...Que je te prenne par la main Pour t'emmener à Saint-Germain T'offrir un autre café-crème
Jean-Max Rivière
Холодный, солнечный октябрь метал сухие листья облетающих платанов по тротуарам и обочинам бульвара Сен-Жермен. В звонком воздухе воскресного утра почти не было перекриков автомобильных гудков, обычных здесь в будни – вместо них по недоступному эфиру лился монодический гул главного колокола старой церкви, давшей название округе. Когда-то её статные перезвоны разносились по бескрайним просторам полей за стенами старого города, а теперь, когда поля давно канули в камень, бетон и асфальт, уступив место геометрически выверенному простору бульваров Османовской перестройки, сами колокола стали напоминанием былых широт, отражаясь в темно-голубом октябрьском небе. Колючий ветер разносил и листья, и колокольный звон по расходившимся от бульвара переулкам, и последствия его беспорядочности убирала, вооружившись метлой и совком на длинной ручке, Аннетт, официантка маленького кафе, заметно менее фешенебельного, чем его соседи-гранды на бульваре, но привлекающего посетителей обаянием старого дерева, уютом тихого переулка и скромными ценами. Несмотря на холодную погоду, кафе не убирало с тротуара два крошечных столика, и именно от забившихся под них ночью листьев сейчас избавлялась Аннетт. Посетителей ожидалось немного – по выходным они приходили ближе к полудню, да и не могло много людей прийти на этот крошечный уголок, малозаметный в сравнении с гигантами на бульваре. В общем, это было обычное утро осеннего воскресенья. По бульвару тем временем, приближаясь к переулку, скрывающему в себе кафе Аннетт, шли под руку две фигуры почтенного возраста в потрёпанных пальто старомодного кроя, вероятно, ещё довоенного. Они были одного роста, но невнимательному наблюдателю показалось бы, что это не так. Обманчивое впечатление создавалось оттого, что первая фигура, хотя и прихрамывала, слегка опираясь рукой на трость, держалась статно, демонстрируя некогда могучие плечи, и смотрела прямым взглядом вдаль бульвара, вовсе не щурясь от жесткого утреннего солнца. Вторая фигура, шедшая под руку, была в сравнении несуразно худой и то ли сутулой, то ли просто ежащейся от бульварного ветра. Под перетянутой ремнём узкой талией виднелось внезапное утолщение, указывающее на то, что под пальто у фигуры был повязан плотный пояс. Шляпа была нахлобучена вперёд, почти полностью закрывая глаза, а шея и подбородок до самых губ перевязаны выцветшим кашне. Между шляпой и кашне торчал длинный прямой нос, активно работавший ноздрями, будто его владелец пользовался им заместо глаз, которые прятал от солнца. Ещё более разнились их руки – тонкое запястье и длинные паучьи пальцы обвивали могучий локоть подобно тому, как тропические лианы в нежном удушье охватывают необъятный вековой ствол. - И охота тебе было выбираться сюда, Борис Нилыч, - сказала на русском более статная фигура, когда они проходили мимо Кафе де Флор. - Это в вашей большевистской душеньке чувства прекрасного нету, - ответила тонкая фигура, свободной рукой окидывая улицу. - Что ж прекрасного в местах, где всё втридорога и от духов да машин не продохнуть? В пригороде дома такие же, в Булонский лес бы сходили – покрасивее будет, да и ветра поменьше на поясницу твою несчастную. - Поближе к земле, вон как оно, значит. А как же, Сергей Петрович, кофий? Статная фигура повела своей крупнокостной головой и ответила безапелляционным тоном: - Кофий я бы тебе и дома приготовил. Почти, можно сказать, за бесплатно. - Польщён, польщён безмерно, - ухмыльнулась тонкая фигура, - но, знаете ли, надо уметь себя изредка и баловать. Чай не в кредит с вами нынче живём, можно и позволить. - Не в кредит, а пальто ты мне сам штопал. Или ателье уже лишнее баловство в твоей прикидке? - А что, дурно заштопал? - притворно удивился тонкий и, увидев молчаливый ответ в глазах собеседника, добавил: - то-то и оно. Смотрите, ещё и сами ателье откроем, своими руками всё, как по-вашему правильно, а каждый день в де Флор тогда кофием баловаться будем! Статная фигура добродушно усмехнулась и покачала головой: - Неисправимый ты буржуа, Борис Нилыч. - И то верно, купеческое из меня не выкорчуешь. Было в крови, в ней и останется. Вовсе не годно, не по-пролетарски. А вы с таким паскудой – и под руку перед всем честным парижским народом! - Да уж, позору не оберёшься. А ну как в переулок хоть спрячемся, - подхватил статный и свернул с бульвара туда, где официантка Аннетт как раз закончила убирать налетевшие листья, увлекая за собой тонкого. Их тут же охватило сероватое прозрачное спокойствие узкой улицы, словно в разных мирах существовали они – грандиозный, шумящий листвой и людьми бульвар и этот тихий каменный переулок. Худой первым заметил кафе Аннетт и сказал: - А знаете, Сергей Петрович, передумал я насчёт де Флор. - Что, выбираешь Дё Маго? Да уж, два китайских болванчика – чем не мы с тобой. - Да будет вам язвить, вы лучше гляньте, ну прелесть же! Вот вы всё думаете, что мне лишь бы по гранд-кафе с золотыми поручнями расхаживать, а я ведь вовсе не чужд простоты. Нет, в этом месте непременно нужно испробовать кофию, - они поравнялись с кафе и худой вытянул свободную руку в сторону Аннетт, переходя на французский: - Mademoiselle, je vous en prie, dites que vous êtes déjà ouvertes. *** У бывшего белого атамана, некогда купеческого сына, Бориса Ниловича Крюкова, с давних времён осталась привычка говорить “кофий” – слово, которое он неизбежно сопровождал сладкой улыбочкой. Сергей Петрович Елисеев, в прошлом красный комиссар и заклятый враг Крюкова, питал поначалу к такому прононсу презрение, но потом и сам привык так говорить, и повторял “кофий” хоть и не без издёвки по старой памяти, но уже совершенно беззлобно. …В начале февраля 1943 года они бежали из рук гестапо, которое им обоим уготовало смерть: Елисееву – за советский шпионаж, а Крюкову – за провал по поимке Елисеевского связного. Из жарко натопленной изъятым у населения оккупированного городка деревом и пропахшей чаем конспиративной квартиры, где вновь давние враги встретились впервые за многие годы, бежали они вынужденными союзниками по скрипучим февральским морозам, один надеясь добраться до советского фронта, а другой – до мест, максимально от него отдалённых, желательно, Швейцарии. Но до обеих целей было невозможно далеко, и бежали они долго и трудно, не зная куда, боясь друг друга, но опасаясь и разминуться – ведь по одиночке их ещё легче было бы изловить. Ночами боялся Елисеев, что вернётся Крюков к старым своим привычкам да и сдаст его ближайшему фашистскому патрулю. Крюков же хорошо помнил недюжинную силу Елисеева, едва ли поубавившуюся со времён гражданской войны, и его способность впадать в ярость, и оттого страшился, как бы комиссар не задушил его голыми руками. А днём, когда страх друг перед другом сменялся тяготами беглой и тайной жизни, они разговаривали – иногда даже и вполне предметно. Елисеев не раз понукал Крюкова сворачивать на восток сейчас, чтобы на линии фронта предоставить пробивающимся советским войскам всю немалую информацию, которая была у Крюкова относительно действий германской политической полиции на южных оккупированных территориях. Крюков отказывался и говорил, что такую информацию готов передать только французам или англичанам. “Ты много хорошего знаешь, может, они тебя даже и простят”. “Что ж вы, Сергей Петрович, привираете так безбожно – сами говорили, что нет в Союзе прощения фашисту Крюкову”. “А что ты, всё ещё фашист? От них же и бегаешь”. “Для советов бывших фашистов не бывает, будто сами не знаете”. Много раз держали они этот разговор, и всякий раз Елисеев бранился, сетовал, что лучше бы ему было погибнуть вместе с радистом на явочной квартире, чем жить, меняя каждую неделю личины, рука об руку с такой беспринципной тварью, как Крюков, а Крюков реагировал потоком язвительности и рассуждениями о примитивной наивности коммунистического мировоззрения. Много сложных месяцев так прожили они бок о бок – два врага в логове врагов ещё более страшных. Но решить вопрос о том, идти к восточному фронту или нет, им было не суждено – восточный фронт пришёл к ним в конце 1943 года с оглушительной скоростью, которую Красная Армия набрала после разгрома фашистов под Сталинградом. Подозрения Елисеева о готовности Крюкова его погубить, за месяцы совместных тягот почти исчезнувшие, вспыхнули вновь – настолько хмурым и злобным сделался бывший атаман, глядя на радость комиссара от встречи со “своими”. Того и гляди, думал Елисеев, побежит Крюков за бывшими хозяевами, что пятками сверкают под натиском советских войск! Но Крюков, при всём своём недовольстве и страхе, оставался рядом с Елисеевым, будто привязавшаяся бродячая собака. А Елисеев, сам не зная почему, не говорил никому, что под боком у него бывший коллаборационист. - И всё-таки бежать надо, Сергей Петрович, - сказал однажды вечером Крюков, - это они пока вас так радушно принимают – до первого ретивого политрука, который вас НКВД сдаст, и моргнуть не успеете. Не может в их понятии человек из такого дела чистеньким вернуться, неужто не понимаете? Хоть вы подпольщик, хоть самый первый герой, а навечно вы запятнаны будете. - Глупости говоришь, Крюков. …Но Крюков оказался прав. Все дни их бегов не давала Елисееву покоя мысль ещё об одном – о воюющем сыне. Мечтал он хоть о какой-нибудь весточке много месяцев, и весть пришла вместе с армией-свободительницей. Но вовсе не радужной была весть: Елисеев-младший попал в плен под Сталинградом, вскоре освобождён в ходе наступления Красной армии, но признан скомпрометированным и ликвидирован. Сергей Петрович не чаял услышать, что сын жив, и давно был готов принять новость о его героической смерти в борьбе с фашистскими захватчиками. И лишь такого Елисеев не ожидал ни в каком случае. - А я ведь вам говорил, - заметил Крюков, в кои веки без издёвки, а лишь с горечью, - надо идти. Вдвоём мы с вами остались, Сергей Петрович. Советы, фашисты – это всё стороной. Жить надо, жить. И в этот раз Елисеев его послушал. И снова они бежали – два врага, преданные тем, за что боролись, без крова и рода, без веры и надежды, не имея ничего, кроме своей странной связи, которую оба презирали ещё с юности, и без которой уже не могли существовать. *** - Эти столики совершенно милейшие, нам непременно надо сесть снаружи, - проворковал Крюков, когда Аннетт ответила, что кафе уже открыто. Елисеев закатил глаза: - А мне потом до весны выслушивать стенания про обострение ревматизма. - Я, между прочим, послушно терплю ваши кряхтения от старых ран, - заметил Крюков и сел за один из уличных столиков, - deux cafés crème, ma chérie. Аннетт кивнула и нырнула внутрь заведения, а Елисеев покачал головой, садясь на стул напротив Крюкова: - Что за фамильярность? Некрасиво. - Вы просто завидуете, что я вас не называю “мон шери”. - Ещё чего не хватало, нежностей телячьих. - Дааа, бравый комиссар у нас любит погрубее, - на этих словах Крюков ловко нашёл под столом ботинок Елисеева и наступил на него собственным носком. Елисеев отдернул ногу и грозно поднял в воздух свою трость: - Смотри у меня, а то нос твой наглый-то я подровняю. - Неужто прямо на глазах у милой девушки? - вопросил Крюков с картинным удивлением. - Она ещё и от себя добавит, если узнает, какой ты, Крюков, на деле. - Интригуете, Сергей Петрович, за что ж она бы меня, по-вашему? За мои буржуазные наклонности в виде готовности платить ей немалые деньги за кофе? Или за то, что я сдал французскому сопротивлению местных информаторов гестапо? - За твой совершенно отвратительный французский акцент, - с совершенно серьёзным лицом ответил Елисеев, - откуда ты вообще нахватался этих марсельских замашек, не пойму. - Ай-яй, что за классовая нетерпимость, чем вам марсельский говорок не угодил. И вообще: у меня, быть может, душа провансальского трубадура! - Полно тебе уж паясничать, официантка идёт. Аннетт принесла кофе, два стакана воды и пузатую сахарницу с кусками рафинада. Крюков придвинул к себе маленькую чашечку и с наслаждением потянул носом воздух: - Пахнет отменно. Дома такого не приготовишь, всё-таки, итальянские технологии! Елисеев отпил свой кофе и кивнул: - И на вкус тоже. Крепкий очень, правда. - А каким ж ему ещё быть из-под пресса? Ей-богу, Сергей Петрович, будто первый день в Париже обретаетесь. Елисеев молча взял кусок рафинада и принялся вмешивать в кофе. - Э, эдак у вас сахару больше, чем кофия окажется, вы бы хоть кусок раскололи, - заметил Крюков. - Как хочу, так и делаю, - отрезал Елисеев, - а чего это ты, Борис Нилыч, сахару не берёшь? С каких пор у нас Крюков от сладкого отказывается? Никак настали последние времена. Крюков вздохнул и улыбнулся – и улыбка эта была не язвительной или буфонной, как обыкновенно у него бывало, но мягкой, почти добродушной. - Неужто вы ничего не поняли, Сергей Петрович? Сладкое – оно ведь нужно, когда без него вкус прескверный. Вот и жизнь у меня была прескверная, что только сахарком её и сдабривать. А теперь… Он допил кофе, снял шляпу и откинулся на спинку стула. Лучи октябрьского солнца поймали серебристые пряди его волос и искорку в синих глазах, обрамлённых лучиками морщин. - Ну и что теперь? - спросил Елисеев, внимательно глядя на него. - Сахарок хорош, когда приходится довольствоваться чаем из опилок. А когда вместо слабой заварки имеется – Крюков окинул многозначительным взглядом широкие плечи Елисеева – отменный крепкий кофий, то к нему больше уж ничего и не надо.