не верь | не бойся | не проси
29 сентября 2025 г., 21:40
1996 г.
Рома стучит зубами. Не, не потому что ему снова заехали по ебалу, а потому что на улице пиздец холодно. Сопли нахуй текут. Он заебался уже шмыгать. И никакая брутальная косуха не спасает от этого чистого русского, сибирского мороза. Живёт уже 17 лет здесь, а нихуя не привык.
И ниче почти не поменялось. Как было - так и есть. Те же домики, с горстками бычков, битых банок и скисшими гондонами по углам. Те же лавки, которые он уже все отстдел - изрисовал - покрошил своей бабочкой. Те же дворовые писны, сулящие в поиске еды и рычащие, когда к ним подходишь. И бабки все те же, будто они второй век решили прожить, чтобы шпану на путь истинный направлять.
Руки сами цепляют «Астру» из нагрудного, и чирикают жигой механическим движением. Секунда - другая, дешёвый табак лезет через горло в дырявые лёгкие. Ну а хули. Пятифанов с 11 балуется сигами. Копейки наскребет с малолеток - и бегом в ларек, чтоб заветную раковую палочку приобрести. А если чё - на имевшийся авторитет к старшакам со школы подходил - там-сям и о-па, нахуй! Сигарета уже в кармане.
Он ведёт взгляд в сторону, а точнее направо, отткуда хоть немного струилось тепло под боком. Юрка сидел, сгорбившись над своей дряхлой гитаркой. Красные пальцы тербанят струны в немой мелодии известной только Вишневскому. Ну а Рома чё? Курил - слушал. Слушал - курил. Всегда. Успокаивало его это. Не думал сам Пятифанов, что его натура - пропитанная запахом сырости улиц, закалённая отцовском кулаком и залитая тоннами «Жигулевского» - способна на такую душевную тонкость, как слушать Юркины песни.
Именно от Юры. От других он эту хуйню не воспринимает. Дело может было в его голосе... башка немела от этой хрипотцы и развязного тона. И не только башка. В штанах тож.
Ромка насильно отдергивает себя глубокой затяжкой, что аж с губ рвется кашель. Кряхтит, жуёт мокроту во рту и отправляет харчок под ноги. Снова зырит на Юру. На ебейше острые скулы, на сухие губы, что двигаются в какой-то блядь, молитве или чё он там пиздит? На прикрытые глаза с темными ресницы. Длинными. Длиннее, чем у Морозовой.
Пихает Юру в плечо, но тот, как обычно - не то не слышит, не то привык, не то слишком уходит в себя, когда в его пакли попадает гитара. А может орываться не хочет от своих дум, что катает в башке. Умной между прочим. Башке, то. Они с Тохой общий язык то сразу нашли. Эт Ромка к нему... то так - то сяк подскребался.
— Але, нахуй, — не выдерживает и бьёт ступней по грязным штанам Юрки. Тот вздрагивает - оторвали все таки от мыслей. Поворачивается и блядь, Рома аж пальцы обжигает об сигу, когда эти моргалы на него вылупились. Серые такие. Как стены в черновой хате. Как это нахуй...небо перед дождем. Или как дым от сижек. Рома составлять сравнения не умел, и в принципе - красноречием не владел, но сука... грамотным быть не надо, чтоб соображать: у него плывет все от этих глаз.
— Чё? — и голосина его, нахуй. Все. Сига падает с пальцев и обжигает Роме коленку. Только благодаря этому он приходит в себя. Ведёт пятерней по патлам, смяная на башке шапку, и глядит куда-то на руки Юрки, покоящиеся на струнах. — Ты это...ту самую... сыграй, а? — поднимает взгляд на рожу Вишневского, невнятно жестикулируя рукой. В который раз считают бледные веснушки на щеках. Обводят едва заметную полоску шрама на губе.
Юра расслабляет плечи. Клацает зубами и вновь выпремляется, зажимая «Am» тремя пальцами. Подушечки уже нахуй стёрлись от жёсткости струн, ладони кусает холод, шея затекла, но он бьёт «шестерку», начиная петь.
— Разные ночи...разные люди... — и поет не потому что ему нравилась эта песня... даже наоборот - он ее не любил. Тяжёлая она была для его баса. Там ноты тянуть надо. Слова вытягивать. А Юра не умел. Считал, что коверкал все творчество этой группы своей дворовой версией на гитаре, которую играл без барэ. И играл он её редко. Только для Ромы. Которая ему чем-то зашла. Чем-то нравилась. А Юра нравилось, когда Рома вот так сидел - тихо, без «рамсы попутал, а?», спокойно и молча удерживая свою жопу на лавке...
Прям, благодать какая-то.
— ...кто-то понты, а кто-то маньяк, кто-то как ты, кто-то, как я... — скрежет, как у ржвой двери, но Юра не прерывается. Даже когда его тягучее от боли запястье срывает бой. — Не зажигай и не гаси... — взгляд ловит Пятифанова, что зырит вперёд на ободранный угол дощатого дома. — Не верь, не бойся, не проси... — карие лупарики остро бегают по развалившемуся двору совдеповской эпохи. Мороз грызет кожу сильнее. — И успокойся... и успокойся...
И вот на этой лавке - сгнившей от времени, забытой людьми - обычно каталы раскладывают свои напёрстки и ебашут на уличный азарт. Ставят чё ток можно: взрослые - бабки и бутылки, мелкие - марки, кассеты, полароиды. Но ща движухи здесь не было. Был Юра с дрожащими пальцами. Был Рома с дрожащими сердцем. Была гитара с кривыми струнами. Был сгрызанный окурок под ногами.
Юра перескакивает пальцами с аккорда на аккорд. Голос хрипит, словно он ее сорвал. Но Рома не затыкает. — Не верь, не бойся, не проси... не верь, не бойся не проси... — что-то в хрябте Ромки ломается. Он жмет руки в кулаки и слушает. Только эти расстроенные струны. Только эту кривую, но искренню игру. Только этого... Вишневского.
Взгляд сам лезет посмотреть на него. Куда направлены эти серые глазища. Как хмурятся брови от напряжения. Как из под куртки, выглядывает растянутый ворот свитера с ключицами. Как жилка бьёт на этой слишком изящной, блядь, шее для пацана. Элегантнее любой бабы.
И вот пока он слушал, впитывая в себя эту песню, как половая тряпка воду, чето меж ребер трешало. Так сильно, что Рома почти задыхался. Так сильно, что руки зудели от какого-то первобытного порыва схватить сухие ладони Юры, треснувшие от холода и соды, и сжать в своих пальцах. Таких же содранных. Таких же мозолистых и грубых. Сжать, чтобы согреть и не видеть эту бьющую дрожь. Сжать, чтобы поделиться теплом. Сжать, чтобы...
А потом Рома замечает как он щурится. Сразу ясно, что не от треньканья. Не от песни. А от чего-то другого. А что-то другое - могла быть только боль, о которой Юра привык молчать.
Он вообще дохуя о чем привык молчать. О новых фонарями под глазами, например. Или о том, как подкладывает газеты в свои паленные «Abibas», дабы подошва не протекала. Или то, что из раза в раз заштопыввет эту сраную куртку, которую носит зимой и летом. Или то, что у него кишки вяжутся между собой от голода.
Рома, то знал. Он все эт прекрасно видел, но молчал. Потому что любая попытка помочь Юре превращалась в настоящую бойню со стеной. Очень... твердой, блядь. И не пробиваемой.
Тьфу, нахуй.
Но щас... ща у Ромы сводило тело. Хотелось. Да, очень хотелось заткнуть, дать пизды и вбить в «умную» соображалку Юры, что в этой жизни существует не ток гитара, его котяра и боль, но и...
...и че?
Рома. В жизни Юры ещё есть Рома, который слушает его, замечает его, видит его, чувствует его, слышит его.
И сейчас, Пятифанов тоже. Слушал, замечал, видел, чувствовал и слышал. Поэтому рука сама хватает гриф, прерывая последний куплет песни,и оттаскивает в сторону гитару, куда-то в сугроб. Ноги сами прыгают с лавки, тело - нависает над Вишневским, а глаза впиваются в его рожу. Беспроглядно, упертво, без единой возможности отвертеться.
Из губ Юры, таких обгрызанных до мяса, обкусанных до крови, обветренных от холода и красных от мороза, клубами вырвается пар, пока серые глаиза бегают по хмурому ебальнику Пятифанова.
— Ты че? — тихо. Так тихо, что Юрка слышит гудение чайника из дома напротив...собак с окраин поселка. Шуршание кожанки от ветра. А все внимание - только этим карим лупарики, которые чето задумали. Только к этим сжатым челюстям на и так острых скулах. Только к этой прямой линия губ... губ слишком пухлых для пацана.
И тут Рома в край конец шибанулся. Шершавая коряга с битыми костяшками резко тяпает Юру по башке. Тяпает так сильно, что он вздрагивает и не соображая чё за дела, глядит из под ресниц. А в глазах туманится. А шея чувствует мозоли Пятифанова на ладонях, а черепушка ощущает ледяные пальцы, что ползут сквозь волосы выдранные советской «Истрой».
И Рома молчит. Смотрит и молчит. Так проникновенно, что у Юрки все думы из башки вылетают. Что дыхание ревтся, словно нервные затяжки. Что меж ребер ломит, а грудь содрогается. Чето не то. Чето не так...
Рука ползет ниже. Ощупывает напряжённые плечи, ни чем не уступающие его мускулатуре. Жмет пальцами на кость, наблюдая за глазами Юрки. Когда в темных зрачках, обрисованные серой коймочкой Рома не находит то выражение, которое ему нужно, пальцы подцепляет ворот колючего свитера. Тянет вниз, оголяя грудь. Безымянная куртка с рынка соскальзывает с Юрки. Пальцы подрагивают, когда карие моргалы выслеживают побои. Синяки. Ушибы. Что-что, что мешало Вишневскому нормально бить бой по струнам.
И Юра...Юра забылся. Замер. Ахуел. И вовсе не потому что боится послать главного авторитета этих промерзлых и обшорпнных улиц, а потому что пальцы Ромки - холодные, грубые, предназначенные для чистки ебалов всяких петухов и мудозвонов на районе - сейчас такие невероятно томительные. Почти нежные, если бы не эта уже врождённая шершавость.
— Ром... — Юрка возвращает голос, хотя голосом назвать это нельзя, а так...мнимый шепотом с примесью хрипотцы. И не ясно: от холода, сигарет или этих прожорливых рук, что сумели найти новый фофан у плеча.
Глаза Пятифанова ползают от лица до темно синей гематомы и обратно. Давно получил. А молчал, сука. Всегда молчит, тварь.
Хватает больше искусственной шерсти в пальцы, полностью открывает себе обзор на руку Вишневского. Прослеживает царапины от когтей котяры, бледные, припухшие шрамы, на и так белой коже, и находит ещё больше синяков от побоев.
В этой мёрзлой тишине слышно, как челюсти Ромки скрипнули. Чувствуется как он усиливает хват на крепком предплечье и как неосознанно тянет Юру, словно хочет прижать к себе. Обхватить руками его морду, и просто прошептать честное и человеческое: «ты ж не один...у тебя целый двор пацанов: Тоха, Бяша... я.... так хули ты все время такой... такой...»
Какой, нахуй?
Борзый? Напыщенный? С гонором в характер и с силой в словах?
Такой, бялдь, самовольно одинокий. Не принимающий никаких слов, действий или взглядов от других. Забивая хуй на все происходящее, спрятавшись за гитарой и своим блядскии Цоем, которого уже как в живых шесть лет нету. И о чем ты вообще думаешь? Какие мысли в твоей этой... обдолбленной голове? До тебя доходит, что такими вот делами - ты долго вывозить не сможешь. Либо захуяришь кого-то в подворотне, либо захуярят тебя. Третьего не дано.
И несмотря, на эту дешёвую и сердитую правду, Рома хотел, чтобы было третье. Чтобы был, хоть какой-нибудь хуевый, но действенный компромисс, благодаря которому Юрка будет здесь и сейчас, а не где-то там... где до него не достучаться и не доораться.
И губы словно онимели. И слова смешались с горечью «Астры» во рту. И фразы все глотаются обратно в грудь, потому что желание перекрывает понимание - Юра его не услышит. Сколько бы Ромка не орал на него, сколько бы не пытался отпиздить за такое равнодушие.
По-другому же Ромка не умел. Кулак и крик - самое действенное, чё он знал в этой жизни. Его, самого очень мотивировало не возвращаться домой, когда там пахан заливает в себя не по сто, а по тыщи грамм водяры, пытаясь убежать от подхребетных призраков войны.
И возможно...сейчас бы сработали мозги Тохи, которые подобрал бы бархатные и красноречивые слова. Сработала бы сноровка Бяши, который смог подступиться даже к Ромке... да даже Смирнова бы смогла морально опустить Юру, используя такие эпитеты, что Вишневский бы не удержался и сломал бы образ своего сухого ебла.
Но ни Антонина, ни Игоря, ни Кати здесь не было. Был Пятифанов Роман. Роман, который не умел ни красиво говорить, ни делать психологически - эмоциональные вывороты, чтобы разговорить человека на открытие души, ни провоцировать словами.
Но было то, чё у Ромы пиздецки хорошо получалось - хуярить чужие грызла.
Поэтому из рук выпадает свитер Юрки. Поэтому глаза - темным до усрачки - впиваются в его моргалы. Поэтому кулак, с хрустом зубов Вишневского, отпечатывается на его челюсти.
Башка Юрки выворачивается в сторону. Все эти вычурные звуки ящика, чужих пьяных бредней, рычание собак, тонут в звоне головы. Или это в ушах. Юрка не знал, но знал, что Рома попутал берега. И при чем очень кардинально.
Он вскакивает с этой дряхлой лавки, выпремляется и не думая - хватает его за ворот кожанки.
— Ты ахуел?! — голос какой-то незнакомый. Трещащий от эмоций. От незнакомой силы, что казалось опьяняет его и так дурманищие мозги от адреналина. А Рома ..А Рома, то бялдь, усмехается. Вот этой вот своей провакационной улыбочкой, с которой начинаются все замесы на районах. И при виде этих крепких, белоснежных зубов, у Юры рвется душа, или кулаки, что проехаться по ним. Вбить его наглую рожу в асфальт, точнее в снег, и расхуярить в мясо.
Что он и делает.
Он толкает Пятифанова в сторону, отводит плечо и хуряит по носу. Ромка отшатывается, но выпремляется. Лыба не пропала. Она стала ещё пиздецовей: струи крови вспыхивают и вытекают из ноздрей, а Рома лишь размазывает кровь языком и проходиться по верхним ряду зубов, демонстрируя их целлость.
— И чё блядь, это все? Ссыкло ебанное, — рычание, как у бродяжки с подовротни, срывается с губ Юрки и он отправляет правый боковой в печень. Пробивает пресс. Кряхтение, и скрип, словно у дощечатой тахты, вылезает из Пятифанова. Он скукоживается, сгибается пополам и ноги ведут его в сторону.
Юрка тяжело дышит. Не от ударов в сторону Ромы, а от чего то другого, что засело где-то там... где он сам не знает, как назвать.
Но от вида Ромы, его корявое сознание отрезвляется. Чето тут нихуя не чисто. — Ты хули не бьешь? — ступор подходит мгновенно и злость хлещет снова. Он оказывается рядом с Ромой за один шаг и выпремляет его за ворот косухи. Глядит в глаза, а там... а там, бялдь плещутся такие мазанные эмоции, что Вишневский не может их прочитать. Возможно Юра бы назвал это «смирением», но знал, что Пятифанов - не тот случай. Какое нахуй смирение? От Пятифанова? От Ромы, который своим хуком уложил пол района под себя. От Ромки, что крошит костяшки пальцев, пока хуярит оппонентов на своем боксе. От Романа, что никогда не терпит и не позволяет себя ... избивать, блядь, как какого-то несостоявшегося в жизни лоха.
— Ты ж знаешь... — Рома не заканчивает: горечь крови мешает пиздеть. Он сплевывает в сторону кровавую гущу с мокротой, не отрывая глаз от Вишневского. — Ты ж знаешь, что если я ударю - ты ляжешь. — не... это чистый и натуральный пиздешь. У Пятифанова, конечно был его коронный правый, была его сноровка, выработанная с детства в обшорпнных дворах в уличных драках, была железная закалка во время мордобоя...но...
Рома все равно не бьёт.
Не бьёт, не потому что не может, не потому что у него руки трясутся или коленки нахуй дрожат, как у бабы перед кончей, а потому что Роме надо. Надо вот это вот рвение от Юри. Вот эту вот его ебанцу. Вот этот взгялд серых зенек с первобытной потребностью насилия. Он видел Юру таким, лишь раз, и именно тогда по всему телу Ромки пробежала колючая и холодная дрожь. Именно таким он запомнил и знал Юру. И именно он знал, что Вишневский просто боится сорваться, чтобы не наделать делов до уголовки.
Но Рома - не какой-то там дрыщара со школьного коридора. Это, бялдь, сам Рома Пятифанов. Не уж то, сука, он не выдержит шквал этих ударов?
Юра морщится, будто ему снова зарядили по лицу и пихает Рому в сторону. — Пошел нахуй. — хриплым зовом отзывается и поворачивается к лавке, намереваясь забрать гитару и съебаться с этого спектакля, где, каким-то ебанный образом оказался в главной роли, повевшись на удар Пятифанова.
Да вот, только... этот сучарный зачинщик - явно не намеревается заканчивать все каким-то слабодушным побегом Вишневского. Где тот снова прячется за гитарой. За своим котом. За одной сигаретой, которые они с пацанами стреляют поштучно, потому что на пачку - не хватает бабла.
— Ха, блядь... — он ведёт паклей по башке. Поинял, что потерял шапку, но Роме ща не до нее. — Это чё за хуйня, а... — хриплый смешок, лишенный юмора рвется из груди. — Не, я знал, что ты, Юрка, любитель съебатся от проблем... — язык плетется от терпкого вкуса кровищи, что все ещё назойливо течет из носа. Рома трет морду рукой. — ...но я даже не соображал, что ты такое трухало.
Слова, то обычные. Юра всякой грязи слышал в свой адрес. Но чем-то они цепляют. Небрежным похуизмом. Контекстом ситуации. В принципе тем, что это вырвалось из Пятифанова.
Пальцы немеют на грифе, а линия плеч снова напрягается. Рома хочет этого. Вот этого его... потери контроля. Потери всех его перегородок, которые он строит и строит с самого детства...
Пятифанов, хочет, просто нахуй все сломать руками же самого Вишневского.
Юра все это понимает.
Юра все это прекрасно осознает.
Но он все равно оборачивается и хуярит таблом по лицу Пятифанова. Третий удар дался тяжелее всего. Рома валится на землю, и если бы не снег - точно бы разломал себе затылок. В глазах мутно, руки рыхло пропускают снег сковзь пальцы, оставляя кровавые разводы, желая найти опору и встать обратно. Это требуют рефлексы. Требует башка. Руки, ноги, тело. Все, кричит, и буквально рвет внутри Ромы, чтобы он дал отпор этой потенциальной опасности в виде Юры.
Юры, у которого сознание на бекрень. Юры, который прижимает Рому в сугроб, наваливаясь телом. Юры, который хватает волосы на макушке. Юра, который замахивается, целясь куда-то в глаз.
И вот тут Рома осознает. Его от этого сознания аж прошибает пот, несмотря на снег под жопой. У него аж руки, которые пытались вытолкнуть себя из под Юры, взмывают вверх и хватаю его кулак...
Рома понял: вот он. Юрий Вишневский. Во всем своем красноречии.
Его взгляд не просто горит... он блядь плавится. И казалось, что Рома расплавится под ним, если будет смотреть в этих животные моргалы. Животные, потому что ниче человеческого Рома там не видит. И не пытается. Он хотел. Да, он хотел увидеть Юру снова таким: ебнутым. Без тормозов. Увидеть Юру, который не может связать слова, из-за скрипа зубов. Юру, который сейчас наваливается сильнее и пытается захуярить ему по ебалу. Ещё. Ещё. И ещё раз.
Чтоб Ромка сдох, прям тут. В снегу. У лавки. На интерес всем зевакам с района. На пропитание голодным псинам с окрестностей.
Чтоб его внутренности изгрызли, обглодали, вытянули кишки, как новогоднюю гирлянду из коробки, и растаскали по всему посёлку. Чтоб его трупак, холодел и тлел под морозом, а потом Тихонов будет соскребать его, выковыривая лед из под спины.
Он остался бы со сломанной трахеей, что вгрызались бы в его глотку и вылезла наружу. Юра бы вытащил его бабочку и отрезал бы пальцы. Вспорол бы ему живот, вытряхивая его как мешок. Воткнул лезвие в глаза, наматывая глазное яблоко на нож, как леденец.
Все эти представления проносятся в Роминой башке, как и понимание: Юра его убьет. Без мыслей и задних дум.
— Все, нахуй, Юр, все... — Пятифанов правда пытается использовать свою стальную выдержку и напускать в тон небрежность и спокойствие. Но, если быть честным, то получалось хуёво. Его глаза мечутся по ебальнику напротив, пытаясь увидеть хоть какие-то проблески вразумительности. Но...нихуя там нет.
И если Рома ниче не сделает - он останется лежать здесь. Навсегда.
Потому он поднимает колено, казалось растянул все связки, но зарядил ему по затылку. Секунда выиграна: Юра, заклинянный, не ожидал такого выворота. И Пятифанов, используя эту несчастную, ебанную, спасительную секунду толкает его, наваливается на него и впечатывает в сугроб. — Тих-тих-тихо... — бормочет вслух, пытаясь успокоить. Не только Юру. Но и себя. Чтоб унять дрожь в пальцах, чтоб выровнять дыхание, чтоб глаза перестали лихорадочно бегать, а уставились в одну точку.
Он бьётся лбом о лоб Юри, пока тот, не решил снова дернуться. Выдыхает на него мороз и воздух ужаса, который испытал. Испытал по-настоящему... это удушливые ощущение смерти, которой приходится смотреть в глаза. А они серые такие. Свет не пропускают. Эмоции не пропускают. Мысли не пропускают. Только то, что сидит внутри. С самого детства. Необузданная жестокость, которую Юра сумел обуздать, а Рома - вытащить наружу.
И пока он закрывал глаза, пока комкал этот колючий свитер из дешёвой шерсти на груди Юры... Рома чувствовал, как дыхание Вишневского бьёт в его морду. Теплое, быстрое. Греет от этого мороза, но ужасает своим ритмом.
Чувствовал, как он все ещё пытается подняться и спихнуть Рому с себя, пока тот прижимался крепче, придавливая своим телом. Чувствовал, как его тело бьёт дрожью от остаточного адреналина, или как говорят мусора: «состояния аффекта». Рома, в терминологии всей этой халупы не разбирался, но разбился в Юре. Больше, чем тот мог себе представить.
Поэтому холодная ладонь в его затылке - не удивило Рому. Поэтому пальцы что беспорядочно водили в его патлах - не напрягли. Поэтому трепыхание этих длинных ресниц, что щекотали кожу - успокаивали. Казалось, что Юра сейчас схватит его охапку, плюнет в лицо, ударит снова, но...
Юра дышит, прикасается и молчит.
Юра тут, здесь и сейчас.
Юра прячется не за гитарой, котом или сигой, а за Ромой.
Ромой Пятифановым. Авторитетом этих улиц и хозяином своей жизни. Но ща Рома знал, чувствовал и ощущал...
Он хозяин жизни, но не только своей.
С губ Юрки рвется вздох, что выпускает последние остатки напряжения. Пальцы перестают дрожать. Дыхание выравнивается. Со слипшихся губы рвется тихое и безмолвное:
— Отвали, заебал, — будь в этом тоне, хоть примесь недовольства, Рома бы отъебался. Но Юра эт сказал хрипло, едва слышно, устало и... со спокойствием. Словно, тот Юра Вишневский, который всегда демонстрировал общественности свой похуизм - вернулся. Но Рома, то знал: нихуя это не так.
Поэтому, вместо того, чтобы отвертеться, он бодется лбом о его. Вместо того, чтобы говорить - уыбка тянется на сухих губах сама. Казалось, что рот нахуй порвётся - настолько она была широкой.
И Юра смотрит на него, слегка отклоняя голову. Смоирит и сам...неосознанно совсем, не понимающе, тоже улыбается. Тихо, почти, скромно, но по-настоящему.
И пальцы сами ползут к затылку Ромы, слегка разминая его мышцы. Мерзлыми, шершавыми пальцами. И глаза сами закрываются от этого...внутреннего блаженства? Спокойствия? Умиротворения? Юра не знает таких, чувств, но начинает осознавать, пока чувствует, что Рома тут. Здесь. И сейчас.
Он никуда не съебывает, не пытается сделать вид, что у Юры всего минуту назад были шарики - за ролики. Не смотрит на него с этим... ужасом и горьким отвращением, как дым дешёвых сижек на один затяг.
Наоборот. Рома лыбится, прижимается и ловко выковыривает из кармана Юрки «Петра I». Перекатывается на бок, и выуживает обшорпанную жигу вместе с сижкой, сует рот и зажигает, вытягивая челюсть вперёд.
Табак плещутся в глотке - привычная горечь, привычная тишина, не считая телека, лая собак и свиста ветра, что застревает с дощатых домиках. И уже не важно ниче. Ни день, что тянется к сумеркам, ни сугроб, что скребет холодом жопу. Ни кровь, что застыла под носом.
Только Юрка, которому Ромка протягивает сигу. Только Юрка, который забирает ее, открывая глаза. Только зеньки его, которые не мертвецки холодные, не дикие, как у собаки, а... такие... словно, Рома - единственное, что имело значение. Все остальное: было просто шумом, фоном, шелухой, что мешало Юре смотреть.
И взгляд этот не сопливый, не сахарный, а такой... крепкий, как сталь. Крепкий и тяжёлый. Как его слова, как кулак, как игра на гитаре.
Рома видит такие глаза впервые, но уже понимает: они обещают многое. Они говорят о многом. Они сделают многое...
И пока Рома с дрожью наблюдал за ним, Юра делает затяжку и отводит глаза, рассматривая полосу неба над башкой.
— Не... — шепчет он, выдыхая клубы дыма с мерзлым паром. — ...зажигай и не гаси... — снова запел Юра.
Рома сглатывает, неожиданную сухость во рту и переводит взгялд туда же - на серую белизну неба, что обещает снегопад. Он прячет руки в карманы и ближе тянется к Юре, прижимаясь к нему боком, чтобы не окочененеть в этом сугробе.
— Не верь, не бойся, не проси... — проносится где-то над ухом, хриплым, прокуренным голосом, от которого все так же трещало сердце.
И Рома же... никогда не верил этому холодному образу Вишневского. Не боялся, вытянуть из него то, что он прятал. И нихуя не просил взамен, за свою разбитую рожу.
Рома сделал, так, как умел: дал Юре помахать руками, ведь он знал - они чесались. Очень давно чесались набить кому-нибудь рыло. И этим кто-то - стал он.
Это... оказалось эффективнее любого трепа, красноречий и эмоционально - психологических выворотов... ведь Юра сейчас лежал, рядом с ним, в снегу, курил, снова запевая, в своей привычной манере...
— Не верь, не бойся не проси,
— прошептал он, протягивая сигарету Роме.