***
Даниэль больше не спал. Он сидел на стуле в центре мастерской, глаза открыты, веки не моргали. Ночь за окном была черной, беззвездной, но он не замечал времени. Дни и ночи смешались в один бесконечный поток. Он не спал, потому что сон пришел к нему наяву. Сны были плотнее реальности, они давили на него, как тяжелый груз, заставляли видеть то, чего не было. Он видел Марка в каждом углу, в каждой тени. Воздух в мастерской стал тягучим. Он прилипал к коже, делал движения медленными, как будто плывешь в густой жидкости. Воздух был сладковато-гнилостным, запахом разлагающейся плоти и старого вина, смешанным с масляной краской. Даниэль вдохнул глубже, воздух вошел в легкие, тяжелый, липкий, оставил привкус гнили на языке. Он дышал краской, каждый вдох нес частицы пигмента, они оседали в горле, делали голос хриплым. А выдыхал он памятью, воспоминания выходили вместе с воздухом, как пар, и оседали на стенах, на холстах. Сегодня он решил закончить глаза. Он встал со стула, ноги были ватными, но он сделал шаг к мольберту. Глаза Марка всегда были его навязчивой идеей. Они были слишком живые, слишком пронзительные. Он помнил, как они смотрели на него в последний раз, перед смертью. Даниэль подошел к палитре, посмотрел на нее. На палитре не осталось ни капли синего. Только черная краска, густая, блестящая, как смола. Красная, яркая, как свежая рана. И странная субстанция, мерцающая перламутром, которую он не помнил, чтобы покупал. Она лежала на палитре, пульсировала в такт его сердцу. Даниэль коснулся ее пальцем. Она была теплой, мягкой, как кожа, и пульсировала под пальцем, билась, как второе сердце. Он отдернул руку, но ощущение осталось, тепло разливалось по руке. «Ты используешь не те цвета», — прозвучало у самого уха. Голос был близким, дыхание щекотало кожу. Даниэль не обернулся. Он привык. Марк всегда критиковал его технику. Голос был низким, обвиняющим, эхом отдавался в ушах. «Мои глаза были не синими, а стальными. Ты забыл? Или стараешься забыть?» Даниэль прошептал: «Я помню». Его голос был похож на скрип ржавой двери, звук ржавчины, трущейся о металл. «Каждый оттенок». Он повторил: «Каждый оттенок». Повторил еще раз, слова эхом отдавались в голове. «Врёшь. Ты стёр мои глаза из памяти, как стираешь неудачные эскизы. Оставил только контур. Пустоту». Даниэль кивнул, хотя голос был внутри него. Он кивнул снова, голова двигалась медленно, как в воде. Вдруг холст задрожал. Холст задрожал под его взглядом, поверхность пошла волнами. Краска поползла вниз, как слеза. Но не синяя, а темно-алая, густая, тягучая. Она пахла не маслом, а железом и свежим мясом, запахом крови и плоти, резким, тошнотворным. Даниэль потянулся к тряпке, лежавшей рядом. Тряпка была влажной, скользкой, как будто пропитана чем-то жидким. Он посмотрел на свою руку — он держал не тряпку, а клочок черной ткани. Той самой рубашки. С дырами. Из дыр сочилась краска. Нет, не краска. Кровь. Она была теплой, липкой, стекала по пальцам, капала на пол с тихим стуком. Даниэль отшвырнул тряпку, она шлепнулась о пол с мокрым звуком, как кусок мяса. Зеркало в углу засмеялось. Смех был низким, булькающим, как вода в трубах. «Посмотри на себя! Ты же почти я!» Даниэль подошел к зеркалу. Шаги были тяжелыми, пол скрипел под ногами. В отражении стоял Марк. Но не живой, а такой, каким он был в гробу — восковой, бледный, с неестественным румянцем на щеках. Кожа в отражении была гладкой, мертвой, глаза пустые. И он держал в руках палитру. На ней были только два цвета: черный и красный. «Допиши меня, Ниэль. Сделай меня настоящим. Или я войду в тебя и допишу тебя сам». Даниэль закрыл лицо руками. Под пальцами кожа была липкой. Он посмотрел — ладони были в синей краске. Она сочилась из его пор, как пот, холодная, скользкая, капала на пол. «Мы всегда говорили: искусство должно быть жертвой. Так принеси жертву. Стань мной». Даниэль повторил про себя: «Стань мной». Слова эхом отдавались, становились громче. Холст за спиной затрещал. Звук был резким, как треск кости. Даниэль обернулся. Портрет Марка плакал кровавыми слезами. Слезы были теплыми, красными, стекали по лицу, по холсту, оставляли следы. По стене стекали алые потеки, складываясь в слова: «Я НЕНАВИЖУ ТЕБЯ ЗА ТО, ЧТО ТЫ ОСТАЛСЯ ЖИВ». Буквы были неровными, дрожащими, как будто писали рукой мертвеца. Даниэль закричал. Но звук не вырвался наружу — он застрял в горле, превратившись в хрип, булькающий, как вода в легких. Он схватил мастихин. Мастихин был холодным, металлическим в руке. Ударил по холсту. Полотно порвалось с звуком рвущейся плоти, влажным, трещащим. Из разреза хлынула теплая жидкость, липкая, пахнущая кровью. «Да… вот так… Глубже…» Даниэль резал, рвал, разбрасывал клочья. Холст трещал, рвался, клочья летали по комнате. Вокруг летали перья из подушки, кусочки гипса, щепки. Звук был хаотичным, как буря. А потом он увидел, что режет не холст, а свою кожу. На руках зияли красные полосы, но боли не было. Только облегчение, тихое, успокаивающее. Вдруг все замерло. Тишина. Комната затихла, только его дыхание, тяжелое, хрипящее. Даниэль стоял на коленях среди обрывков портретов, весь в синей и красной краске. Краска была липкой, холодной на коже, пахла металлом и солью. Он подполз к зеркалу. Пол был твердым, холодным под коленями. В отражении сидел Марк. Улыбался. И протягивал ему кисть. Кисть была деревянной, тяжелой. «Теперь ты готов. Напиши нас заново. Обоих. Одной кровью». Даниэль взял кисть. Рука дрожала, но он взял. Он понял, что это не галлюцинация. Это дар. Единственный способ остаться вместе. Он поднес кисть к холсту. Холст был новым, чистым, пахнул свежим льном. И начал рисовать их общий портрет. Двух лиц на одном теле. Кисть двигалась медленно, мазки ложились один за другим. Двух душ в одной агонии. Он чувствовал, как что-то внутри меняется, голоса становятся тише, но настойчивее. А мастерская вокруг медленно растворялась, превращалась в фон — вечный, бесконечный, ультрамариновый космос, где не было ни смерти, ни жизни, ни боли. Только искусство. И цена, которую они заплатили за него. Даниэль продолжал рисовать, мазок за мазком, отчаяние росло, но он не останавливался.***
Даниэль стоял в центре мастерской. Мастерская была большой, но теперь казалась тесной, стены давили на него, как невидимые руки. Он больше не видел разницы между кистью и скальпелем. Кисть была деревянной, твердой в руке, с щетиной, жесткой, как иглы. Скальпель был металлическим, холодным, острым, режущим воздух с тихим свистом. Они были одинаковыми для него теперь. Одинаковыми инструментами. Он взял кисть, положил на стол. Взял скальпель, положил рядом. Они лежали вместе, касаясь друг друга. Он не видел разницы. Между холстом и кожей. Холст был грубым, шершавым под пальцами, как старая кожа. Кожа его рук была такой же, покрытой коркой засохшей краски, трещинами, из которых сочилась жидкость. Они были одинаковыми. Между краской и кровью. Краска была густой, липкой, пахла маслом и химией. Кровь была теплой, соленой, пахла металлом и потом. Они смешивались на его руках, капали на пол с тихим стуком. Он не видел разницы. Разницы больше не было. Мастерская теперь была не мастерской. Она была местом, где ничего не работало, как надо. Стены были исписаны формулами. Формулы были нарисованы синей краской, смешанной с его кровью. Синяя краска была холодной, как лед, когда он наносил ее. Кровь была теплой, липкой, текла по стенам, оставляла следы. Он писал формулы пальцами, ногтями царапал по стене, звук был скребущим, как по металлу. Формулы были заклинаниями. Они должны были воскресить мертвых. Он повторял их про себя, шепотом, слова эхом отдавались в голове. «Воскресить мертвых. Воскресить мертвых». Он писал их снова и снова, буквы дрожали, как будто рука не слушалась. Стены были покрыты ими, слой за слоем, краска сохла, трескалась, пахла гнилью и железом. Пол утопал в осколках зеркал. Осколки хрустели под ногами, каждый шаг был громким, резким. В каждом осколке улыбался Марк. Марк был не тот, которого он помнил. Тот Марк был живым, теплым, с голосом, низким и успокаивающим. Этот Марк был другим. Он был существом из краски, тоски и мщения. Его улыбка была широкой, зубы блестели, глаза пустые, черные. Даниэль наступил на осколок, стекло врезалось в подошву, боль была острой, но он не остановился. Он смотрел в осколки, один за другим. Марк смотрел оттуда, улыбался, шептал. «Ты почти у цели», — шептали сразу все портреты. Портреты висели на стенах, на мольбертах, на полу. Их глаза следили за каждым движением. Глаза были живыми, вращались в глазницах, звук был тихим, как скрип дерева. Рты растягивались в одинаковых, механических улыбках. Улыбки были одинаковыми, рты открывались и закрывались, как у кукол. Даниэль подошел ближе, услышал шепот. Шепот был множественный, эхом отдавался, слова накладывались друг на друга. «Ты почти у цели. Почти у цели. У цели». Даниэль взял мастихин. Мастихин был металлическим, тяжелым в руке, лезвие блестело под тусклым светом. Свет был слабым, от одной лампы, она мигала, тени двигались по стенам. Мастихин был тот самый, что он подарил Марку. Он помнил тот день, первую выставку, запах вина и холста, смех гостей. Теперь мастихин был в его руке, холодный, обещание. «Сними кожу», — произнес голос из угла. Голос был низким, булькающим, как вода в трубах. Даниэль не обернулся. Он знал, что там никого нет. Но голос продолжал. «Сними её, как старый холст. И напиши меня прямо на кости». Даниэль кивнул. Он не сопротивлялся. Это было слишком поздно. Слишком поздно. Он провел лезвием по предплечью. Аккуратно, как художник, снимающий старый слой лака. Кожа разошлась с тихим треском, звук был влажным, как рвущаяся ткань. Кровь не хлынула. Она сочилась густо, медленно, смешиваясь с синей краской на полу. Краска была на полу, лужа, холодная под ногами. Кровь была теплой, как прикосновение Марка в тот последний вечер. Даниэль помнил прикосновение, теплое, нежное, пальцы Марка на его коже. Теперь кровь была такой же, текла по руке, капала в лужу. «Да… теперь я чувствую тебя…» Голос был довольным, удовлетворенным. Из разрезов на его руках полезли нити. Не кровеносные сосуды. Что-то другое. Тонкие, блестящие, как провода или нервные окончания. Они были серебристыми, пульсирующими, двигались сами, как черви. Даниэль смотрел, как они тянутся к стенам, к портретам, к потолку. Они касались, проступали образы. Лица Марка. Тысячи лиц. Молодые, старые, искаженные болью, улыбающиеся, молящие о пощаде. Лица появлялись на стенах, на портретах, накладывались друг на друга. Даниэль чувствовал, как нити тянут его, дергают, как будто что-то внутри рвется. «Мы становимся одним целым, Ниэль. Как всегда и хотели». Голос был множественный, слова повторялись, эхом. «Одним целым. Всегда хотели. Одним целым». Даниэль подошел к большому, нетронутому холсту. Холст был белым, как саван. Как пустота после выстрела. Как тишина в ушах, когда понимаешь, что любимый человек больше не дышит. Холст был натянут на раму, поверхность гладкая, пахла свежим льном и клеем. Даниэль стоял перед ним, дыхание тяжелое, хрипящее. Он окунул руку в ведро с ультрамарином. Краска была ледяной, обожгла кожу, как холодная вода. Он вытащил руку — она была синей до локтя. Как у трупа. Синяя краска была густой, стекала по пальцам, капала на пол с мягким стуком. «Рисуй нас. Нарисуй, как мы умираем. Снова и снова». Голос был настойчивым, повторяющимся. Даниэль прижал ладонь к холсту. Холст был грубым, впитывал краску, звук был влажным, шуршащим. Он начал. Он не рисовал — он вырывал из себя куски памяти и втирал их в грубую ткань. Каждый мазок был воспоминанием. Первая встреча в галерее. Он помнил запах пыли и кофе, голоса посетителей, смех Марка. Ссора из-за оттенка синего. Они кричали, голоса эхом отдавались, руки дрожали. Последнее утро, когда Марк вышел из дома и не вернулся. Даниэль помнил звук двери, тишину после, пустоту в груди. Холст впитывал всё, как губка. Но вместо красок он пил его душу. Даниэль чувствовал, как слабеет. Мысли таяли, превращались в образы. Сердце замедлялось, подстраивалось под ритм кисти. Ритм был медленным, удары сердца совпадали с мазками, каждый удар отдавался в голове. Вдруг он увидел, что холст меняется. На нём проступает не портрет — пейзаж. Тот самый переулок, где убили Марка. Только теперь в нём не было крови. Вся улица была вымощена синими керамическими плитками, а вместо фонарей горели глаза с портретов. Глаза были красными, горящими, свет от них был тусклым, мерцающим. Даниэль смотрел, дыхание участилось, воздух в мастерской стал гуще, пах кровью и краской. «Войди в картину, Ниэль. Я жду тебя здесь». Голос был зовущим, повторяющимся. Даниэль сделал шаг вперёд. Его нога коснулась холста — и погрузилась внутрь. Краска обожгла кожу, но это было приятно. Как объятие после долгой разлуки. Тепло разливалось по ноге, тянуло внутрь. Он шагнул полностью. Мастерская исчезла. Теперь он стоял в синем переулке, под синим небом, перед синей дверью. Синий был везде, цвет давил на глаза, как туман. За дверью кто-то играл на пианино. Он узнал эту мелодию — Марк играл её в ночь перед смертью. Звуки были медленными, печальными, эхом отдавались по переулку. Он вошёл внутрь. Дверь скрипнула, звук был громким, резким. В комнате сидел Марк. Живой. Улыбающийся. С кистями в руках. Кисти были деревянными, тяжелыми. «Мы закончим картину вместе», — сказал он. Голос был знакомым, теплым, но с ноткой безумия. А снаружи, в реальном мире, полиция на следующий день вскроет дверь в мастерскую. Они найдут пустую комнату. На полу — лужи синей краски, смешанной с бурой кровью. Краска была липкой, пахла химией и металлом. На мольберте — один-единственный законченный портрет. На нём будут изображены двое мужчин, слившиеся в одном теле. Их руки переплетены, как корни деревьев. А глаза… Глаза будут настоящими. Вырезанными из плоти и вставленными в холст. Они будут смотреть на зрителя с бездонной, нечеловеческой тоской. И пахнуть мёдом и разложением. Запах был сладким и гнилостным, висел в воздухе, как туман. Шедевр. Наконец-то законченный.