Винт

R
Завершён
14
1
автор
Вселенная:
Размер:
16 страниц, 5 747 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

Рождён, чтобы умереть

Настройки
Ночь. 2:12. Бесы диктуют команды. Запах. Первое предупреждение. Не дезинфекция. Не человеческий пот. Запах старой крови и ржавых стружек. Запах мастерской, где чинят сломанные механизмы. Меня. Я — сломанный механизм. И кто-то внутри меня с тупым упорством молотком и зубилом пытается выправить погнутую шестерню. Х-х-х. Скрип. Скрежет. Боль. Сознание — это не линия, это карта. И карта эта нарисована на коже барабанящей по холодному полу тюремного коридора водой из неба сквозь дырку с ржавой решёткой. Каждое нервное окончание — улица, каждый шрам — граница между государствами, ведущими тихую, химическую войну. Войну за право называться «я». Кости. Первое, что чувствуешь. Не холод бетона, не вонь дезинфекции. Кости, прижатые к скрипящей койке, к мокрому и липкому матрасу. Битая скула. Саднящее ребро. Ноющая тазовая кость. Каркас, на котором натянута твоя кожа. Мой каркас. Голос. Он не снаружи, он внутри черепа, разрывает его изнутри, как сигнал тревоги. Голос не мой. Чей-то. Знаком настолько, что тело реагирует на него поспешней мозга. Машинально. —... нт! Вставай, чёрт тебя дери! Вставай, я сказал! Один вопрос: как? Как меня, твою мать, назвали? Не имя. Кличка. Как для собаки. И я подбегаю на этот зов. Виляя несуществующим хвостом. Х-х-х. Собака. Верная. Готовая укусить даже того, кто бросит ей кость. Особенно его. Глаза открываются. Надо мной — лицо, словно вырезанное из старого дуба. Загорелое, с прожилками гнева вместо морщин, а те имеются. Сухие мышцы скрытые тюремной робой, синей и метящей человека «плохим», дающей номер вместо имени и статью, по коей сел. Голос сиплый. Злой и сорванный. Брок Рамлоу. Командир. Почему он здесь? Почему я здесь? — Барнс, блядь, вставай! Они уже близко! Беги, чёрт бы тебя побрал! «Барнс». Это уже ко мне. К ничейной земле. Приказ отдан в пустоту. Но тело подчиняется. Всегда подчиняется. Тело – не моё. Тело — общее. Общественный туалет. Каждый приходит со своим дерьмом. Его рука — твёрдая, привыкшая к приказам — хватает меня за плечо. И что-то в этом прикосновении… мне уже известное. Не просто по службе. Это прикосновение, которое знает вес моего тела в состоянии покоя. Знает его кривизну. Это знание настораживает больше, чем окружающая неизвестность. Дёргаюсь и оказываюсь на ногах. Так просто. Спешно. И туманно. Мы бежим. Ноги тяжело отбиваются от бетона. Не слушаются. Ломят. Делают только механически. Грубая команда — беги. Отдаётся эхом в ушах. И я бегу. Причём так, что сложности могут возникнуть только с остановкой. Передо мной маячит фигура Рамлоу, бегущего куда легче моего. Коридор — это горло какого-то каменного зверя, которое сжимается с каждым нашим шагом. И в конце этого горла — свет, а в свете — фигура. Форма в грязи и пыли, смотрится по-прежнему опрятно. По-прежнему? Мозги что-то узнают. Вернее, кого-то узнают. Капитан Стив Роджерс. Его лицо — икона, которую нам показывали на политзанятиях. Посуровевшее в данную секунду. Решительное. Свет. Не спасительный. Свет прожектора на допросе. В нём стоит он. Капитан Америка. Не человек. Ходячая пропаганда. Улыбка с плаката. Чистота, от которой тошнит. Что-то внутри меня стонет от восторга. Что-то рычит. А я… я просто смотрю на эту невозможную чистоту и вижу в ней всю свою грязь. Отраженную. Увеличенную. Х-х-х. Он не идеален, чтобы считаться святым. Он просто живёт своими железными принципами. Старается быть лучше, чем есть, каждый чёртов день. Готов умереть за товарищей, положить жизнь за страну. Безвозмездно. Просто потому что таков есть. Он просит не выражаться, чтобы остальные не гундели и не поднимали панику в рядах солдат. А потом сам же грязно ругается, поняв, что снаряды на исходе. Роджерс неидеален. Но в этой неидеальности и есть его превосходство, идеальность. Путаница. Меня несёт не туда. — Остановитесь, Джеймс! Рамлоу! Это бессмысленно! Его голос… в нём нет гнева. В нём разочарование. Как у невольного свидетеля, не желавшего никому зла, просто заставшего и не оставшегося равнодушным. И эта жалость… она жжёт хуже пули. Это излишне. И тут голос Рамлоу, сдавленный, откуда-то сбоку: «Отвянь, святоша! Барнс, сейчас же!» Командир виляет в сторону, а потом резко выходит из права в лево, скрываясь в коридоре. Следую за ним, как привязанный. Хуже, чем верёвкой из растительных волокон — стальным тросом. Только за что тот держится? За душу — привычку слепо доверять — или за кости — привычку делать, как сказано старшим? — Джеймс, выхода нет! Пока не поздно, встань на мою сторону! «На мою сторону». У него есть сторона. Честная, правая. У Рамлоу — своя. Грязная, сильная. А у меня… у меня есть только тонкая перегородка в черепе. И за ней — война. Х-х-х. Война без правил и без победителей. Только трупы. Слова доходят эхом от холодных каменных стен. Всверливается в уши. Я Баки, почему меня зовут Джеймс? Глупый вопрос. Я сам ему сказал. Просто забыл. Почему-то забыл. Слишком много «почему». Больной разум не успевает. Почему бегу? Почему за Рамлоу? Почему от Роджерса? Почему нихрена не помню? Но это «Джеймс». Бьёт, игнорируя содранную кожу, по оголённым внутренностям. Уязвляет. Пробуждает нежелательное. Для меня или командира? Он блякает себе под нос. То ли от раздражения, то ли усмешкой. Пожалуй, всё вместе. Сиплый смешок. Он знает. Знает, что внутри меня творится ад. И ему нравится. Нравится дёргать за ниточки. Я — его кукла. Роджерс хочет меня «спасти». Сделать своей куклой. Правильной, с прямой спиной. Не могу быть ни той, ни другой. Куклы не чувствуют. А я… я чувствую всё. Боль. Гнев. Пустоту. Х-х-х. Слово. Ключ. Не ключ от двери, а ключ, который вставляют в основание черепа и поворачивают. Щелчок. Шестерёнки памяти сдвигаются на один зуб. Не память даже. Инструкция. Моя рука сама взмывает вверх. Локоть. Точный, выверенный удар в висок Рамлоу. Его глаза расширяются не от боли, а от удивления. Предательства. Он падает. Я смотрю на свою руку. Чужую. Моя так не могла. Ударила не железная — родная. Обычно поднимается первая. Стив кричит что-то. Его фигура приближается. По громкости звучания ругающего тембра, звонкости замедляющегося с бега шага. Не слышу слов. Опускаюсь на колени. К Броку. Не осознанно. Так надо. И я это знаю. Как и то, что совершил глупость. Однако раскаиваться поздно. В нашем мире раскаяние — пустой звук, крестик в клеточке для душевного успокоения. Мне чужды иллюзии во имя покоя. Ближе грязная правда. Склоняюсь над некогда полным энергией и жаждой жизни телом. Железка тянется и гладит щетинистую щёку. Извинение? Хуже. — Ты поступил правильно. Отдаёт должное Стив, подходя ближе и ближе. Ближе и ближе. Правильность у каждого своя, капитан. Мне она не ощутима в эту секунду. А эту секунду я сам себе не ощутим. Нужна пауза, чтобы подумать, поковыряться в себе. Пинцетом в растекающихся мозгах. Он подходит. Светлая тень. Несущий не спасение, а приговор. Его одобрение — яд. Оно отравляет Джеймса, делает его слабым. А слабость в нашем мире — смерть. Я должен защищаться. Даже от него. Особенно от него. От всех. Или всех. От себя. Он уже за спиной. Пальцы в мгновение формируют железный кулак, пока живая хватает Рамлоу за воротник, чтобы остаться на месте. Не рыпаться. Это война. На одной стороне — я, и на второй тоже я. Пойду против себя. Буду убивать также сам себя. —... Всё в порядке? Ты его убил? Стив спрашивает с беспокойством. Больше за «Джеймса». Хуже ножа в спину — нож в спину с летальным исходом. Хуже решения — решение, принятое кровавой ценой. Кулак скрипит, накапливая в себе ярость. Откуда столько? Тело относительно слабо. А потом… темнота. Забытьё. Утро. 5:32. Рассвет неминуем. Память — это не кинопленка. Это слоистая порода. Слой материнской ласки. Слой мышьяка. Слой печенья с сахарной пудрой поверх горького миндаля. Мы копаем, чтобы найти воду, а находим кости. Пахнет сладким чем-то. Цветами? Духами матери. Она гладит меня по голове. «Мой хороший мальчик, Джеймс. Выпей молочка, уснёшь крепко». Какое нахуй молочко? Кто так говорит? Это жутко, мать. Её руки мягкие. У отца руки были шершавые, от инструментов и краски. От херовой жизни труженика. Он лежит в гробу, а лицо у него спокойное. Слишком спокойное. Мать плачет. Я не плачу. Мы оба фальшивы. Я не пью молоко. Оно горькое. Папа знает не по наслышке. Прихожу в себя. Что было? Что, если не минутная слабость? Стою перед массивной металлической дверью. На ней табличка: «Изолятор. Блок А». Мои руки в крови. Не моей. На полу — тела охранников. Выходит, их. Лица у них… не выражают ничего. Работа закончена. Толкаю дверь. За решетками — они. Рамлоу сидит на корточках, локтями упёрся в колени. Глаза — щелочки, полные неодобрения. Ко мне? Ко всем? К Роджерсу, который стоит в своей камере напротив, прямой, как штык. — А вот и ты, сладкий. Давай, поиграли и хватит. Выпускай меня, — рычит Рамлоу. Его голос хриплый от всех этих криков до. — Джеймс, — говорит Стив. Его голос тихий, но он заполняет всё пространство. — Не делай этого. Остановись, пока не поздно. Я помогу тебе. Мы всё уладим. Я молчу. Я должен молчать. Потому что я не помню, как оказался здесь. Не помню, почему мои руки в крови. Я узнаю Рамлоу. Узнаю Роджерса. Но связи между этими знаниями нет. Как обрывки двух разных снов. Стив зовёт меня «Джеймсом». Своеобразный метод причинение боли. Не уверен, в курсе ли он, как воздействует на меня. — Кс-кс-кс, — Рамлоу встаёт, подходит к решётке. Он всматривается в меня. Его взгляд… аналитический. Как у врача. —  Что это с тобой? Взгляд рассеянный, котик. Почему командир обращается ко мне так? Издеваться так нелепо было не в его манере. Я что-то опять упускаю? Помню. Помню грузовик. Его сигарету в темноте. Но это было давно. Это был другой я. Давно — вчера. — Он не помнит, — тихо говорит Рамлоу Стиву, но смотрит на меня. Факт. Сухой и не требующий оправданий. — Смотри на его глаза. Там пусто. Иногда он уходит, и приходит… Винт. Винт. Слово, от которого по спине бежит холодок. Ключ. Проклятый ключ. Роджерс ударяется лопатками о стену. Опора. Всем она нужна. Кому-то нужно что-то. Кому-то кто-то. А мне уже не нужно ничего. — Ты себя слышишь, командир? — озадаченно сводит брови Стив, поди, уверовав в безумие. Не его — наше. Я отступаю. Ухожу. Их голоса гонятся за мной по коридору. Оставьте меня в покое. Вместо ответов — боль в висках. Справедливость. Как же без неё? Меня заносит в комнату для отдыха надзирателей. Здесь недалеко. За столом — хаос: разбросанные карты, пустые бутылки, пепельницы. Безобидный хаос. Я нахожу почти полную бутылку виски. Пью. Огонь спускается в желудок, но не приносит тепла. И спокойствия. Нужно разобраться. Нужен порядок. У всего своё начало. Цепочка событий состоит из звеньев. Большинство выпало из моей памяти. Ц-ц. Херово. С чего начать? Детство? Слишком далеко. Смутно помню только мать. И всё. Остаётся тыкать пальцем в небо? Ненавижу. Роджерс. Начнём с него. С грёбаного эталона воина. Храброго. Непоколебимого. Без тяги к почёту. Больше гнуло в сторону понятия «так правильно». Хочется добавить ещё, но это «ещё» скрывается от меня в тёмных чертогах разума. Доступна лишь поверхность: мы сослуживцы, Стив пример для подражания и талисман для всего батальона. Быть может, даже корпуса. Или хлеще. Почему он зовёт меня «Джеймс»? Баки. Не Джеймс. Какой к хренам собачьим Джеймс? Что-то откликается. Он откликается. Каждый чёртов раз. Кто он? Почему прячется? Опасается быть убитым? Правильно делает. Запах горького миндаля из молока, ощущение шершавой ткани на диване, тень любовника в дверном проёме. Куда я забрёл? Мысли. Против течения не направишь. Проехали. Выкинь лишнее. К делу. Воспоминание. 2 ноября 1968 год.  Возвращаюсь во вчера. В ночь. В ту самую трещину, из которой хлещет адское пламя, спалившее нас троих дотла. Прорвался сквозь частокол колючих веток, уходя вглубь чащи на три десятка метров от временного лагеря. Стопы скользят в тяжёлых берцах, бредущих по грязи. Равновесие — мираж, под угрозой полного исчезновения. Выхожу. На прогалину. И в глаза с ходу бьёт едкое, режущее свечение фар грузовика. Два слепых, воспалённых глаза, выжигающие реальность, оставляющие лишь чёрно-белый негатив. Дверь водительской кабины распахнута, как рана. В этой ране, на сиденье, боком, окаменев, разместился Рамлоу. Сигарета в зубах — тлеющий фитиль. Дым стелется неподвижным шлейфом, сливаясь с ночным туманом. Короткие волосы взъерошены. Не брит. Щетина — колючая проволока на скулах. Почему меня тогда это ебло? Что за странная ассоциация? Рожа как рожа. Он уставился вперёд. В темноту. В то самое «никуда», из которого мы все пришли и в которое всегда возвращаемся. Смотрит так, будто это его последний акт созерцания перед концом света. Будто больше не нашлось бы времени покурить, глядя в точку. Мотивы? Они всегда были химической формулой, где одна часть — расчёт, две части — животная ярость. Сейчас формула изменилась. В ней появился новый элемент. Отчаяние. Самый летучий и самый ядовитый из всех. Я сделал шаг, чтобы обойти грузовик, сесть с другой стороны. И замер. Кости вдруг налились свинцом, став частью мерзлой земли. Их было не сдвинуть с места. Не его приказ меня остановил. Что-то другое. Что-то заставило меня осмотреть командира. Как будто мы тогда уже прощались. Запоминал всё: очерчивал его профиль, высеченный из гранита усталости и цинизма. Запоминал всё: тёмные волосы, колкую щетину, остывший, как пепел, взгляд карих глаз, мятую, пропотевшую одежду защитного цвета. Шорох. Шаги. Зрачки, прищуренные от света, упёрлись в тёмный силуэт, возникший из мрака за кабиной. Смотреть на него было больно. Больно, как смотреть на солнце. Чёртовы фары выхватывали его из тьмы, делая мишенью. Мишенью для моих глаз. Для моих мыслей. Кэп здесь. Зачем? Его позвал я? Да. Припоминаю. Когда? А, вот это не помню. Ждал его. Не я. Джеймс. Джеймс ждал его. Тихо, с благоговейным ужасом. И пока я стоял, парализованный, мой взгляд, против воли, снова полз к Рамлоу. Он был реальностью. Грязной, тяжёлой, единственно верной. А потом снова на Роджерса, вышедшего из тьмы. Не возник, не показался. Именно вышел, как выходят на сцену, неся на своих плечах тяжесть всеобщих ожиданий. Его форма была так же испачкана, как у нас, но на нём грязь выглядела инородным телом, временным недоразумением. Он остановился в шаге от света, на границе двух миров — их и нашего. Тишина повисла тяжёлым, влажным полотном. Её рвали только треск цикад да короткий, резкий выдох Рамлоу. Он медленно, с ненавистью, повернул голову, переводя взгляд с меня на Роджерса и обратно. В его глазах читалось не удивление, а холодное, окончательное подтверждение предательства. — Сержант, — голос Роджерса был тихим, но он рассекал тишину, как мысли озвученные вслух. Он смотрел только на меня. На Джеймса. — Ты принял решение? Мой собственный голос, тихий и надтреснутый, в медотсеке: «Я не могу больше, Стив. Он… он меня сломает. Вытащи меня. Я всё расскажу. Всё». То была даже не мольба. Шёпот. Как при надежде, что я сам себя не услышу. Мой голос был сух, пуст, серьёзен. Я открыл рот. Должен был сказать «да». Это был план. Чей план? План Джеймса. Чистый, правильный, глупый план. Но слова застряли в глотке комом. Потому что сбоку, из кабины, на меня давил взгляд Рамлоу. Молчаливый. Не угрожающий. Разочарованный. И в этом разочаровании была такая сила, что она парализовала голосовые связки. — Барнс, — произнёс командир. Одно слово. И в нём было всё: приказ, напоминание, презрение. И что-то ещё… боль. И в этот миг я не был ни Джеймсом, жаждущим спасения, ни кем-то другим, рвущимся в бой. Я был никем. Пустым сосудом, в котором демоны схлестнулись в немой, яростной схватке. Моё тело стало полем боя, а я — лишь зрителем, застывшим в первом ряду. Стив видел мой ступор. Его лицо исказилось пониманием. Он видел, что я разорван. — Джеймс, сейчас же! — его голос прозвучал чётко, почти как команда. Это стало спусковым крючком. Рамлоу резко, одним движением, швырнул сигарету под колёса. Тлеющий огонёк умер с шипением. — Винт. В грузовик. Выполняй. Имя. Ключ. Проклятый ключ. И щелчок. Моя рука сама взметнулась, но не для удара. Она схватилась за дверцу грузовика. Я рванул её на себя, чтобы вскарабкаться внутрь. Это было не моё решение. Это была инструкция. — Нет! — крикнул Роджерс, и в его голосе впервые прозвучала не вера, а отчаяние. Брок уже повернул ключ зажигания. Двигатель взревел, заглушая всё. Фары дёрнулись, свет поймал в прицел фигуру Стива, застывшую в беспомощной позе. Я втянул ноги в кабину, захлопнул дверь. Мир сузился до воя мотора, до запаха табака и пота, до ледяного профиля Рамлоу. Он бросил последний взгляд в окно, на Роджерса. Не торжествующий. Никакой. — Привяжись, — бросил он мне, включая передачу. — Начинается. Грузовик рванул с места, подминая под себя кусты. В боковом зеркале  успел увидеть, как одинокий силуэт в свете фар стремительно уменьшается, поглощается тьмой. И я сидел, пристёгнутый, и смотрел вперёд, на убегающую в черноту дорогу. А внутри была только пустота. Предвестник бури. Предвестник конца. Погоня началась. Но самая страшная погоня — та, что уже шла у меня в черепе. И я знал — один из нас троих до утра не доживёт. Расследование начинается с места преступления. Место преступления — череп. Свидетель — тишина между мыслями. Обвиняемые — отголоски. Виски не помогает. Он лишь смазывает шестерёнки, и они проворачиваются с жутким скрежетом. Рамлоу. Роджерс. Два полюса. Два магнита, разрывающие меня на атомы. Тихий голос Роджерса в окопной грязи. «Ты не такой, как они, Баки. Я вижу в тебе большее». Его рука на моём плече. Жар сквозь ткань. И укол стыда. Острый, как штык. Потому что он неправ. Он слеп. Не видит тень, притаившуюся в темноте и скалящуюся на его чистоту. Почему «Джеймс»? Потому что «Баки» — это прозвище для приятеля. А «Джеймс»… это имя, которое он шептал в темноте, когда думал, что я сплю. Имя для кого-то настоящего. Для того, кем я никогда не был. Машине расследования необходим толчок. Мозг не даёт ответы. Путает. Скрывает. Зачем? Слишком много вопросов. За один день. Час. Я выхожу из комнаты. Возвращаюсь в изолятор. Роджерс смотрит на меня с новой, жуткой надеждой. Откуда в нём столько? И шуть с тем, что она якобы умирает последней. Сказки. — Джеймс, поговори со мной. Дай мне помочь, — твёрдо просит Кэп. Между нами… То есть ими с Джеймсом. Ещё существует доверие? Не нужно спасать. Не нужно было спасать тогда от пули пятого числа. Никогда не нужно было. Ошибка. Такая невинная. Но он облажался. — Перестань называть меня так, — хриплю. Я не планировал этого говорить. И почему-то сказал. Он замирает. Читается вопрос: «Почему?». Он тревожит. Воздух. Мозг. Душу. Внутренности. — Потому что это не моё имя. — А какое твоё? — его вопрос похож на удар скальпелем. Я не знаю. Я смотрю на Рамлоу. Он прислонился к стене, наблюдает с циничной усмешкой. Он знает ответ. Он знает всё. — Барнс, — рычу я. — Сержант Барнс. — Нет, — тихо говорит Стив. Его глаза полются странным пониманием. — Тот, кем ты был… Тот, с кем я говорил той ночью… Он назвался Джеймсом. Той ночью. Ночь побега. Провал. Дыра в карте. — Какой ночью? — спрашиваю я, и голос мой чужд мне. Стив рассказывает. Деревня. Медотсек. Он там. Я пришёл к нему. Говорил о долге. О чести. О том, что устал бегать. Я. Джеймс. Договорился сдать Рамлоу. В обмен на снисхождение. Мы на следующий день должны были встретиться у восточной стены. Я не пришёл. Воспоминание. 5 октября 1968 год. Была ночь. Почему всё плохое всегда в ночь? Потому что мы днём не акцентируем внимание на раскрас неба? Не суть. Глупости. Я был Джеймсом. Или Джеймс просто был. Он заходит в палатку, где находился лазарет. Стив сидел на табуретке и бинтовал себе руку самостоятельно. Пришёл, как стемнело. Делал всё сам. Не хотел отвлекать на себя хлопочущих медиков. Сколько благородства. Джеймс фыркнул с долей презрения. И подошёл ближе. Протянул оброненный крест. Потерянный там. В окопе. Среди гильз. Блядское пятое число. Джеймс мог умереть. Его спасли. Напрасно. При всём при том факт есть факт. Мог быть в земле. Однако нет. Смотрит на своего раненого спасителя. Роджерс морщился от пронизывающей боли. И всё кутал пробитое плечо. Ножницы. Повязка готова. Как всё просто. — Порадоваться зашёл? — проворчал Стив. Барнс ему знаком. Пререканиями. Металлически ледяным взглядом. Через прицел. Они не ладили. Всем видом ненавидели. Тайно восхищались. Кто чем. Барнс снял фуражку и подошёл в плотную. Нависая. Наблюдая. Анализируя. — Зови меня Джеймс. Стив фыркающе усмехнулся. Ушам не верил. Бомба в них до сих пор звенела. После четырёх лет бок о бок можно по имени, можно поговорить больше двух минут. Знать друг друга действиями, решениями, поступками, тактиками. До абсурда. Так знать можно, только пробравшись в мозги. И больше ничего. Ничего не знать. Джеймс положил руки на обнажённые, мускулистые плечи. Твёрдость. Надёжность. Сила. Подумать страшно скольким счастливчикам довелось на него опереться. Неужели он не могло принадлежать ему одному всего ночь? Слабость. В тяге к правосудию. Вымышленное дерьмо. А мозги крутит. Пальцы стиснули пышущую жаром кожу. Съёжившуюся от прохлады. Знак. Немой. И этим кричащий. Роджерс сорвался с места. Обхватил перетянутый ремнём таз широкими ладонями. Вцепился в губы. Пылко. С чувством. И Джеймс понадеялся, что это чувство не жалость. Привязанность? Похоть? Что угодно. Ему хотелось тогда хоть раз трахнуть покалеченную справедливость. За двадцать шесть лет она впервые закрыла его грудью. Повод отметить. Отвлёкся. Пошлое — осколок, оставшийся в плоти и ноющий при каждом неудачном движении. Пока он говорит, я ловлю взгляд Рамлоу. В его глазах не ненависть. Разочарование. Как у дрессировщика, чья собака не выполнила команду. — Винт предупредил меня, — хрипит Брок. — Сказал, что ты метнёшься к своему праведнику. Поэтому мы ушли раньше. А потом… ты всё равно нашёл нас. Но пришёл уже не ты. Щелчок. Ещё один зубчик. Про кого идёт речь? Слышу это имя лишь второй раз. Чувствую, что знаю его с самого начала. Недостающий пазл. Ещё один чёртов пазл. — Подойди сюда, — тихо говорит командир. Не приказ. Просьба. Опасная. Я делаю шаг к его камере. Он протягивает руку через решётку. Касается пальцами моего виска. Холодное железо. — Он здесь? — шепчет он. — Винт? Скажи ему, что я не сержусь. Скажи, что мы уйдём. Как планировали. Его прикосновение… оно жжёт. Оно вызывает… Воспоминание. 10 августа. 1968 год. Тёплый свет лампы в его кабинете. Я сидел на полу. Голова на его колене. Её тяжесть никак не ощущалась Броком. Жужжание машинки. Клок тёмных волос упал на пол. Его рука твёрдо держала мою голову. Не как любовник. Как владелец. Собственник. — Всё, Винт, — его голос глухой, без эмоций. — Стрижём под ноль. Чтобы ничего не мешало. Чтобы всё было видно. И странное чувство покоя. Полного растворения. Отсутствия выбора. Звук машинки. Вибрация. Чувство полного подчинения и странного, извращенного покоя. Его пальцы. Они помнят форму моего черепа. Когда он стриг меня. Начисто. Чтобы ничего не скрывалось. Чтобы Винт был на виду. А Джеймс… Джеймс прятался под кожей, как таракан, чувствуя лезвие бритвы. Х-х-х. Близко. Слишком близко. Звук прерывается. Голову хватает пятерня. Любуется лениво. Проверяет свою работу. Заставляет отклонить башню в сторону. Для улучшения обзора. Судя по отсутствию ругательств, всё в порядке. — Давай в кровать, — командир отталкивает череп своей ручной тени. Ласково. Небрежно. С оттенком игривости. Я резко отстраняюсь. Сердце бьётся как сумасшедшее. Рамлоу убирает руку, на его лице — намёк на улыбку. Он знает, что добился своего. — Вспомнил, котик? Я отступаю. Спиной натыкаюсь на решётку камеры Роджерса. Он смотрит на меня, и в его глазах — боль. Боль от понимания. — … Что между вами? — он произносит нечто. Настоящее. И оно звучит как уточнение действующих позиций. Не отвечаю. Бегу. Подальше отсюда. По коридору. Затем в уборную. К раковине. Вода ледяная. Я смываю кровь с рук. Чужую кровь. Вода розовеет, смывается в сток. А грязь остаётся. Поднимаю голову. Зеркало. На нём трещина. И моё отражение. Но это не я. Это Джеймс. Его глаза полны страдания и мольбы. Говорит со мной в отражении. «Остановись. Дай ему помочь нам. Он может всё исправить». — Ничего нельзя исправить. Ты — ложь. «Я — та часть, что любит его. Та, что верит в лучшее. Я — твой шанс…». Разве можно с таким пафосом оправдывать слабость? Секундный порыв. Джеймс, ты был создан не для этого — для нормальности. Чтобы забыть тяжёлое детство. Отцовский гроб. Брань. Пожелания смерти. Ты должен был забыть. Воспоминание. 12 июня 1948 года. Проснулся от криков. Мать и отчим. Снова. Её голос резал: «Ты кончился! Кончился, как и эта жалкая жизнь!». Грохот падающей мебели. Я не плакал. Я уже не плакал. Просто лежал и смотрел в потолок, в трещину, что похожа на реку на карте. Потом была тишина. Она зашла. Пахла чужим одеколоном и сладкими духами. «Мой хороший мальчик, — шептала она, гладя меня по голове. Её рука была холодная. — Не слушай его. Он просто… устал. Выпей молочка, уснёшь крепко». Она протянула кружку. Белая, с синими цветочками. Та же, из которой пил отец перед тем, как его забрали с пеной у рта. Смотрел на неё. Молчал. Она улыбалась. Её улыбка — оскал. Я отвернулся к стене. Слышал, как она поставила кружку на тумбочку с глухим стуком и ушла. Лежал и смотрел на синие цветочки, пока не рассвело. Утром молоко всё ещё было там. Белое. Невинное. Вылил его в горшок с цветком. Через три дня цветок засох. Но почему-то в глубине души помнил. Может, поэтому ненавидел Роджерса. У коего всё по-человечески. Про таких в газетах пишут. Легенды травят. Стойкость и мужество. Он не из числа трусов и слабаков. Ему ничего не стоит завалиться навзничь от пули. Или припасть грудиной к земле раз и навсегда, прыгнув с бомбой на себе во вражеский окоп. Такие не рождаются каждый день. Однако само его существование мотивировало солдат походить на него. Перерождаться в принципах. Ты не такой, Джеймс. Зависть. Ненависть. Презрение. Чем больше ты смотрел на голубые глаза, дрожащие от ветра ресницы в пыли, чумазую гладко выбритую рожу, тем больше хотел спустить курок. Забыл? Тогда. 5-го августа? 1968-го? На бугре. Когда завидел знакомую ширь спины через прицел винтовки. Почему не спустил курок, Джеймс? Зачем дотянул до спасения своей шкуры? Зачем припёрся к нему под ночь? Слабак. — Ты — побег. Побег от правды. А правда — это он. В зеркале лысая башка. Полыхавшие жизнью глаза. Смеющаяся ухмылка. Ненавидишь даже себя? Роджерс — твоё извращённое увлечение. Тебе нравилось за ним наблюдать. С надеждой лицезреть момент, когда он оступится. Даже подставлял его. Готов был понести жертвы ради уродливого эксперимента. Ты изменился. Поверил в людей? В честность? В жизнь, блядь? «У тебя — нас — нет выхода. Ещё не устал бегать? Просто не будет. И хер с этим «просто». Отсидим. Выйдем чистыми людьми. Могут дёрнуть обратно на фронт». — Заткнись. Так всё кончиться не может. Это не мои поступки. Отталкиваюсь от холодного камня раковины. Шагаю. Обычно. Куда-то. Оказываюсь в комнате. Передо мной массивный шкаф. Открываю. Поменять бы побагревшую робу. Смысла нет. Откуда такое чистоплюйство? Ума не приложу. Скрипит дверца. Зеркало. Тьфу. Из темноты мне является Винт. Впервые. Он не говорит. Он тупо смотрит. Его взгляд — это обещание насилия. Это память. Воспоминание. 17 июня 1950 года. Я вернулся. Ночью. Дом стоял тёмный. Я вошёл через чёрный ход. Она спала. На её лице — та же сладкая, фальшивая улыбка. Я стоял и смотрел на неё. Потом взял подушку. Она была тяжёлой. Я прижал её. Сначала было тихо. Потом начались судороги. Её руки затрепыхались, как крылья пойманной птицы. Я держал. Держал, пока птица не сломала крылья и не затихла. Пахло горьким миндалем. Всегда пахнет горьким миндалем. О подушке в руках. О запахе горького миндаля. О тёплом молоке, которое я не стал пить. О том, как я сбежал, а потом вернулся. Не для прощания. Для правосудия. — Я создал тебя, — обращаюсь я к Винту. — Чтобы ты делал грязную работу. Почему его голова качается. Отрицательно. Стылый взгляд сужается. Зловещие щелки. Надоедает нянчиться уязвимым рассудком. — Я создал тебя, — оборачиваюсь на Джеймса в зеркале другой дверцы. — Чтобы ты притворялся, что мы можем быть чистыми. Я поворачиваюсь спиной к зеркалу, лицом к тени. Они спорят за контроль над телом. Джеймс хочет выпрямить спину перед Роджерсом. Винт хочет согнуть её в поклоне перед Рамлоу. Кости трещат. Скоро сломаются. И тогда останется только мешок с мясом. Удобно. Для всех. Кроме меня. Я создал их обоих, чтобы рана не убила меня. Но теперь они сами грызут меня изнутри. И единственный способ остановить заражение — прижечь всё калёным железом. До тла. — Но я… Я кто? Винт издаёт звук. Рокот. Привлекает внимание. Его лицо — моё лицо, но искажённое холодной яростью. Мы смотрим друг другу в глаза. И в его взгляде не ненависть. Признание. «Да никто, собственно» — подсказывает Джеймс. Озвучивает витавшее в воздухе. Преследующее с первой минуты моего существования. И я понимаю. Последний пазл. Винт — не монстр. Джеймс — не спаситель. Винт — это боль. Джеймс — это бинт. А я… Я — рана. Три государства. Джеймс – с его кристальной любовью к иконе. Винт – с его ржавой преданностью хищнику. И я… Баки. Поле боя. Ничейная земля, усеянная трупами их решений. Никто не хоронил. Только я. Всегда я. Но что из всех действий было моим? Не побег из родного дома. Не один из военных подвигов. Не роман с Рамлоу. Не влюблённость в Роджерса. Не предательство своих. Не погоня. Я только проснулся. Уже в тюрьме. Начал ходить и разбираться. В происходящем. В своих поломанных на части мозгах. Я родился сегодня. 3 ноября 1968. Джеймс родился 12 июня 1949. Когда матери не стало. Сохранив ложные воспоминания о ней. Потом ожил снова при вспышке взрыва в окопе. А Винт родился 17 июня 1942. Джеймс — попытка быть нормальным. Именно потому во время боевых действий он мог так свободно смотреть за героизмом Стива. Именно потому его решениям до сего момента не препятствовали. Бразды правления стали ходить по рукам. Это сводило с ума. Я создан, чтобы их рассудить. Уже в тупике. Ярость Винта. Преданного. Униженного. Ярость Джеймса. Задыхающегося от жалости. И моя ярость. Ярость того, кого нет. Того, кого разорвали на части эти двое. Х-х-х. Скоро будет тишина. Только на мгновение. Вечное мгновение. Я выхожу из уборной. Спокойный. Решение — это холодный, тяжёлый шар в груди. Ночь. 1:04. Покой для покойника. Я возвращаюсь в изолятор. В руке бутылка. — Барнс, подумай лучше, — вздыхает Стив. Без расчёта. Предупреждением. Голос звучит устало, но без упрёка. Он смотрит на мои руки, на бутылку. — Дай мне просто поговорить с тобой. Без всего этого. Мы всё уладим. «Барнс». Снова я. Ничейный. Пустой. Готовый к заполнению. Рамлоу заполняет меня приказом. Роджерс — жалостью. Оба — насилие. Тихий ужас выбора. Но выбора нет. Есть только щелчок. — Устали, наверное, — говорю я, и мой тон поражает даже меня своей обыденностью. Он ровный, почти дружелюбный. В нём нет ни Винта, ни Джеймса. Только Баки. Только решение. — Предлагаю выпить… За наше общее прошлое. Которое никто из нас не помнит целиком. Моя память раздроблена. Им же всей картины никогда не собрать. Повезло с головой на плечах. То есть иметь свою. Не мою. Я откручиваю крышку. Подношу ко рту. Делаю долгий, жгучий глоток. Лицо Рамлоу искажается подозрением, но он видит, что я пью. Видит, что я не морщусь. — Что за дела? — старший ругается. Без крика. Но с отрывистым произношением слов. Как при недовольстве. Сниженной на десятки децибел. Потом теряет броню ещё сильнее. Перестаёт скалиться. Болезненно для такого вояки. Всё дело в заломленных мною бровях от крепости пойла. — Эй, полегче, — командир хрипит, но уже без былой злобы. Словно видит в этом странный ритуал примирения. — Дорогой коньяк не залпом пьют. Расплескаешь. Я протягиваю бутылку ему. Он смотрит на меня, потом берёт. — Ну, за нас, грешных, — усмехается, коротко и беззвучно. В его глазах на секунду вспыхивает что-то старое, почти отеческое. — Твоё здоровье, сынок. Фраза обжигает нутро. Винт внутри бьёт по лёгким. Выбивает воздух. Рвётся наружу. Хочет выбить бутыль. Поздно. Брок пьёт. Длинно, с вызовом, не отрывая глаз. Как будто скрепляет новой клятвой старый договор. Предательство. Я предал его. Того, кто дал мне кличку. Кто знал Винта. Теперь Винт будет молчать. В ярости. А Джеймс… Джеймс ликует. Ликует, глядя на падающего человека. Какая ирония. Х-х-х. Кровавая, липкая ирония. Командир, отдышавшись, передаёт бутылку Стиву через двойную решётку. Тот колеблется. Редко запивает горе. Привык жечь раны без спирта. — Я не… — лениво бормочет Кэп, и в его голосе слышна поломка. Он всё ещё надеется достучаться. Всё ещё верит в «Джеймса». — На посошок, капитан, — говорю я и смягчаюсь в звучании, почти как тот, другой. — За тех, кто не дожил до утра. Не дожил. Не доживёт. Война не закончится никогда. Похоже на манеры Джеймса? Издёвка. Стив замирает. Он смотрит на меня, и в его глазах медленно гаснет последний огонёк надежды. Понимает. Понимает всё. Берёт бутылку. Его пальцы сжимают стекло так, будто хотят его раздавить. — За павших, — говорит он тихо, сдавленно. И делает глоток. Один. Маленький. Вежливый. Словно причащается. Последнее причастие перед казнью. И ещё один. Большой. Вернёмся несколько назад. Ещё в комнате, возле шкафа с двумя зеркалами. Полными призраков. Я смотрел на их отражения в потрескавшемся стекле. Не на себя. На них. На Джеймса, что молил о прощении устами Роджерса. На Винта, что молча требовал верности взглядом Рамлоу. И меня осенило. Жестокой, ясной и окончательной вспышкой. Они не переживут этого. Джеймс не вынесет, если его святой, его чистая любовь, отвернётся. А он отвернётся. Обязательно. Потому что мир снаружи — для цельных людей. Для тех, кто не распадается на куски при первом же воспоминании о горьком миндале. Роджерс найдёт кого-то нормального. И Джеймс умрёт от этого, сгниёт заживо в моей голове, крича от осознания своей ущербности. А Винт… Он разорвёт меня изнутри, если его хищник, его единственный поводырь уйдёт. Рамлоу найдёт себе новую собаку. Нового Винта. Более послушного, более цельного. А мой Винт, мой первый и единственный, взбесится в своей клетке. Он будет рвать моё сознание на клочки, пытаясь добраться до того, кто его предал. Они не смогут жить без них. Их любовь — это не чувство. Это патология. Это открытая рана, которую лишь прижигают присутствием этих двоих. И если я выпущу Роджерса и Рамлоу в тот мир… они найдут себе других. Нормальных. А мы останемся здесь. Сломанные. Неполноценные. Одинокие. Джеймс будет умирать от зависти. Винт — от ярости. А я… я буду просто слушать, как они грызут друг друга и меня изнутри, пока не останется одно кровавое месиво. Нет. Я не могу этого допустить. Если они не могут жить без своих идолов… значит, идолы должны умереть вместе с ними. Это единственный способ сохранить их. Сохранить нас. Их любовь — это болезнь. А я — её последний симптом и единственный врач, способный назначить радикальное лечение. Ампутацию. Пусть они ненавидят. Пусть любят. Пусть сходят с ума. Но только друг о друге. Только здесь. Только в моей голове. И только в этом, последнем, общем для нас всех, моменте. Решение кристаллизуется. Оно не избавит от боли. Оно сделает боль вечной. Но это будет наша боль. Наше общее достояние. Наша общая могила. Никто никому не достанется. И вот сейчас… Тишина. Она длится вечность. И прерывается не криком, а тихим, удивлённым выдохом. Первым оседает Рамлоу. Он не падает, он сползает по стене на пол. Его взгляд на мне не укор … Гордость. И странная, почти отеческая нежность. Наконец-то его Винт сделал что-то решительное. По-настоящему. Стив хватается за решётку. Костяшки белеют от напряжения. — Что ты… Джеймс… — он пытается найти имя, но не находит. — Что же ты натворил? «Джеймс». Снова. Он зовёт не меня. Он зовёт сослуживца, который, может быть, и существовал когда-то. После того, как мать подала ему отравленное молоко. Сахарный яд. Любовь и смерть в одной кружке. Теперь я не могу разделить эти понятия. Х-х-х. Он пытается сделать шаг, но его ноги подкашиваются. Он падает на колени. Его тело содрогается. В беззвучном кашле. — Зачем так? — он выдыхает, и в его глазах не страх, а страшное, леденящее понимание. Он видит. Видит всех нас. Винта. Джеймса. Меня. И прощает. Чёрт возьми, он прощает. Это финальный, самый жестокий удар. Гораздо хуже ненависти. Я отступаю к стене. Не дохожу — бухаюсь на пол. Тошнота накатывает волной. Темнота плывёт в глазах. Я смотрю на Роджерса. Он уже не дышит. Спиной ко мне. Отвернулся. Даже в смерти. И тогда я чувствую, как чьи-то руки обнимают меня. Тяжёлые, знакомые. Рамлоу. Отравленный, умирающий, он подполз. Командир прижимает мою голову к своей груди. Его дыхание прерывисто. В нём хрипит смерть. — Всё в порядке, Винт, — шепчет он. Всего лишь шёпот пепла: — Всё в порядке. Его слова — последняя ложь. Самая добрая из всех. Мы лежим на холодном бетоне. Я прижат к груди Рамлоу. За моей спиной — тело Роджерса. Лопатки касаются друг друга. Живые неживых. Три стороны одного треугольника. Три личности одного человека. Три трупа в одной могиле. Темнота накрывает меня с головой. И наступает тишина. Наконец-то тишина. И карта сгорела. Все государства стёрты. Все границы забыты. Война окончена. Не победой. Не поражением. Аннигиляцией. И в абсолютной, беззвёздной тишине не осталось никого, чтобы назвать её миром. Сахарная пудра на ядовитом молоке. Круг замкнулся.
14 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)