Часть 1
29 сентября 2025 г., 19:35
Она шла вприпрыжку где-то в двух шагах впереди, не умолкая ни на секунду. Бессмысленные и бесконечные разговоры о выпускных планах, школьных буднях, косметике, путешествиях, вкусах, музыке и прочей чепухе, и непременно в её излюбленной громкой, раздражающей слух манере, игнорирующей самые прямые намёки на то, чтобы наконец заткнуться.
«И что ты мне сделаешь?» — Энид артистично разворачивается, чуть склоняясь к своей спутнице, когда та в очередной раз интересуется, может ли она, наконец, замолчать и идти спокойно. На розовых губах довольная ухмылка, а в глазах икрится нарочитая и игривая самоуверенность, словно она и не знает, с кем разговаривает.
«Признайся, ты полюбила мою болтовню!»
Волчица противно фыркает, морщится то ли от возмущения и недовольства, то ли от жутко натирающего кожаного подклада на переносице металлического намордника. Прошло уже порядка получаса с их утренней прогулки, в которой они, вроде как, должны были в тишине вдвоём понаблюдать за рассветным солнцем, а ухо всё ещё глухо болит и жжётся, красное от того, что за него девушку тащили от самых ворот Невермора и до спальни на самом верху жилого корпуса. Она шмыгает носом от обиды, хмурится как не в себя и что-то ребячески ворчит себе под нос, показательно подёргивая плечами, разминая связанные за спиной тугой верёвкой руки. Канат немного натирает, а шея от веса намордника уже начинает затекать, и скоро вынужденное почти-молчание всё-таки снова сходит на нет.
— Между прочим, это очень оскорбительно. — Возмущённая, девушка даже не смотрит на свою пассию, чинно усевшуюся дописывать главу романа и совершенно не заинтересованную в нравственных страданиях позади себя, хотя её, безусловно, раздражало напыщенно-обиженное пыхтение. — И крайне по-расистски, чтоб ты знала!
— Человеческий язык тебе не знаком. — Холодно и беспристрастно отвечает Уэнсдей, всё же прерываясь в писательстве и неторопливо приподнимаясь с места, чем прерывает надоедливый гундёж партнёрши. — Поэтому я использовала следующий из доступных тебе, — она скрещивает руки на груди, чуть наклоняя голову, наблюдая. — Собачий.
Синклер открывает рот и на долю секунды немеет от возмущения, теряясь в словах.
— Ты не можешь со мной так обращаться! — она тут же подскакивает с кровати, взрываясь демонстративным негодованием, едва ли не пунцовая из-за смущения и своего беспомощного положения. — Я же тебе не собака! Ты знаешь, сколько веков оборотни терпели насмешки и угнетения из-за своей животной натуры?! Уэнсдей, это ужасно неэтично! — с каждой секундой она только сильнее тараторит, умудряясь подкреплять эмоциональную окраску речи языком тела даже будучи связанной по рукам, хотя и сильно на взводе. — И, знаешь ли, хоть я и из тех немногих, кто спокойнее относится к такого рода «шуткам» в сторону ликантропии, то это не значит, что меня можно одевать в намордник, поводки, сажать меня на цепь и творить всякую такую чушь, как будто я не более чем питомец! Это возмутительно, и этот ещё твой тон, и такое отношение, и вообще…
— Сядь. — Строго, даже бровью не поведя, прерывает драматичную тираду Аддамс. Впрочем, вполне успешно.
— Села! — Энид в ответ громко и оскорблённо хмыкает, резко усаживаясь обратно и отворачиваясь, мотнув цветными прядками. Она, наконец, на какое-то время замолкает, ещё немного краснея от собственной эмоциональной возбуждённости и совершенно непоколебимого взгляда соседки, смотрящей на неё сверху вниз. От неуюта даже немного горбится, нервно, но неслышно дёргая ногой, пока на секунду не отводит взгляд ещё дальше, задумчиво поморщив лоб. — Откуда у тебя вообще этот намордник? — риторически вполголоса вопрошает, ворча. — Только не говори, что купила его на сайте для взрослых.
— Кто бы говорил, — ровно осаживают в ту же секунду.
Волчица замирает, проглотив язык, и выпрямляется, как-то в раз растеряв всю гордость и обиду. Она немного ёрзает, украдкой смотря на девушку, и неуверенно интересуется:
— Что ты имеешь ввиду?
За несколько быстрых и плавных шагов собеседница добирается до чужой прикроватной тумбочки, не глядя опускает руку в глубины захламленной полочки с косметикой и легко выуживает оттуда полный флакон духов, чей стеклянный сосуд вскоре с показательным стуком располагается на самой тумбе. Уэнсдей бросает привычный безынтересный взор на духи, после чего заглядывает прямо в душу партнёрши. Та на долю секунды округляет глаза и почему-то быстро отводит взгляд. Синклер тяжело и громко сглатывает, правда, тут же важно и непринуждённо откашлявшись, чтобы скрыть нервозный жест, и как можно более чётко объясняет:
— Не понимаю, о чём ты. Это просто духи, — и тут же поджимает губы, прикрывая глаза, когда слышит, что флакон невесомо подобрали в руки.
— «De vraies saveurs, духи с афродизиаками для оборотней», — Аддамс читает совершенно невозмутимо, не реагируя на вычурную и совершенно нелепую иллюстрацию на флаконе, и оборачивает сосуд, бегло просматривая состав, прежде чем хладнокровно резюмировать. — Феромоны. Женские, и к тому же волчьи.
От стыда у Энид, кажется, даже дрогнуло сердце, она мгновенно заливается краской, неровно дыша, но стараясь как можно менее явно подставлять себя при откровенной лжи, держа лицо, хотя и избегая взгляда.
— Э-это просто шутка, — и тут же сыпется, начиная заикаться. — Я имею ввиду, это шуточная надпись. Я-я хотела подарить тебе это на День святого Валентина, в качестве, эм, ну, дополнения к подарку, просто в качестве шутки! — она неловко посмеивается, на секунду пытаясь пробраться через тяжёлый взгляд девушки и украдкой посмотреть той в глаза, но тут же проигрывает, мигом опускает уголки рта и утыкает взор в пол, говоря потише. — Никакие они не «особенные». Просто… Просто глупая надпись. И картинка тоже.
Уэнсдей проницательно хмыкает в ответ.
— Вещь нашёл их несколько дней назад. И сказал, что они ничем не пахнут. Совсем.
— О, ну конечно они для него не пахнут! — с толикой возмущения, пусть и тихо, обороняется Синклер, закатив глаза. — Уэнс, у него и носа-то нет!
— К твоему сведению, он четыре года подрабатывал сомелье. В двух очень именитых ресторанах Италии.
— Да как он вообще… — она было срывается, приставленная к стенке, но тут же стыдливо осаживается, снова отворачиваясь. — То есть… Я не приуменьшаю его заслуг, конечно, это очень здорово! Но, может быть, — она поводит плечами, делая небольшую, крайне неловкую паузу, — ну, может быть, у него был насморк в тот день?.. Ну так, просто предполагаю.
— Возможно. Ты же не возразишь, если я опробую их? — стойко, холодно интересуется, слегка вскидывая одну бровь.
Волчица вполне заметно вздрагивает и нервно ёрзает, неровно улыбаясь, и, кажется, участившееся сердцебиение можно услышать даже не вслушиваясь. Она что-то бессвязно пыхтит, будто незаметно отсаживаясь чуть дальше, до кончиков ушей заливаясь краской.
— Нет! — голос вторит стыдливой дрожи, которую она пытается скрыть, продолжая бессмысленное упрямство. — Нет, в смысле, нет никакой нужды, эм… Они такие стойкие, знаешь. И-и достаточно приторные, да. Знаешь, нам всё-таки нужно на уроки через полтора часа, и…
— Тебе не хватит полутора часов? Неужели настолько сильный эффект? — Аддамс ловко открывает флакон одной рукой, передавая колпачок в другую, и недолго вертит в руках причудливую вещицу. На лице тяжело прочесть хоть какой-нибудь умысел, кроме сухого, ледяного спокойствия и педантичности, часто присущими ей в совершенно ужасных мотивах. Впрочем, партнёрша даже не пытается взглянуть ей в лицо, упорно пряча своё, полностью алое от смущения.
— Нет-нет, они… Они просто ужасно сладкие, знаешь? Прямо с-слишком сладкие, тебе такие вряд ли подойдут, да и ты такое не носишь, так что незачем… Экспериментировать?.. — соседка кротко улыбается, исподлобья и скорее с мягкой и робкой просьбой, нежели чем предложением, смотрит на пассию. И отчётливо понимает, что совсем скоро пожалеет о своей покупке.
««Слишком сладкие?» Как будто в её лексиконе есть такое словосочетание» — думает про себя Уэнсдей, слегка встряхивая флакон и тут же нанося духи себе на запястье, пока партнёрша, испуганно таращась, только и успевает, что в молящем отрицании замотать головой.
— Действительно ничем не пахнут, — декларирует вслух, попробовав услышать аромат, и немного погодя наносит пару пробных очерков парфюма себе на шею и лёгкое облако на поверхность волос.
Оборотень прикусывает язык, почти переставая дышать. Если бы запахи можно было «видеть», определённо, она была бы совершенно права — цвет был бы приторным, нежно-розовым и ужасно сладким. Её взгляд бегает по дощатому полу, пока она пытается собрать воедино ворох мыслей и удержать речь настолько твёрдой, насколько возможно.
— Может, ты и права. Какие… Бесполезные духи, да? Может, тогда лучше их, ну… Смыть?.. — девушка напугано косится, жалобно хмурясь, и пытается убедительно улыбнуться.
— Для чего? У них же нет аромата. — Аддамс пренебрежительно хмыкает, вновь скрещивая руки на груди, подходит на шаг ближе.
Энид ужасно хочет отсесть. Не поворачиваться к ней, может, вовсе сбежать, покончив с этим кошмарным стыдом, но не двигается ни на сантиметр, чувствуя, как будто пол под ногами начинает плавиться. Глаза заволакивает лёгкая дымка, и когда она пытается проморгаться, то совершенно ненароком делает тяжёлый, рваный вдох, тут же вставший ей поперёк горла. Лёгкие режет приторный, сладкий запах, колет, словно стекло, и заполняет теплом, опадая болезненным облаком к нутру. Она с трудом сглатывает слюну, чувствуя, что задыхается под гнётом этого жестокого, наверняка разочарованного взгляда возлюбленной, но всё-таки продолжает борьбу, хоть и абсолютно явно труднее дышит, краснеет даже на кончиках ушей и на ключицах, пьянеет взглядом и слабо представляет, где находится. И поджимает губы, гордо осматривая свою же часть комнаты, практически наивно делая вид, что ничего не изменилось. Но когда напротив пронзительно щёлкает всего одна пуговица высокого воротника строгого чёрного платья, звук почему-то резонирует в голове настолько ощутимо, что, кажется, скоро сведёт с ума. Такого небольшого жеста оказалось достаточно, чтобы волчица коротко хватила ртом воздух, немного выгнулась, переминаясь от неуюта, и почти до боли прикусила язык, сходясь в заметной дрожи, подобно лёгкой панике. Презренный жар обволакивал изнутри, веки дрожали, руки впивались когтями в яркую простынь незаправленной с пробуждения кровати, а взгляд всё никак не мог найти чужие глаза. Не мог, а может по-прежнему боялся, даже под пеленой дурманящего чувства, вызванного простыми, непримечательными и нелепыми духами, купленными определённо ради шутки. Она готова была сдаться со всем приданным, только бы соседка вернулась за черту своей мрачной части комнаты или отступила хоть на шаг. От возбуждения ломило в костях, в ушах пренеприятно зашумело.
— Дрожишь, — заключает твёрдый, слегка саркастичный голос.
— Просто знобит, — защищается загнанная в угол яркая девушка, и собеседница даже приподнимает бровь, словно удивляясь упрямости партнёрши, уже совершенно абсурдно пытающейся настаивать на своём. Впрочем, возможно, это даже любопытно — до чего доходит человеко-волчий разум в своих извращениях.
Напротив кровати раздаётся ещё один предательский щелчок, ощущаемый, как взведённый курок.
В ответ хочется разве что заскулить, теряясь в границах собственного разума. Синклер будто не замечает, как тяжело и рвано дышит, как дрожат колени и кончики пальцев, дёргаются плечи, жадно и громко колотится сердце, как предательски сохнут губы, заставляя поджимать их каждые несколько секунд. И как тело понемногу само подаётся навстречу, вынуждая принюхиваться к манящей, опасной сладости. Приторной, едкой, завязывающей болезненный, ноющий узел внизу живота. Возможно, в этот раз действительно — слишком сладко. Возможно, всё это утро — только плод чьего-то яркого воображения.
Ещё с пару минут Уэнсдей непоколебимо стоит в шаге от кровати, никак не шевелясь, и только наблюдает, как рассудок партнёрши стремительно уплывает от хозяйки, которая, однако, и в иное время им не отличалась. Любопытство, жестокость и выраженный садизм, простое чувство закономерности событий, редкая жалость или же что-либо ещё — нельзя сказать точно, что её сподвигло, но совсем вскоре она делает размеренный шаг навстречу, и в пару секунд уверенно и непринуждённо укладывает измученную жаждой пассию на спину, к своему удивлению, не гнушаясь оседлать чужие бёдра прямо на этом богомерзком, пёстром, измятом хаосе, который Энид не стесняется называть кроватью.
Оборотень несдержанно рвано выдыхает и откровенно хнычет, почти простанывая, когда ощущает, как чужое изящное тело примыкает ближе и слегка ёрзает точно там, где она готова была умолять, чтобы не ёрзали.
— Ещё мёрзнешь? — леденящий душу тон сводится в неискренний полушёпот, совершенно без игривости, без интереса, без трепета. Только сухая ирония и явная, жестокая издёвка, не дающая расслабиться, и холод от неподвижных рук, ощущаемый даже через одежду.
— Я… Я не собираюсь играть в твои игры, Уэнсдей, — кажется, волчица собирает всё оставшееся в ней на жизнь мужество, чтобы высказать это, идя против самой себя.
— Ты сама её начала, — бледные руки словно невзначай лишь единожды проскальзывают по чужому телу, почти проникая под вязанный цветастый свитер. — И сама же в ней проиграла.
От холода рук на голой коже бегут мурашки, сердце стучит в висках, и губы предательски дрожат, не пропуская ни слова. Синклер ещё недолго пытается противиться, мотает головой и отчаянно дёргает руками, до боли тесно скованными охотничьим узлом. Она обиженно хмурится, отворачивается, ослабленно пытаясь увернуться от прикосновений, утверждающих её полное, безусловно, оскорблённое поражение. И с тем же вынужденное, безмолвное повиновение, когда, подобрав одними пальцами решётку намордника, её вынуждают поднять голову, заставляя вслушаться в условие.
— Если признаешь это, возможно, я развяжу тебе руки, — Аддамс говорит беспристрастно, хотя и сама не верит, что способна на такое снисхождение. Зрелище перед дней до того посредственное и жалкое, что не должно заслуживать даже усмешки или иронии, но чужие упрямство и нравственное страдание, пожалуй, всё же немного компенсировали её обыденное разочарование в партнёрше.
В голову отдаёт резкий, обжигающе-концентрированный аромат духов с запястья, к которому пленница тянется неосознанно, плавясь под чужими руками. Она болезненно морщится, неспособная приластиться к холодной, нежной ладони, и пристыженно чертыхается, расслабляя плечи и в последний раз отводя вымученный взгляд.
— Ты… — практически скулит, не выдерживая чёткости в речи, — ты победила. Пожалуйста…
Тело непроизвольно выгибается, давая белоснежным рукам простор для резкого, сильного рывка за спиной, вслед за которым концы верёвки бессильно опадают на простыни. И хоть запястья всё ещё жжёт и режет, оборотень в следующее же мгновение ретиво порывается схватиться за клетку намордника, но не успевает рвануть её с себя, как сходится в протяжном, звонком скулеже, в миг отпуская амуницию и одёргивая красные, обожжённые руки. Энид стискивает зубы, мыча от ноющей боли, и по-прежнему с трудом, рвано дышит.
— Серебро?! — она взвывает, умоляюще-обиженно глядя исподлобья на пассию. — Серьёзно?! Откуда у тебя…
— Наследство от сумасшедшего прадедушки. — Партнёрша равнодушно дёргает плечом, наклоняя голову, наверняка в глубине удовлетворённая чужой агонией. — Я не говорила, что тебе можно его снимать.
С глубоким, дрожащим, горячим выдохом, облизывая пересохшие губы и унимая дрожь в почти восстановившихся руках, волчица обречённо принимает правила очередной жестокой, злорадной и ужасно унизительной игры. И как будто ещё немного дуется, утирая накатившие слёзы, пока не возвращает ход рукам, свободным от оков, и полностью свободных от запретов. Притягивает к себе, наконец прижимаясь всем телом, глубоко, неровно вдыхает, упиваясь откровенной сладостью, вседозволенностью, жаждой и трепетом, съедающим изнутри, нерешительно и с дрожащим желанием перемещает касания по чужой талии, по завязкам готического платья, теряясь во множестве петель совсем без единого ориентира, чертыхаясь от удушающего жара и собственной нерасторопности, чем под итог в очередной раз раздражает чужой разум, вынуждая откинуть в сторону трясущиеся когтистые руки и так же ловко и быстро отдёрнуть мешающие завязки. В благодарность противно ластятся, трутся виском о висок и с тихим полустоном бодают холодным металлом, хныча от невозможности хотя бы раз поцеловать.
Бархатную кожу обжигает тепло налитых кровью пальцев, исследующих каждую впадину между рёбрами, дрожащих, выискивающих заветную застёжку. Перетерпев собственное небольшое нерешительное промедление, бюстгальтер стягивают с плеч, откидывают в сторону, а тело прижимают ещё ближе, опаляя частым, влажным дыханием чужие нагие ключицы, плечи, грудь. Оборотень почти скулит от восторга и беспомощности, от нетерпения, стыда, несправедливости и тактильного голода, хотя и позволяет себе уже непомерно много, сжимая, слегка царапая, неприкрыто, пусть боязливо, лапая, совершенно полностью забывая о последствиях. Разум больше не пытается оставаться в холоде, трезвости, гонимый тупой страстью, обезличивающей, слепой.
На блеске металла остаётся каждый шумный вздох, не скрытый за желанными поцелуями, которыми даже не дразнят, не придают значения — только нагло стаскивают мерзкий пёстрый свитер, в противовес бюстгальтеру не скидывая, а лишь укладывая на кровати рядом.
Всего секунда промедления вызывает болезненное мычание, трепетную и несдержанную торопливость, а с ней и тонкий, лязгающий звук выдвинутых когтей, вскоре практически впивающихся в чужие талию и бёдра, сползая ниже.
— Втяни когти. — Под натиском нарастающего жара привычно твёрдый, резонирующий в голове и всегда отрезвляющий голос звучит на порядок тише, практически сводясь в строгий шёпот. Говорить в самом разгаре действий тяжело, хоть она и совсем не в той же степени подвержена этой пленяющей дымке. Она сохраняет разум в трезвости, хотя и на самую малую долю, может быть, и пьянеет от чужих совершенно бесстыжих рук, чья хозяйка уже слишком далека от реальности, как и от страха лишиться, как минимум, обеих кистей за такую возмутительную смелость и неприкрытую похоть.
— Нет, я… — Энид морщится в ответе, не разбирая слов и старательно пытаясь вернуться в настоящее.
— Сейчас же. — Мгновенно отрезают бессвязный лепет.
Партнёрша скулит, припав лбом к чужим ключицам, и с трудом пересиливает себя, со второй попытки втягивая когти. Мягкие подушечки пальцев вновь разносят тепло, совсем ненадолго задерживаясь касаниями у белья, прежде чем чужое тело слегка изгибается, чуть подаваясь на встречу, и большего жеста представить сложно.
Белоснежные изящные руки обвивают чужую шею, пятью пальцами зарываясь в яркие пряди, прижимая к груди, не давая поднять головы. Там, над головой, только тихое, ровное дыхание, без толики страсти, желания, просьбы, без единого отзвука взаимности, и всё-таки тело даёт ответ: слегка содрогается от первой стимуляции, словно замирает сердце. И ещё колко подрагивает моментами, когда стимуляция входит в темп, отдаваясь пульсацией в висках и вставая неизданными звуками поперёк горла. Грань доверия к когтистым рукам стирается, когда пару пальцев вводят внутрь, сильно, но нежно нажимая у самого начала, отчего на секунду перехватывает дыхание.
Синклер до боли стискивает челюсти, тщетно пытаясь унять частое, рваное, громкое дыхание, мычание, полустоны, лишь бы вслушаться сильнее в каждый самый мимолётный звук партнёрши. Малейшая дрожь на вздохе, неровный выдох, может, прерывистый вдох — ничего более. И потому хоть и ужасно тихий, но невозможно нежный стон, прозвучавший на резкой смене позы, звучит не иначе как невероятная мелодия, заставляющая сердце натурально дрожать от трепета.
Прижатая чужим телом к неопрятной, ужасно мягкой, скрипучей, яркой, неидеальной кровати, Уэнсдей только вцепляется крепче и грубее в чужие плечи, позволяя реальности оставаться такой небрежной, раздражающей, бурной, шумной и приторно-ласковой, за что затем, на утро, совершенно не узнает себя в зеркале. Сейчас же тело само подаётся навстречу чужим активным движениям, рука сжимает чужую руку, губы сами собой оставляют едва видимый след на чужом виске, а глаза норовят закрыться, зажмуриться в беззвучной предоргазменной неге, пока справа у самого уха вновь не звучат когти, заставляя раскрыть глаза и почти поёжиться.
— Только один поцелуй, — голос от жара шершавый и хриплый, на серебре намордника проступает испарина от частых и влажных вздохов. Умоляющий, но удивительно ровный тон режет слух и безумно выбивает из колеи. — Прошу…
Обсидиановые глаза в раздражении закатываются, губы слегка дёргаются в отвращении. Но будь, что будет — прерываться гораздо хуже, потому вслед за пренебрежением следует тонкий щелчок застёжки на затылке, и вскоре пленница стряхивает атрибут с головы.
«Один поцелуй» наступает более, чем мгновенно, и точно не ощущается так же невинно, как звучит. Чёрная помада смазывается, поцелуй быстро углубляется, не оставляя шансов, и волчица почти что рычит в чужие губы, измождённая и чересчур отважная. Отвага многого стоит ей днём после. И это многое она готова будет отдать ещё бесчисленное множество раз, лишь бы почувствовать ещё хоть раз, как в поцелуе партнёрша едва заметно простанывает, и стон слегка вибрирует на языке. Лишь бы ещё раз увидеть, как она сводит к переносице брови, как до хруста костяшек сжимает чужую руку, впивается ногтями в плечо, как подрагивают её длинные чёрные ресницы, когда она жмурится, и как эстетически идеально выгибается её силуэт, находясь на пике, и как ослабевает в завершении.
Энид готова на необходимые жертвы, чтобы видеть, как с ласковым недовольством распахиваются чужие веки, как раздражённо и неприятельски её одаривают гневным фырком, когда разрывается поцелуй. По телу разливается сладкое чувство удовлетворения, пленящее, баюкающее, когда стихийное действие духов идёт на спад, а снизу не доносится, к общему удивлению, ни одного смертоносного проклятья или ужасно негуманного, хотя и крайне остроумного оскорбления. Волчицу всё равно было тяжело задеть тем, смысл чего она не понимала.
В глаза ударил солнечный свет, заставляя отвлечься, опомниться и дёрнуться назад, прекращая пресловутую физическую связь. Аддамс резко садится, вмиг выпрямляясь и чуть отползая назад. Солнце делит комнату надвое, как и прежде — яркий, насыщенный витраж, и ныне абсолютно безлюдный чёрно-белый угол. Солнце давно взошло.
Энид, ещё не полностью в себе, полная романтизма, любви и трепета, садится рядом, поджимая ноги, и ластится. Мимолётно и несерьёзно, но всё-таки она думает, что, может быть, намордники — это не так уж оскорбительно, если они в любимых руках.
Уэнсдей думает, что им, абсолютно точно, стоило смотреть на часы.