец-то может прильнуть. Наконец-то может толкнутся своим горячим, жаждущим языком между, скользить внутрь, вылизывая, подобно собаке. Он человек, но собачьи повадки остались. — Подожди, подожди… — Виктору не надо дышать, но слова его скомканы, зрачки расширены и расфокусированы. Джейс не хочет ждать, Джейс скользит сильными руками по талии, сжимая, так восхитительно задирая одежду. Сжатый тонкими пальцами в перчатках загривок заставляет застонать — поднять голову, необычайно послушно возвращая взгляд. Дыхание сбито. В глазах — только Виктор. — Ты ошибаешься в своем влечении. Не спеши. — Голос Виктора уставший, в глазах — такая великая нежность, что невозможно не поддаться, невозможно не прильнуть под пальцы, потираясь о них так желанно. Виктор выглядит таким человечным: с его сомнениями, с его растерянностью и дрожью, что возникает от сжатых на теле рук. Его Виктор ничуть не хуже его Бога. — Я могу ошибаться во всем мире, но только не в этом. — Голос Джейса хриплый — в нем не говорит возбуждение. В нем говорит любовь, когда он слегка приподнимается, касается губами края губ Виктора, когда гладит по спине. Виктору не нужно дышать — но он длинно всхлипывает. Он теряет свои пасторские одежды и уверенную маску. Его Бог исповедуется ему во грехах. Его Бог так трогательно прижимается к теплой, человеческой груди, что не остается ничего, кроме как крепко сжать, кроме как прижать ближе.***
Виктор был неизлечимо болен. Не то, чтобы медицина была хороша, больше уж отдавали предпочтения религии — но она не помогала. Виктор был беден, болен и до жути хотел жить. Как можно дольше. Он родился у моря — подхватывал инфекции из рыб, пытался исполнять поручения моряков, пытался выбиться в люди — и у него даже получалось. Даже была своя лаборатория на борту одного прекрасного судна — того, что затонуло. Того, что потом назвали кораблем-призраком. Того, в котором он открыл для себя избавление от мук. Какая ирония — медузы, столь низшие существа, обладающие бессмертием. Человек, куда более разумный, бессмертия заслуживает больше — а Виктор, о, Виктор, какой же он был отчаянный! Какой высокомерный. Он думал, что бессмертие избаваит от всех горестей, он думал, что бессмертие — без цены. Длительность исследований уже достаточная цена, все человеческие жертвы до сих пор — уже достаточная плата. Виктор был гениален, наивен и болен. Виктор стал первым бессмертным. Родоначальником остальных. Сначала — по доброте душевной, исцеляя всех сирых и убогих, всех, у кого есть жажда жить. Без разбора, считая, что его сила принадлежит лишь ему. На самом деле это он принадлежал — но выяснил намного позже. В тот момент, когда в безумной жажде впился в какого-то проходящего мимо человека, вонзился клыками в шею, там, там, где пахло жизнью — и убил, сохраняя свою. Осознание накатило ужасающей волной. Сто лет назад. Сто лет назад появились первые его дети. Сто лет назад появились особенно жестокие убийцы. Виктор пришел в ужас от того, что натворил. Дети его, испившие раз человеческой крови, более не могли освободиться. Были менее устойчивы к голоду. Виктор выследил каждого. Виктор каждого, кто причинил другим вред, убил. Виктор искоренил тех, кто пользовался своей силой не во благо. Виктор узнал, что слюна его детей, пущенная в тело человека, вызвала другую мутацию. Виктор узнал, что воскрешенные его детьми люди стали куда большими чудовищами. Виктор узнал, что от него возникли все нечистые твари на этой земле. Виктор стал Богом. Творцом, что заселил мир теми, кого ныне ненавидит.***
Джейс распарывает собственное запястье и прикладывает его к губам Виктора. Тому идет красное на них, словно та слащавая помада у девиц. Но Виктор — куда большее, чем какая-то девица. Виктор сотрясается в его объятьях, в которые Джейс принимает — и не желает отпускать. — Я не могу представить, через что ты прошел. — Джейс звучит тихо — он наслаждается холодными касаниями губ и языка к своей ране. Свободная рука поглаживает по спине. — Но я теперь человек. То, что оборотни произошли от тебя, теперь не владеет надо мной, я не тянусь к тебе по этой причине. — Талис случайно обнаруживает собственные губы на холодном ушке. Оно отогревается под словами, под теплым дыханием, сам Виктор отогревается под касаниями. Под его одеждой не кожа — нечто куда более загадочное, темное, мерцающие отблеском звезд. Божество. Холодный язык его вылизывает запястье — под слюной рана заживает, и они оба не сдерживают стона, который звучит так греховно в маленькой пристройке храма. — Ты не понимаешь… — Виктор шепчет так одержимо, тянется носом к его шее, утыкается в нее, пока Джейс с болезненным возбуждением чувствует, как под тонкой кожей губ Виктора вытягиваются клыки. — Кусай. — И, о, это единственное правильное решение в его жизни. Под укусом расцветает томное, яркое удовольствие, что сотрясает все тело, саму душу — намного приятнее секса. А если совместить? Мыслить сложно, сильные руки меняют их местами, складывают Виктора пополам, наваливаясь на худое, привлекательное тело. Виктор под ним стонет, Виктор под ним мечется. Виктор просит больше крови, чтобы его мертвый организм соответствующим образом отреагировал, и Джейс… готов отдать ему все до капли. Готов отдаться. Его Бог умирает в его объятьях — его Виктор в них воскресает. Виктор, что в первый раз умер именно в этой церкви. Виктор, что в первый раз воскрес именно в этой церкви. Виктор, что в первый раз начал жить именно сейчас — ощущая на себе вес сильного тела и всепоглощающее обожание. Своенравное божество, что оставит Джейса лишь для себя в вечности. Потом. Ведь сейчас — блаженство единения. Мир рассыпается в прах, оставляя лишь двоих. Вовеки.