***
Можно и охать, и вздыхать, и недоумевать — но Ван Яо мучила бессонница. Правда, недоумевать-то он очень даже доумевал, так как прекрасно знал причины, а вот то, что он охал и вздыхал — это действительно так. Лет ему не то что бы было много, выглядел он молодо и юно, но уже успевал пожаловаться в старой-доброй манере «старость-нерадость»: то плечи заболят, то спиной наклоняться больно, то пальцы не слушаются. Однако, прокручивая в голове мысль о том, что сон всему голова, и надлежащий отдых излечит тело, Ван Яо неизбежно сталкивался с тем, что не может уснуть. А потом с тем, что на работе у него слипаются глаза. Ситуацию можно называть хоть обыкновенной (ведь кто через это не проходил?), хоть действительно трогательной: раненую душу наконец нагнало само тело. Относился Ван Яо сам к этой проблеме со скрипом в зубах и смыкающимися ресницами: ни желания, ни сил что-либо делать, если выражаться прямо и без метафор, попросту не было. И именно это конкретное признание самому себе Ван Яо уже как раз считал прискорбным: он устал. Физически, психически и просто душевно. Конечно, хочется верить в то немыслимое, что всё состояние зависит исключительно от еды, климата, условий жизни… Но правда в том, что это лишь условия, как усугубляющий фактор: это не первопричина, не корень. А до корней как раз добраться и сложно, ведь их нужно силком выдергивать, и, увы, но это просто так, как это есть: корни эти, причины его недуга, зависят от него лишь косвенно, а сами по себе на деле же — растут независимо от него. И росли бы они снаружи — плевать было бы на них, но растут они внутри.***
В чайной пол деревянный, и он скрипел так, что Иван чувствовал невольно, что он куда-то проваливался, даже если умом понимал, что некуда — доски стояли на земле. Вообще стены и потолок тоже из досок, но Брагинский их не касался, а потому не мог сказать о том, действительно ли он проваливался в пустоту или ему просто мерещилось от того, что дерево не то пело, не то выло. Ещё и освещение… лампы красивые, квадратные, ну, прямо под антураж какого-нибудь китайского домика, однако от этого всё становилось каким-то жёлтым, оранжевым, может, даже слегка красным — и кому-то это напомнило бы закат аль рассвет, но у Брагинского или слишком бедная фантазия, или слишком большая, а потому для него это банка с мёдом. И время от того же ему кажется здесь вязким, медленным и словно застывшим, задеревеневшим, прилипшим к его усталым, сонным векам. Иван вздохнул — и даже своё собственное дыхание ему показалось ненормально размеренным и тихим, как у того, кто наконец нашёл покой. Будь его воля, он бы прямо тут и упал, впав в медвежью спячку. Но вместо этого Брагинский причмокнул губами, словно отлипая от дрёмы, проморгался несколько раз и начал раздеваться. Пальто, сапоги, шар — нет, шарф оставил. Он подошёл к стойке, слегка зевая и прикрывая рот ладонью. Дальше всё как у всех: один? Один. Столик бронировали? Нет, не бронировал. В первый раз? Да, в первый раз. А дальше уже не как у всех. Сотрудник отошёл слегка в сторону, из-за чего Иван обратил внимание: сзади него весь стеллажный шкаф был заполнен жестяными золотистыми банками, доверху наполненными сортами чая. От такого разнообразия фиалковые глаза разбежались в разные стороны и не смогли собраться вместе, но консультант вовремя пришёл на подмогу: — Вы какой любите, ару? Чёрный? Зелёный? Любителем чая Иван вполне себя мог назвать, но вот экспертом — точно нет, не говоря о предпочтениях. Его предпочтения основывались на том, чтобы взять дрип-пакетик из дешёвой упаковки, купленной в ближайшей Пятёрочке, а потом намешать туда сборную солянку: и ягоды, и варенье, и молоко, и сахар. Ингредиенты какие-то были, каких-то не было, что-то менялось, что-то оставалось, но неизменным оставалось одно — получалась какая-то странная очень приторная смесь, которая чаем была лишь по факту своего названия. Брагинский помялся, заломил руки за спиной, окинул шкаф жестяных банок взглядом и с неловкой улыбкой спросил: — А есть какой-нибудь… цветочный? Иван тонкостей чайных церемоний не знал, а особенно традиционных китайских, а потому в голове лишь предположил, что «сахарный чай» будет звучать несколько оскорбительно, хотя сам же и не был уверен в своём утверждении. Но, перебрав в голове возможные варианты, Иван подумал о тех же дрип-пакетиках со всякими шиповниками — отсюда и взялись, в общем-то, цветы. Работник завозился, понадоставал кучу банок и расположил их перед носом Брагинского, открывая каждую поочерёдно. Только вот незадача, этот же Брагинский уже невольно клевал тем же горбатым носом, в глазах расплывались надписи на разноцветных этикетках, а голос мужчины где-то тонул в его сознании. Консультант щёлкнул перед ним пальцами, и только тогда Ивана словно окатили горячим чаем. — Вам чай вообще зачем нужен, ару? Вы на ходу спите, даже шарф не сняли. Золотисто-медовые щёлочки работника уставились прямо на него, будто пытаясь прожечь этим взглядом душу, прочесть её и разузнать. Но Иван подобные попытки со стороны людей всегда пресекал и поэтому чуть отвернул голову. — Да так… бессонница, — вдаваться в детали и подробности хотелось не особо сильно, поэтому вышло так односложно, однако замечание про шарф его слегка всё же задело (ей-богу, он же в адеквате!) — А шарф я всегда ношу, это не от усталости. Консультант засуетился, и если произошли не цыганские, то точно какие-то китайские фокусы — место одних банок сменили другие настолько быстро, что Иван даже моргнуть не успел. — Ну, смотрите, ару, вот есть, например, пассифлора. Прочувствуйте на запах, может, что понравится, ару. Чай нужно согревать своим дыханием. Глубокий вдох, глубокий выдох… Крышки пооткрывались, попадали, звякнули, и Иван, честное слово, в начале чувствовал не аромат, а неловкость. Но, быстренько поглядев по сторонам и заметив, что никто не смотрит (потому что никого и нет), Брагинский принялся было брать по банке в руки, чуть склонять голову и действительно вздыхать. Наставление «глубокий вдох, глубокий выдох» невольно породило ассоциацию с врачом или фельдшером на приёме, но Иван закрыл на это глаза. По крайней мере, пока — китайцу простительно.***
Они расположились на втором этаже, на полу. Ван Яо аккуратно раскладывал посуду на чабань с чахай. Чацызюй опустилились в чёрный деревянный стаканчик, побрякивая деревом о дерево. И вот на маленькой дощечке с прорезями и позолоченными вставками на краях уже стояла и гайвань, и чаху. Ван Яо снова открыл чахэ, взял чачи и медленно поднёс к носу русского. Тот глубоко вздохнул, выдохнул, явно не понимая, зачем согревать чай своим дыханием, но, по крайней мере, не спорил с ним и отдал обратно. И вот фиолетовые лепестки, похожие на эти глубокие глаза русского, падали в чайник. Не кружась, конечно — точно не как лепестки сакуры, когда Ван Яо в последний раз приезжал проведать Кику — но тоже неплохо. «Неплохо» — и так можно описать всю его жизнь. Он работает, и это неплохо. У него есть деньги, и это неплохо. Он живёт, и это неплохо. Иногда он встречается с родными, и это неплохо. Иногда всё снова как прежде, и это неплохо. Ещё можно использовать «никакая» по отношению к его жизни, тоже бы подошло, если не как влитое, то практически плотно прилегающее. А что ещё можно сказать, когда всё, как у всех? Родился, жил, умер. Только вот до отметки «умер» он ещё не дошёл. Он где-то чуть дальше, чем «жил», но Яо не математик и не может в точности сказать, где эта точка на оси координат. Зато он может сказать, как будет по-китайски то или иное предложение, может сказать, чем отличается один сорт чая от другого, может сказать, что делают панды в течение дня. Он может всё это сказать. Но он не может сказать, где та граница, когда жизнь пошла под откос, словно сгорбленное над водой дерево. Ван Яо искренне хотел спать. Глаза липли, вязли, закрывались, а тело было какое-то по ощущениям неповоротливое и непослушное, как будто кто-то извне привязал балки и теперь дёргает из стороны в сторону, как воздушного змея. Но платят китайцу не за сон, а потому, даже если губы его едва раскрывались и чуть ли не срывались на бормотание — он говорил. Он говорил, говорил, говорил, но складывалось такое забавное впечатление, что русский или не слушает, или не хочет слышать, или вообще где-то не здесь, а там, в своём воображаемом космосе, в своих воздушных замках и облаках и строит свои, если уж не песочные, то точно какие-то сахарно-ватные замки. Впрочем, дело это было и было, есть и есть, а Ван Яо нужно разливать напиток и принимать следующих посетителей. И только он наполнил голубоватую керамическую пиалу, поставив на чабань, как русский чуть стеснительно коснулся его локтя пальцами, привлекая внимание. — А Вы не останетесь со мной? Ван Яо поднял взгляд. Русский сидел на полу, заворожёнными фиалковыми глазами осматривая посуду и чуть вздыхая и охая. Лицо его было пухлое, такое наивно-детское, что у него внутри что-то внезапно отозвалось, когда он впервые всмотрелся в гостя. Ван Яо поглазел на эту крупную фигуру, как на какого-то здорового ребёнка, который радостно рассматривает игрушки на витрине какого-нибудь ГУМа. Ван Яо фыркнул, искренне дивясь этой картине: — Нет, ару. Мне… — А почему? И манера у этого здорового русского человека разговаривать, прямо как у ребёнка, который спрашивает: «а почему небо голубое?», «а почему трава зелёная?», «а почему люди не летают?» Даже голос мягкий, сладкий, тихий и спокойный. Ван Яо не первый год работал в этом заведении, в этой чайной, и он уже мог бы сказать, что являлся профессионалом в понимании этой непонятной и холодной русской души: были люди и открытые, и закрытые, и сурьёзные, и безразличные, и меланхолики, и счастливые — но такого Ван Яо видел в первый раз, и что-то в этом в нём самом прогремело и зашуршало родным, знакомым. И так йокнуло и укнуло в груди, что Ван Яо на секунду замер. Обычно он мог бы позлиться, когда гость такой разговорчивый, что перебивает, но тут совершенно другое дело, совершенно другой вопрос, и китаец невольно поймал себя на улыбке. — Чтобы ты спросил, ару. Русский хихикнул на это. Чуть подался вперёд и теперь маленькая ладошка была тепло укрыта двумя большими, будто драгоценное сокровище. — Останься. И хотя минуты назад Ван Яо жаловался, как он теперь-то мог отказать?***
Иван был железобетонно уверен в том, что Яо нарушал какие-то правила, иначе не стал бы он так по началу отпираться. Но что-то его убедило: очарование ли его самого или что-то другое — он не знал, но не то что бы хотел вдаваться в подробности хоть как-то хоть о чём-то. А вот что Иван знал точно — ему нравилось слушать Яо. Ему нравилось подмечать тон и интонацию. Смысл был, конечно, важен: о том, как выращивают пассифлору, как высушивают, чем полезна — это Брагинский тоже улавливал. Но что более важно, так это то, как китаец преподносил эту информацию, как смыкал и открывал губы, как поднимал глазки кверху, прикрывал их, убирал выбившийся из хвоста локон за ухо. А то, как каждое слово Яо отстукивал своим язычком, с лёгким таким акцентом… Иван вздыхал и не мог наслушаться. Как он не мог не попросить его остаться? Как он мог его отпустить, когда горло грелось то ли от таких приятных слов, то ли от тёплого освещения, то ли от батареи в помещении, то ли от горячего напитка? Как он мог его отпустить, когда Иван впервые чувствовал себя так, словно наконец был нужном месте в нужное время с нужным человеком? Что-то всё-таки суетливое в его душе было — Брагинский готов был это признать, когда сейчас впервые понял, что напряжение-то ушло. Неважно, что было раньше, важно, что есть сейчас. Ему не нужно было никуда бежать, ни с кем спорить, ни впопыхах что-то делать, ни уделять кому-то время — нет. Он почувствовал себя спокойно. По-настоящему легко и просто так, как он не чувствовал себя с тех пор, как с тяжёлым и гулким сердцем — с грохотом входной двери, в конце концов — покидал сестринский дом в каких-то не то истерике, не то отчаянии, не то надежде. Проблема не решилась, она отложилась в долгий ящик, но только сейчас появилось то странное чувство, будто этот ящик закрыли на ключ. Да, проблема эта всё ещё есть, да, она всё ещё будет. Но именно сейчас ключик не у него — и это самое большое облегчение, которое вообще могло произойти в его жизни.***
— И тогда Кику, ару… Ару? Ван Яо сам не заметил, как начал говорить о чём-то более личном. Магия ли это, наваждение ли, но дышать словно стало легче, и слова, никогда не произнесённые никому вслух, даже себе, внезапно протолкнулись из глотки дальше, наружу, ещё и какому-то незнакомцу, которого он видел в первый раз. Но душа хотела говорить, и он говорил, и Ван Яо казалось, что что-то отпускает, что корни, в нём проросшие, ослабляют хватку, и он может вдохнуть полной грудью. Это такое странное и непривычное ему ощущение, что он немного опешил. Но быстро взял себя в руки, всю свою волю в кулак, и продолжил. Если что-то наружу рвётся — наконец-то, спустя столько времени! — лучше этому не препятствовать. Особенно сразу после того, как Ван Яо ощутил свежий воздух: и невдомёк ему, виновато ли открытое окно или компания Ивана так подействовала на столь душное помещение и столь же его душные лёгкие. Ван Яо опустил пиалу, предварительно сделав глоток. Вкус был сладкий, отдающий лёгкой кислинкой, похожий не то на ягодку, не то на фрукт, на что-то среднее, и всё же вкусное, а главное — успокаивающее. Причём успокаивающее до такой степени, что русский, как мишка, завалился на бочок — не хватало только того, чтобы он сосал лапу, и была бы эта картина вообще прелестная, чудесная. И странное дело. Захотелось и самому прилечь. Волна расслабления накатила на тело, и Ван Яо, на минуту решив забыть, что у него работа, дела, семья, какие-то свои заботы — просто улёгся рядом, склонился к плечу, уткнулся в шею, и также мирно засопел, словно никакой бессонницы никогда у обоих и в помине не было.