Милые кузены

R
Завершён
45
автор
Фэндом:
Twitch, zxcursed, akumaqqe (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 5 964 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
45 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник

29 августа 1939г.

Настройки
Примечания:
Пыль танцевала в столбах горячего золотого света, что резали полумрак хозяйственного помещения. Воздух был густой, теплый, наполненный сладким запахом фруктов и высушенной травы — она ковром лежала на прохладной земле, образуя колючую перину пшеничного цвета. Еще недавно эти ниточки торчали из земли, украшая господские поля малахитовым бархатом, но беспощадное июльское солнце выжало из них всю силу — они потеряли блеск, свежесть и были заперты в сарай чуть поодаль основного дома. Курсед, сытый и сонный после завтрака, забылся легкой дрёмой, растягиваясь на природной перине — она неприятно колола спину, не спасала даже рубашка, застегнутая на несколько пуговиц. Вдохнув полной грудью спертый воздух — от которого он периодически чихал — юноша потянулся, то проваливаясь в сон, то выныривая из него. Он будто плыл по реке — его голова то уходила под воду, позволяя той скрыть даже макушку, то появлялся на поверхности, подставляя солнцу и уже прилично загорелое лицо. Внезапный скрип открывающейся двери врезался в сон, заставляя сердце дрогнуть. — Месье Курсед? Вас все обыскались! В проеме, очерченная ослепительной полосой света, стояла Люси — маленькая, но бойкая горничная, которую его матушка наняла для уборки многочисленных комнат и подачи блюд. Она была старше Курседа всего на два года и не походила ни на одну девушку, что он знал — его кузины, хоть и были теми еще язвами, но в обществе вели себя как настоящие дамы, показывая изящные манеры и светскую выдержку. Люси же была полной их противоположностью. Это было что-то другое, Люси была другая — пылкая, резкая, она никогда не роняла взгляд на пол и не прятала лицо под веером. От нее пахло молоком и сеном, иногда сладостью фруктов, что она резала на завтрак, и мылом. На ее одежде можно было заметить различные пятна от соусов и напитков — легкие платьица изредка были скрыты темными фартуками, но даже они не могли скрыть её живую, стремительную натуру. Деревенские женщины удивительно бойки, и не только на язык! — Ваша мама все спрашивает, куда вы запропастились? Курсед с трудом разлепил веки, потирая глаза — мозг медленно продирался сквозь паутину сна, нехотя наполняя мир яркими красками. — Ваши младшие кузины спрашивали, не видел ли кто Вас, — продолжала Люси, делая шаг внутрь. Ее цветочная юбка шуршала о брошенную у входа солому. — Они отправились в поле смотреть, как конюх пасет лошадей. Кажется, вернутся только к обеду. Сегодня к столу подадут индейку — Ваша тетушка переживает за фигуру, поэтому просит добавлять в еду меньше жира, но как, скажите мне на милость, приготовить в таком случае мясо? С тем же успехом можно натереть миску мылом для полов. Курсед фыркнул, приподнимаясь, разминая плечи и шею — на коже, что не была закрыта рубашкой, остались красные полоски, оставленные острыми полосками сена. Растрепанный, с покрасневшим лицом и заспанными глазами он был похож на новорожденного жеребенка, только выпавшего из матери-кобылы в природную подстилку. Девушка продолжала говорить о бытовых делах, которые никоим образом Курседа не касались. Эта навязчивость действовала ему на нервы все лето — куда бы он ни пошел, что бы ни делал, эта горничная тут же появлялась рядом, заводя бессмысленный разговор пропитанный девичьим отчаянием. Приличным дамам пишут тайные письма и приглашают на танцы — служанкам задирают юбки в коридорах, пока те разносят полотенца для вечернего туалета. Таковы правила здешнего приличия. Курсед хотел оборвать речь надоедливой девушки, как вдруг замер. Его дыхание перехватило. Большая дверь за Люси закрылась и она, не сводя с него взгляда, медленно стянула с плеч простое платье — оно упало к ее ногам облачком дешевой ткани. Перед ним стояла она в одной лишь тонкой сорочке, и сквозь муслин откровенно проступали округлые формы ее тела, темные круги у сосков. Ее грудь, уже не девичья, дышала совсем не так, как его собственное, тощее мальчишеское тело. У Курседа мгновенно пересохло во рту. Он почувствовал, как по лицу разливается предательский румянец, а в животе замирает странная, сладкая и пугающая тяжесть. В это лето он был еще молод и неопытен настолько, что этот вызывающий жест вызвал не желание, а панику. Служанка молча смотрела на него, перебирая пальцами ткань в районе бедер. Кажется, она даже не дышала — вот оно, девичье отчаяние! Она была бедна, но при этом все еще молода — на нее засматривался конюх и управляющий, но шестнадцатилетнее сердце уже несколько месяцев стучало только для пятнадцатилетнего, смотрящего на нее в ответ не то со смущением, не то с отвращением к происходящему. Курсед медленно поднялся во весь рост, отшатнувшись назад — он пытался скопировать холодную осанку своего отца, но движения его было неуклюжими, подростковыми. — Я советую Вам одеться, прежде чем сюда зайдет кто-то ещё, — произнес он тихо, стараясь придать словам твердость. Он поправил воротник своей рубашки, демонстративно стряхнул с рукава соломинку и направился к выходу. Он прошел мимо нее так близко, что почувствовал исходящий от нее жар, но не бросил и взгляда. — В следующий раз думайте, прежде чем сделать. Иначе Вас могут неправильно понять. Курсед выскочил на солнце, жадно глотнув теплого воздуха, стараясь загнать обратно это странное, стыдное волнение, оставив Люси одну в пыльном мраке, прижимающую к груди скомканное платье и свое сгорающее от стыда самолюбие. Он сделал несколько глубоких вдохов, стараясь привести в порядок дыхание и мысли, покидая тень тут же жмурясь от полуденного солнца. — Ah, te voilà, mon petit! А мы уж думали, не упал ли ты в какую-нибудь яму! Голос был веселым, слегка насмешливым и доносился из-под широкого навеса, пристроенного к веранде. Там, в плетеном кресле, полулежала его тетя Аделина. Длинные, стройные, загорелые ноги были вытянуты и небрежно закинуты на второе кресло, легкая юбка сползла вниз, открыв их  до колен. В одной ее руке, поставленной на подлокотник, покачивался бокал с вином, в другой — зажата книга. Она смотрела на племянника сквозь темные линзы очков, как бы сквозь дремотную дымку жары, но Курсед знал — она заметила и его замешательство, и соломинку в волосах. — Тетя, — кивнул он сдержанно, подходя ближе. Его тон, как и осанка, был сознательно скопирован у отца — ничего лишнего, сухая учтивость. — Невероятная духота, — Аделина лениво обмахнула лицо книгой. — Прямо как в том проклятом театре «Бордо». Ты же помнишь режиссера Леметра? Гениальный безумец! Он заставлял нас репетировать «Гамлета» в такой же зной. Говорил: «Аделина, твое безумие должно быть ледяным, как вода, в которой ты утонешь!» А я мечтала лишь о стакане лимонада, — она сделала глоток вина, промачивая губы тыльной стороной ладони. — О, а мою Джульетту — ей рукоплескал весь Париж! Но настоящим триумфом была Федра. Федра, сжигаемая страстью… Публика вставала. Ах, если бы ты видел! В ее глазах вспыхнул огонь былой страсти, тут же погасший, сменившись легкой взрослой усмешкой. — Твоя мать искала тебя, кстати. Кажется, насчет галстука к ужину. — К нам приезжают гости? — Курсед оперся бедром о второе кресло, стараясь не смотреть на то, так плавно скользят лучи солнца по гладким тетиным ногам. — Mais oui! — она томно потянулась, и тонкая ткань юбки скользнула еще выше. — Какие-то господа из города. Скучно, предсказуемо. Не то, что наши бенефисы… Твоя мать в панике, повар зол, а я… я наслаждаюсь этим маленьким предвечерним хаосом. Единственное зрелище, которое мне сейчас доступно. Ее голос затух, как потухает свет после закрытия занавеса. Женщина глубоко вздохнула, вращая бокал за тонкую ножку. — Мне лучше пойти, — сказал Курсед, делая шаг к дому. Он наизусть знал все теткины истории и про театр, и про Леметра, и про поклонников, что заваливали ее цветами и подарками, пока она играла что-то из Мольера или Расина. Этим историям было примерно столько же лет, сколько ему и они давно потеряли актуальность, как свадебное платье его матери. Но эта женщина любила свои воспоминания и когда уходила в них с головой нередко впадала в ступор, то ли блаженства, то ли скорби по утерянной славе — та исчезла с той же скоростью, с которой на ее лице появились морщины. — Постой, — остановила его Аделина. Она обмахнула свое лицо еще несколько раз, прежде чем протянула книгу племяннику. — Возьми. Почитай на досуге. Мне она показалась уж слишком дурной, даже для моего испорченного вкуса. Совсем не то, что Шекспир или Расин… Курсед машинально взял книгу в мягком бумажном переплете. Название на обложке стерлось, уголок был замят. — Спасибо, — пробормотал он. — Не за что, — тетя уже снова устроилась поудобнее и откинула голову, подставив лицо солнцу. — Можешь обмахнуться ей, сегодня жарко. Бумага легче веера. А теперь беги, mon cher. Мать ждет. И поправь волосы. Ты похож на молодого воробья, только что выпавшего из гнезда. Курсед, чувствуя легкую досаду от замечания, сухо кивнул и ушел, сжимая в руке подаренную книгу. Тень под раскидистой оливой была густой и прохладной, как погреб. Парень с облегчением опустился на сухую, выгоревшую траву, прислонившись спиной к шершавому, извилистому стволу. Сначала он просто сидел, прикрыв глаза, слушая оглушительный стрекот цикад, который, казалось, вытеснял из головы все остальные звуки и мысли. Потом, машинально, он раскрыл подаренную тетей книгу и несколько раз лениво помахал ею перед лицом, ощущая дуновение воздуха на разгоряченной коже. Взгляд его скользнул по строчкам на первой странице. Просто чтобы занять глаза. «Герцогиня де Шеврез ощутила на своей обнаженной шее пламенное дыхание садовника-итальянца...» Курсед моргнул. Он не собирался читать. Совсем. Но его взгляд, будто против воли, пополз дальше. Описания были такими же душными и пряными, как провансальский воздух: «его грубые пальцы впились в тонкий батист ее ночной сорочки», «его губы обжигали ее кожу, словно полуденное солнце»... Он почувствовал, как уже по его шее и щекам разливается горячая, предательская волна румянца. В ушах застучала кровь. Это было глупо, безвкусно, вульгарно — он знал это. Но слова, будто щупальца, цеплялись за воображение, рождая смутные, тревожные образы. Он видел не герцогиню, а совсем иной полуобнаженный образ, слышал не дыхание итальянца, а собственное сдавленное сердцебиение. Ему стало неудобно. Жарко, хотя он сидел в тени. Он попытался отвести взгляд, но через мгновение снова вернулся к книге, листая страницу за страницей с жадным, стыдливым интересом. Это было похоже на тайный грех, на поедание запретной, слишком сладкой конфеты, от которой тошнит, но остановиться невозможно. Он был пойман — и наглой откровенностью текста, и собственным любопытством, которое будило в нем что-то новое, пугающее и щекочущее нервы. Книга жгла ему пальцы, но он не мог ее отпустить. Упавшая из неоткуда черная тень была резкой, как удар хлыста. Курсед вздрогнул и инстинктивно швырнул похабный роман в траву. Над ним стоял Акума. Его старший двоюродный брат. Его появление всегда вызывало в Курседе странное смятение — смесь восхищения, зависти и смутного беспокойства. Стоило Акуме приблизиться, как память накрывала Курседа с головой — не память о драках или играх, а одно-единственное, жгучее воспоминание, которое он носил в себе все лето, как тайную болезнь. Тот вечер. Первый день приезда. Он, чистый и розовый после купания, возвращался по коридору. Дверь в комнату брата была приоткрыта. Акума, вернувшийся с тенниса, стоял спиной к двери, снимая мокрую от пота рубашку. Резкое движение обнажило хрупкую, почти прозрачную спину, где под бледной кожей проступали четкие контуры лопаток и позвонков. Темные волосы, мокрые от усердной игры, липкими прядями падали ему на плечи, когда он закидывал голову, пытаясь стянуть с себя промокшую ткань. По его спине, от шеи к пояснице, стремительно скатывались капли воды, оставляя влажные следы на бледной коже. Курсед замер, прилип к щели, чувствуя, как в нем все сжимается и закипает. Он не понимал, что с ним происходит, пока волна жаркого спазма не вырвалась из него, оставив на чистом белье темное пятно, а в душе — смятение, стыд и восторг. В тот день его тело взрослело без спроса, а его сердце навсегда стало пленником этой картинки. И сейчас, глядя на него, Курсед снова почувствовал это сладкое и тоскливое сжатие внизу живота. Акума, ничего не подозревая, улыбнулся двоюродному брату, потрепав его по голове. — Нашел, наконец, мужское чтиво? — его голос был немного хриплым после плавания. От него пахло речной водой, солнцем и прохладой. — Нет, я просто так, — пробормотал Курсед, отводя взгляд. Кожу на щеках неприятно покалывало, и парень попытался закрыть их волосами. — Тетя дала. Сказала, дурная. — Она называет дурной каждую книгу, что попадает к ней в руки, — Акума плюхнулся на траву рядом с братом, откидываясь назад. — Но, тем не менее, зачитывает их до дыр. Они помолчали. Курсед украдкой наблюдал, как капли воды стекают с темных волос на загорелую шею, как бегут дальше, пропадая в расстегнутом вороте рубашки. У них была небольшая разница в возрасте — один несчастный год, но казалось, что между ними непреодолимая пропасть. Акума уже сидел за взрослым столом и мог играть в карты в гостиной, тогда как Курсед был вынужден проводить время в компании других братьев и сестер, наблюдая, как рушатся их замки из кубиков и расчесываются волосы у кукол. Это была нелепая ошибка, глупость — будь они одногодками, разве Акума не проводил бы с ним больше времени: не звал купаться на речку или ловить рыбу в пруду? Курсед не знал, как объяснить возникшее внутри него чувство собственности по отношению к брату, но эгоистическое желание обладать — полностью, так, как отец владеет автомобилем или кузина подаренной лошадью, — иногда душило его своими сильными костлявыми руками, перекрывая кислород. Маленький зеленый кузнечик прыгнул прямо на колено, заставляя Курседа вернуться в реальность. — Пока шел сюда, встретил вашу горничную. Люси, кажется, — вдруг проворчал Акума, срывая травинку, зажимая ее во рту. — Посмотрела так, словно я нанял ее в служанки и не заплатил ни франка. Если бы мистер Груверт увидел такое, ее бы выпороли при всем пансионе.  Курсед невольно посмеялся, и маленький кузнечик спрыгнул с его ноги. Сознание предательски подбросило ему недавнюю картинку: тело, почти нетронутое солнцем из-за домашней работы, с плавными, бархатными изгибами в нужных местах. Прорывающиеся сквозь щели ленты света обвивали его, обнимая теплом сильные ноги, бедра и вздымающуюся грудь. Но что-то с этой картинкой было не так: вместо курчавой головы из пелены воспоминаний на Курседа смотрели зеленоватые глаза, чуть впалые, обрамленные густым рядом черных ресниц. Душный сарай вдруг сменился ночным коридором, а тело потеряло все округлости и формы, приобретая вид плоского, бледного камня с чертами юношеского взросления.  От этого абсурдного и тревожного сочетания перехватило дыхание — все же, Курсед был подростком, и его сознание игралось с ним, как ему было угодно. — Да, пожалуй, ты прав, — выдавил он, снова чувствуя прилив жара внизу живота. Расправив края рубашки, парень поднял с земли книгу, закрывая ей опасное место. — Мне, наверное, пора. Кажется, мама хотела, чтобы я примерил галстук или что-то в этом роде. — Иди, — Акума поднялся на ноги, потянулся, и Курсед снова увидел знакомый изгиб напряженной спины под мокрой тканью. — Говорят, сегодня будут пускать фейерверки. Кажется, лучше всего будет видно, если залезть на крышу беседки. Главное, чтобы сестры не узнали. Он хлопнул Курседа по плечу и пошел к дому, насвистывая одну из мелодий, что тетя Аделина наигрывала по вечерам в гостиной. Курсед смотрел ему вслед, сжимая в руке книгу о грехах герцогини. Он понимал, что его собственный грех, тихий, мучительный и непонятный, был куда реальнее и страшнее всех выдуманных историй. И этому греху не было ни имени, ни оправдания. Столовая в имении «Ла Перри» в этот вечер была похожа на муравейник, приведенный в движение сладким сиропом новостей из города. Длинный стол ломился под тяжестью простой, но обильной провинциальной еды, а вокруг него кипела жизнь большой семьи. Здесь были дяди в простых, но отпаренных костюмах — они курили папиросу за папиросой, не забывая смачивать усы разлитым бренди, были тети со сверкающими украшениями на груди и руках и целый рой детей всех возрастов, чей гомон то затихал, то взмывал вверх. Гости из города — мисье и мадам Леблан — сидели по правую руку от хозяина. Они были инородным объектом в этой провинциальной обстановке: он в безупречном сюртуке, она в платье последнего парижского фасона. Их присутствие заряжало воздух нервным током и приковывало к ним все внимание. — Новости из столицы тревожные, — заявил мсье Леблан, откладывая вилку. В столовой мгновенно воцарилась тишина. — Еще недавно это были лишь сплетни, но вести с приграничных территорий приходят неутешительные. Война с Германией дело времени.  По столу прошелся несдержанный гул. Люси, с туго повязанным фартуком на поясе, вынесла с кухни последнее блюдо — дымящегося поросенка, устанавливая его в центр стола, до куда никто не смог бы дотянуться. — О, оставим эти скучные политические склоки! — воскликнула тетя Аделина, будто отмахиваясь от надоедливой мухи. Ее голос, закаленный долгими театральными боями, прошелся по всей комнате. — Войны приходят и уходят, а вот искусство, знаете, оно — вечно. А вы слышали, в Марселе открывается новая антреприза? Говорят, будут ставить Расина. Мой старый друг, режиссер Леметр, просто бредил этой постановкой! Она пустилась в воспоминания о театре, о своих ролях, и на ее лице заиграли те же страсти, что когда-то заставляли рукоплескать зал. Ее монолог быстро вернул всех обитателей дома в привычное им русло неспешной загородной жизни, где все, что им оставалось — перебирать в своей голове воспоминания, пока в огромном чане варится капуста. — Искусство — это, конечно, прекрасно, — встряла мать Курседа, проворачивая в руке, облаченной в гипюровые перчатки, начищенную вилку. — Но серебро требует не меньшего нашего внимания. Вы не представляете, мадам Леблан, каких трудов стоит поддерживать его в должном виде. Каждая вилочка — это же целая история. Вот, например эта десертная… Разговор тек, как медленная река, пока дядя Анри, отец Акумы, не вклинился в паузу своим густым басом: — Кстати, о семейном. Слышал я, что граф де Валон сосватал свою младшую дочь за этого самого Лебреновского наследника. Свадьбу играют в октябре, — он невзначай бросил взгляд на сына. Намек был прозрачен, как стекло. Акума, игравший с хлебным мякишем, замер. Курсед, сидевший напротив, увидел, как мышцы на его лице напряглись. Взгляды их встретились всего на секунду — и в чужих глазах Курсед прочитал то же раздражение и смущение, что бушевали и в нем самом. В этот момент общий гул детских голосов стал слишком громким. Самый младший из кузенов опрокинул стакан с водой. Крики и смех перекрыли разговоры взрослых. — Assez! — произнесла бабушка, старшая в роду, до сих пор молчаливо наблюдавшая за всем. Она ударила ладонью по столу. — Дети, на второй этаж! Сию же минуту! Веселье окончено. Это был приказ, не терпящий возражений. Поднялся стук отодвигаемых стульев, вздохи облегчения и разочарования. Дети, от мала до велика, потянулись к выходу. Курсед поднялся вместе со всеми, его сердце было неспокойно. Он бросил последний взгляд на Акуму, который уже поднимался по лестнице, и мысль о том, что они сейчас окажутся там, наверху, одни, в полумраке длинного коридора, заставила его кровь снова застучать в висках. Курсед был еще мал, чтобы размышлять об опасности Германии, но знал, что предстоящая ночь тоже не сулила ничего хорошего. Второй этаж поместья напоминал отдельное государство, со своими законами и сословными делениями. Воздух здесь был гуще и слаще, пахнущий детскими сладостями, старым деревом и воском, которым натирали паркет. Из-под двери в столовую снизу доносился смутный гул взрослых голосов, взрывы смеха и звон бокалов — отголоски далекого, недоступного пира. Центр комнаты был отдан младшим детям. — Моя кукла Анжелика не будет есть эту кашу! Она объявила голодовку! — сказала пятилетняя Шарлотта, усаживая тряпичное тельце на ковер. — А моя — объявила, что съест три тарелки! — не унималась ее сестра. — И вырастет большой-пребольшой быстрее, чем твоя Анжелика! Ее брат-близнец Пьер пытался построить из разноцветных кубиков башню до потолка, которая с завидным постоянством рушилась с оглушительным грохотом. Еще пара малышей устроила скачки на палочках-лошадках по длинному коридору, их визг пронзал спертый воздух. Курсед сидел за круглым столом орехового дерева, держа в руках на разноцветные банкноты «Монополии». Ему было пятнадцать, и он чувствовал себя нелепо, покупая «Электрическую станцию» и вокзалы, но в тоже время он был недостаточно взрослым, чтобы решить все обрушившиеся на него сегодня проблемы. Рядом с ним семилетняя кузина Эмма яростно торговалась за «Улицу Вишен», а десятилетний Гильом с важным видом собирал с сестры арендную плату. Курседу было физически тошно от этой игры, от своей принадлежности к этому миру малышей. Каждый смех Пьера, каждый визг Шарлотты были для него унижением. Он был ребенком, посаженным за детский стол, и больше всего на свете ненавидел это. Его взгляд раз за разом уплывал к дальнему углу комнаты, к другому, большому столу, вокруг которого собрались старшие. Им было по шестнадцать-семнадцать. Они не кричали и не визжали. Они играли в карты. Строгий абажур лампы отбрасывал конус света на ровную столешницу, на их сосредоточенные, уже почти взрослые лица. И среди них был Акума. Он сидел, откинувшись на спинку стула, держа карты с небрежной грацией, которой Курсед так отчаянно желал научиться. Уголок его рта был тронут легкой, уверенной ухмылкой. Он что-то сказал тихо, и старшие кузены засмеялись — не детским визгом, а сдержанным, понимающим смехом. В этом смехе, в этом взгляде была вся пропасть, отделявшая Курседа от желанного мира. Он сглотнул комок обиды и беспомощности. — Ты должна мне пятьсот франков! — требовательно заявил десятилетний Гильом, тыча пальцем в клетку, где стояла фишка его кузины Эммы. — Это не пятьсот, а двести! Ты жулик! — вспыхнула та, ударяя ладошкой по столу. — Эта улица — дорогая! Читай правила! — Я не буду платить! Твои дома кривые! Пальцы Курседа сжали пачку бумажных денег. Он был бароном на клеточном игровом поле и никем — в реальной жизни. Он вынужденно повзрослел и беда в том, что тот, кто сделал это с ним, считал его ребенком. — Курсед, твой ход! — дернула его за рукав Эмма. — Ты купишь эту улицу или нет? — Что? Да, покупаю, — пробормотал он, бросая на стол разноцветные бумажки. Акума перекинулся с соседом парой фраз, и до Курседа донесся обрывок: — ...папа вчера проиграл в вист старухе Мартен... — сказал один. — Мой тоже, — фыркнул Акума, разглядывая карты. — Говорит, она считает карты через зеркало. — Ту-ту! — вдруг пронеслось по коридору. Это младшие, привязав к поясу подушки, изображали паровозы. — Перрон! Объявляем остановку! — кричала одна из «дежурных». — Нет, это тоннель! Все наклоняются! Курсед нервно прикусил губу, задевая паркет носком своей обуви — тот неприятно скрипнул но никто этого не заметил. Лишь взгляд пары зеленых глаз мимолетом пронесся по соседнему столу и тут же исчез. — Курсед, ты проигрываешь! — возмущенная Эмма сложила руки на груди. — Ты уже три хода пропустил! — Я просто даю фору вам, малышне, — мрачно бросил парень, откидываясь на спинку. За соседним столом тоже началась возня и спустя мгновение один конкретный стул опустел. Курсед продолжал механически кидать кости, пропуская ход за ходом. Крики малышей и споры из-за «Монополии» превратились в оглушительный, бессмысленный гул. Каждая секунда тянулась мучительно. Он видел пустой стул в дальнем углу и чувствовал, как внутри него нарастает тревожное, необъяснимое беспокойство. Терпение лопнуло. — Я ухожу, — сказал он, оставляя пачку денег и небольшую стопку карточек после себя. Эмма что-то возмущенно кричала ему вслед, но он уже не слышал. Он вышел в полутемный коридор. Из-под двери в одну из спален пробивалась узкая полоска света. Сердце, кажется, остановилось на мгновение. Он подошел и замер у двери, которая была приоткрыта ровно настолько, чтобы можно было заглянуть внутрь. Акума стоял спиной к двери, сняв старую рубашку. Небольшой светильник отбрасывал трепещущие тени на его загорелую кожу, подчеркивая рельеф лопаток, знакомую линию позвоночника, уходящую вглубь под пояс брюк. Кости, казалось, разорвут на части эту оболочку, когда он натягивал свежую, белую рубашку. Это была та же картина, что и в первый вечер, но теперь она была ближе, реальнее. Курсед застыл, не в силах пошевелиться, снова чувствуя тот же сладкий и стыдный жар, разливающийся по всему телу. Его дыхание застряло в горле, и он невольно кашлянул. Акума, застегивая манжеты, повернул голову и увидел его в щели. Их взгляды встретились. — Ты чего приперся? — в глазах мелькнуло удивление, голос в тишине комнаты прозвучал слишком громко. — Они послали тебя искать меня? Я же сказал, чтоб эту раздавали без меня. Мне кажется, у Климента игровая зависимость, как и у его отца. Курсед ничего не ответил. Он просто стоял, чувствуя, как горит его лицо, и понимая, что пойман на месте преступления — не в подглядывании, а в чем-то гораздо более страшном и запретном. — Стоишь на пороге, как привидение. Заходи, если пришел. Дверь тихо прикрылась, отгородив их обоих от детского гама. Воздух пах сумерками — ночным спокойствием, убаюкивающим возбужденное за день сознание. Курсед был в этой комнате и не раз — такая же как у него кровать, тумбочка и занавеска на окне. Здесь не было стола, зато был шкаф, где жильцы хранили одежду, а зимой, когда поместье пустовало, мыши выводили целую охапку потомства. Небольшая лампа на стене тихо потрескивала. — Надоела «Монополия»? Гильом снова скупил все оранжевые улицы и хвастается? — спросил Акума, поправляя воротник. — Лето скоро кончится, — сказал Курсед то, что вертелось у него в голове все последние недели. — Уже август, — вздохнул Акума, усаживаясь на кровать, хлопая по ней рукой. Парень сел рядом, неловко сжимая ноги в коленях. — Что ты будешь делать, когда вернешься домой? — Я? — Акума усмехнулся. — Как и все. Учиться. Готовиться к экзаменам. Отец уже все устроил, — он помолчал, отводя взгляд к завешанному тканью окну. Если бы не она, можно было бы увидеть край заросшего озера и плотик на нем. Там собирались рыбаки, а неподалеку тетка Аделина грела свое стареющее тело. Парень поджал губы, проводя пальцем по скользкой ткани покрывала, царапая его. Мысли в его голове прыгали туда-сюда, но потом он вздохнул, улыбнулся и посмотрел на брата, все это время не сводящего с него взгляда. — В Париже у меня невеста. Семьи договорились. Ее отец — банкир. Они, понимаешь, еще не успели окончательно обеднеть. Как мы. Он сказал это просто, как о чем-то само собой разумеющемся. Как о новой лошади или поездке в город. Для Курседа же эти слова прозвучали как смертный приговор. Акума, видя его остолбеневший вид, добродушно потрепал его по волосам, так, как делал все это лето. — Тебе еще рано о таком думать. Тебе нужно учиться. Этот жест, эта снисходительность стали последней каплей. Что-то в Курседе оборвалось. Долгие дни молчания, стыда, тайных взглядов и мучительного восторга вырвались наружу. — Но я не ребенок! — выкрикнул он, и голос его сорвался. Он отшатнулся от руки Акумы. — Я все видел! В тот вечер, когда мы приехали! Ты был в своей комнате... без рубашки... Я стоял в двери и смотрел! Смотрел и не мог оторваться! И потом... потом со мной произошло что-то... я не знал, что это... я испачкал пол... Слова лились потоком, бессвязные, полные стыда и отчаяния. Он выпалил свою тайну, глядя на Акуму широко раскрытыми глазами, в которых стояли слезы. Он тяжело дышал, весь содрогаясь от содеянного и произнесенные слова обожгли ему губы, легкие и сердце. Акума замер. Его рука, только что трепавшая Курседа по волосам, медленно опустилась. Удивление на его лице сменилось сложным, нечитаемым выражением. Он не отшатнулся, не рассмеялся. Он просто смотрел на брата, который смотрел на него с мокрыми глазами. Тишина в комнате стала густой. — Что ты видел? — тихо, почти беззвучно спросил Акума. Курсед сглотнул комок в горле. Слова потекли сами, он их больше не контролировал. — Ты. Спиной. Ты вытирал волосы. Свет падал... на твою спину. На тело... как оно двигалось. И капли воды... они скатывались по позвоночнику... вниз... — он замолчал, заливаясь румянцем, пряча щеки в ладонях. — И что ты почувствовал? — Я не знал... — прошептал Курсед. — Мне стало жарко. Очень жарко. И внизу... стало твердо и странно. Я испугался... но не мог отойти. А потом... как судорога... и... пятно. Я не понимал, что это. Я думал, я заболел. Он выдохнул, будто сбросив с плеч тяжкий груз, давивший на него все это время. Но Акума молчал. Слишком долго. Потом он встал, медленно прошел к двери и щелкнул замком. Тот скрипнул своей ржавой спинкой — дом все же старый — туго входя в паз, и этот звук оказался неприлично громким, ударившим по ушам обоим. — Слушай, — начал Акума, продолжая сверлить взглядом дверь. — То, что с тобой случилось…это нормально. Это бывает. Просто... Не подглядывай в щели. Если бы это была одна из кузин, вероятно, в доме случился бы скандал, — он медленно развернулся, стараясь придать своему лицу ту легкую непринужденность, что была раньше. Но стоит ли говорить, что получалось это очень скверно — Акума выпрямил спину, разгладив края рубашки, не зная, куда деть свои руки дальше. Он не смотрел в сторону кровати, где в полутени громко билось еще одно неспокойное сердце. — Тебе нужно забыть это. Выбросить тот вечер из головы. Курсед молчал несколько секунд, сжимая кулаки. Внутри него все кипело, бурлило — подростковое варево оказалось густо приправлено злостью и негодованием, и теперь пары этого супа застилали ему глаза. Ядовитый отвар побежал по венам, вытесняя кровь, проступая наружу пятнышками лопнувших капилляров на глазах. — Нет, — выдохнул он, резко вскакивая с кровати. — Не понял! И не забуду! Никогда. Акума нахмурился, машинально делая шаг назад, упираясь спиной в дверь. — Ты все еще видишь во мне ребенка! — выкрикнул Курсед, внезапно оказываясь рядом. Его глаза горели, а сбивчивое дыхание коснулось чужой кожи. — Ребенка, который ничего не понимает! Но я уже не ребенок! Я вырос! Понимаешь? Вырос! В голове пронесся вихрь из картин сегодняшнего утра, откровенные строки из тетиной книги, описание поцелуя герцогини и конюха. И он сделал это. Резким, неловким движением он бросился вперед, хватая Акуму за складки свежей рубашки и прижал свои губы к его губам. Это длилось меньше секунды. Миг неловкого, детского прикосновения, пахнущего стыдом и упрямством. Глаза Акумы распахнулись, широкие точки зрачков лихорадочно носились меж веками. Он отшатнулся, его губы жгло, как если бы он выпил слишком горячий кофе. Они оба слишком шумно втянули накалившийся между ними воздух носами, а затем, почти рефлекторно, чужая рука взметнулась и со всей силы ударила Курседа по щеке. Звук хлесткого удара пронесся по комнате, отражаясь от стен. Парень отшатнулся, схватившись за горящее место. В ушах зазвенело. Они стояли, тяжело дыша, глядя друг на друга, пока снаружи не раздался радостный смех Шарлотты, мигом приводя в чувство обоих братьев. — Вот видишь, — хрипло проговорил Акума. Его тело все еще мелко подрагивало, а рука так и зависла в воздухе. — Это и есть поведение ребенка, который не знает, что можно, а что — нет. Он повернулся, отпер дверь и вышел, хлопнув ею так, что стены старого дома дрогнули. Курсед остался один. Физическая боль оказалась ничтожна по сравнению с шипящим холодом, разливавшимся внутри его горящего тела. Он пытался доказать, что он взрослый, а в ответ получил самую детскую из всех возможных реакций — пощечину. И осознание, что пропасть между ними стала теперь не просто шириной в годы, а в целую жизнь. Он слышал, как тяжелые шаги Акумы затихли в конце коридора. Карточный домик окончательно рухнул. Вечер тянулся мучительно долго. Курсед механически спустился вниз, чтобы проводить гостей, ответил на пару вопросов отца. Он чувствовал на себе взгляд Акумы — тяжелый, неотрывный, но всякий раз, когда Курсед поднимал глаза, тот отворачивался. Воздух между ними был густым и колючим. Наконец, все разошлись по комнатам. Веселье блистало в их доме ровно столько, сколько живут маленькие пузырьки шампанского в бокале. Курсед лег в свою кровать, уставившись в потолок, по которому разошлись тонкие нити трещин. Он не мог уснуть. Каждая секунда возвращала его в ту комнату: к запаху свежей рубашки, к звуку пощечины, к собственному позору. Одеяло сдавливало ему грудь и казалось, он и правда может задохнуться. Дверь скрипнула. В комнату впорхнула мать. От нее пахнуло вином и тяжелыми, сладкими духами. — Спишь, мальчик мой? — прошептала она, наклонившись. Она коснулась губами, на которых остался след от помады, той самой щеки, оставляя на ней небрежный влажный след. — Спи крепко. Твоя тетя так расстроена, что ей не удалось разыграть ни одной сценки сегодня, так что мы позволим сделать ей это завтра. Нужно набраться сил, чтобы не уснуть на середине представления. Она тихо посмеялась, поправила на нем одеяло и вышла, оставив за собой шлейф тяжелого взрослого аромата. Курсед снова остался один. Он ворочался, ложась то на один бок, то на другой, приминая и переворачивая подушку. В доме давно воцарилась тишина, прерываемая лишь скрипом остывающих стен. И вдруг дверь в его комнату открылась снова. Медленно, беззвучно. Курсед инстинктивно сжался в комок под одеялом, затаив дыхание. Он боялся, что это мать вернулась, или того хуже — отец. Но шаги были тихими, осторожными. Невесомая фигура остановилась прямо у его кровати. Приоткрыв глаза, Курсед увидел того, кого ожидал меньше всего. Акума. Он стоял молча, просто глядя на вздымающийся комок под одеялом. Потом сам тяжело вздохнул и вздох не был злым, а усталым, почти безнадежным. — Я знаю, что ты не спишь, — тихо проговорил он. Курсед не шевелился, сердце колотилось у него в горле. Акума медленно опустился на край кровати. Пружины прогнулись под его весом. — Я не могу спать, — признался он, глядя куда-то в пустоту. — Я все переворачиваю это у себя в голове. И свой удар тоже. Я назвал тебя ребенком, а сам повел себя как девка — ударил и сбежал. — Все нормально, — голос Курседа приглушило одеяло, и он скинул его с лица. Темнота комнаты вдруг стала прозрачной, даже не пытаясь скрыть неловкость и стыд на обоих лицах. Акума помолчал, прежде чем продолжить. — Эта невеста в Париже... Я даже не помню, как она выглядит. Отец устроил все, пока я был на учебе. Я должен жениться, чтобы спасти остатки состояния ее приданым. Прекрасная перспектива, не правда ли? — он усмехнулся, качая головой. — А ты оказался смелее меня. Потребовал того, что хочешь, не скрывая, — Акума протянул руку и осторожно коснулся щеки Курседа. Тот вздрогнул. — Прости. Его пальцы медленно скользнули от щеки к виску, запутались в волосах. Движение было легким и непривычно ласковым, словно он гладил кота или собаку. — Помнишь, как наши мамы укладывали нас спать вместе, когда мы были маленькими? В доме было много людей и они думали, так мы быстрее уснем, — прохладная рука поднялась чуть выше, останавливаясь за ухом, очерчивая мягкими подушечками неровную поверхность раковины. Нельзя было не заметить, как тело Курседа напряглось, буквально врастая в кровать. — Место, кажется, еще есть. Сердце готово было выпрыгнуть из груди, где парень молча отодвинулся, освобождая место, прижимаясь плечом к стене. Акума, не говоря ни слова, скинул ночные тапки и лег рядом на узкую кровать. Они лежали на спине, плечом к плечу, прямо как в детстве, но теперь все было иначе. Их тела соприкасались всей длиной, и сквозь тонкую ткань ночных рубашек сплеталось жаркое тепло. — Кажется, с того момента прошло слишком много времени, — Акума неестественно посмеялся. — А раньше мы сюда прекрасно умещались. — Просто раньше кто-то не был любителем шоколадных тортов на завтрак. — Хочешь сказать, я располнел? — парень чуть приподнял голову, на мгновение, смотря брату прямо в глаза. От неловкости тот отвел взгляд, упирая его в стену. — Ты прекрасно знаешь, что это не так. Прекрасно знаешь… Чужие слова укололи Курседа в сердце — это был слишком прозрачный намек. Он не ходил вокруг да около, а буквально говорил: ты это видел и я это знаю. Такое простое принятие таких непростых вещей не могло не отозваться внутри, и парень неловко поерзал, закрывая половину лица одеялом, сжимая ноги. — Я просто хотел сказать, что тебе явно не хватает, ну, спортивных игр, или хотя бы беготни во дворе. Акума тихо хмыкнул, опуская голову обратно на подушку. От нее пахло тем же мылом, что и от его собственной. — Отличный совет от человека, который целыми днями лежит. — Я хотя бы не спотыкаюсь через каждые два шага. — Ага, конечно. Зато ты краснеешь каждый раз, когда я на тебя смотрю. Курсед резко откинул одеяло, чуть приподнимаясь — кровать под ними двумя боролась изо всех сил, скрипя старческими пружинами от любого движения. Парень помолчал, прежде чем, нахмурив брови, пробормотать: — Может, я просто ненавижу твое лицо. — Ага, как скажешь, — протянул Акума. Неловкая пауза снова заполнила комнату. Смешки стихли, и только дыхание, слишком громкое и слишком близкое, напоминало о том, насколько узок этот матрац. Кончики волос Курседа свисали вниз, почти касаясь лица Акумы — большая тень накрыла его и закрыла собой морщинистый потолок. Он был вынужден смотреть снизу вверх на темные, почти черные глаза, что, казалось, почти не моргали — изучали его в ответ, старательно и тщательно, забываясь и не боясь, что его прогонят. — Я, наверное, сошел с ума, — прошептал Акума, медленно поднимая руку и прижимая ее к щеке, по которой совсем недавно нанес удар. Он огладил ее пальцами, чувствуя слегка грубоватую кожу. Его губы дрогнули, как если бы он хотел сказать что-то. — Что ты делаешь? — спросил Курсед, но Акума уже не мог ответить на этот вопрос. На этот раз поцелуй не был пропитан отчаянием — он был медленный, тягучий, наполненный тем же старанием и пристрастием, с которым дети познают мир вокруг себя. И они познавали — познавали себя, друг друга, исследуя те стороны, что открылись им впервые. Курсед позволил себе то, в чем боялся признаться. Его рука легла на бок Акумы, ладонь разгоралась жарким пятном сквозь ткань. Под одеялом началось тихое, тайное брожение. Пальцы Акумы, неуверенные, но настойчивые, скользнули под рубашку Курседа, коснувшись кожи на животе. Тот вздрогнул и издал тихий, сдавленный вздох, потерявшись в этом прикосновении. В ответ его собственная рука, движимая смелостью отчаяния, перетекла на бедро, чувствуя под льняной тканью твердое тело, совсем не такое, как у взбалмошной служанки — он видел его лишь раз и теперь смог к нему прикоснуться. Одежда мешала, становилась мокрой от дыхания и пота. Акума, ловя ртом дыхание между поцелуями, прошептал в самое ухо, обжигая кожу: — Мы оба как дети, не знаем, что делаем… Его рука смелее скользнула ниже, ладонь легла на выпуклость в тонких спальных штанах Курседа, и тот бессильно проскулил, впиваясь пальцами в чужое плечо и зубами в покрасневшие губы. Акума в ответ сжал ладонью возбужденный член, что подрагивал под влажной тканью. В тесноте кровати, в темноте комнаты, их движения были торопливыми, неумелыми. Вздохи, прерывистое дыхание и шепот имен смешивались с шорохом ткани, создавая особую мелодию, которую не смог воспроизвести ни один бульварный роман и которую не понять ни одному взрослому на свете. Старик Август уносил с собой знойные дни, темные вечера и чью-то детскую непосредственность. Вот так, в спальне подошел конец юношеской невинности, а в мире медленно подходила к концу целая эпоха.
Примечания:
45 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (6)