Ты спросишь меня, какие танцы, на улице минус двадцать,
Отвечу — бери вазелин и бежим целоваться.
Брызги снега из-под колес
В девушку разбитых витрин…
Это не со мной — это дежавю.
©
Ира проворно забирается к нему на колени: хотелось еще с ужина, когда она, сидя с подругой в кафе, дожевывала приевшуюся уже курицу су-вид и представляла, как вернется домой. Антон развалился на диване, большой, уютный и болезненно привлекательный. Хочется зарыться носом в мягкие кудряшки у его шеи, хочется там укусить. Даже запах табака сейчас не раздражает, а будоражит, как и нотка пота, смешанного с дезодорантом, что запуталась в узорах его черного свитера. Вжимаясь плечом в широкую грудь, Ира заглядывает ему в глаза снизу. На мгновение закусывает губу в нерешительности, потому что видит, как неумолимо испаряется из Антона расслабленная мягкость, сменяясь на легкую напряженность. Если его не знать, то можно и не уловить. Он ведь не злится и не раздражен, он даже, наверное, не хочет, чтобы она непременно слезла… но он чуть-чуть, фоново, привычно — терпит. Она, тоже более привычно, чем хотелось бы, переступает через это, потому что кто она такая, чтобы знать за другого человека, что он на самом деле думает? Ее комплексы — не аксиома. Правда не хотел бы, чтобы она лезла — сказал бы вслух, не немой. Закрыв глаза, она тянется к его губам. Он отвечает на поцелуй, он всегда отвечает. От движений его языка теплеет в животе. Ира знает, что может стянуть сейчас свои штаны с трусами, заставить его сползти на пол, уткнуть, взяв за кудри, между ног — и он сделает все, что она захочет. Потом, посмеиваясь, будет обнимать ее, пока она пытается отдышаться и унять сердцебиение. Будет внимателен и бережен. А затем пойдет курить на балкон, со все ещё блестящими губами, и пропадет там хорошо, если только на пятнадцать минут. — Ты что, всегда выступаешь инициатором? — спросила Дарина после одного дурацкого пьяного разговора, и Ира пробормотала, что Антон устаёт на работе, а ещё — что он просто такой человек, люди же бывают разные. У них — так, и это окей. Дарина ещё что-то спрашивала, но так и не дошла до самого главного вопроса, потому что он не пришел ей в голову. Впрочем, Ира все равно бы сказала: раз они так живут, значит ему так хорошо. Иногда ей кажется, что на тусовках, этих не таких уж редких их выездах на природу, где все парочки кажутся более настоящими, потому что будто возвращаются из бытового-уставшего в молодежно-беспечный свой вариант, она обретает большую уверенность, чем дома. Большую уверенность, чем когда Антон говорит ей, конечно, поезжай в Париж с подружками. Чем когда приезжает с работы поздно, с тихим пыхтением переодевается в домашнее (она настаивает, и он привык) и садится в свое кресло, не на диван, а именно в кресло, где вдвоем нормально никак не уместишься. Чем когда забывает полайкать кружочек. Нет, на совместных тусовках она определённо чувствует себя в большей степени «как все», потому что они оба находятся в канве нормы. И можно целовать его, вдруг, запросто, перегнувшись через перила, потому что так взбрело ей в голову, и не думать ни о чем. Что это опять ее инициатива. Что Серёжа Матвиенко смотрит на нее, слишком мягко улыбаясь. Что Антон как-то бросал ее на целых два года и за все это время ни разу первым не написал и не поинтересовался, что она делает и чем живет. ** — Будешь круассан? — спрашивает Зинч. — Не, — Дима откидывается на диван и с кряхтением разминает шею, — хватит с меня выпечки. И так все кругом дохуя спортивные, а я на этих таблетках… Сережа пожимает плечами — ему чужие медицинские проблемы и тонкости до лампочки. Поэтому с ним нынче проще всего находиться — никаких тебе участливых взглядов. Антон влетает в комнату мрачный, размашистый, как Ван Хельсинг, если бы Ван Хельсинг вместо плаща развевал полами модного бежевого кардигана за шестьдесят косарей. Видно, что злой. — Круассан? — спрашивает Зинч все так же невозмутимо. Дима улыбается краем рта. Этому хоть потоп. Антон не отвечает — видимо, по эмоциональному состоянию сейчас на мьюте, чтобы чего не ляпнуть. Молча плюхается на соседний диван и уставляется на свои огромные уродские кроссовки. — Мне просто выкидывать жалко, — продолжает Сережа. — Так оставь на столе. — Муравьи придут. У них, действительно, с какого-то хера завелись муравьи на этаже, хотя он даже не первый, и здание офиса находится, кстати, не в Верхней Колыбелке. — В холодос пойди положи, — Поз сам не знает, зачем продолжает этот разговор. Но делать все равно нечего, пока Арс не приедет, а в телефоне одна тоска зеленая. Скорее бы уже закончился этот день. — Мне лень на кухню идти. И там рыбой воняет из микроволновки. — Проблемы первого мира, — бормочет Поз, потирая теперь глаза, — давай еще тикток сними про это. Антон рядом даже вежливого фырканья не издает. Дима искоса осматривает его — вроде без наушников сидит. Так и пырит в свои шнурки, и чего нашел в них такого залипательного? В комнату заглядывает Стас: — Что вы тут разлеглись? Арсений давно уже в студии, прием! — А ты че не сказал, — упрекает Поз Антона, — уселся! Ты же по-любому по дороге сюда его видел. Антон пожимает плечом, и на лице его отражается что-то болезненное. Но разговаривать он все равно не станет, поэтому Поз молча трогает его за локоть, в вечном пацанском ущербно-невербальном, и выходит следом в коридор. ** Ира считает, что у нее неплохой характер. Может быть, в чем-то она медлительна, но ей нравится воспринимать жизнь созерцательно, а не стараться всюду добежать. Ей нравится вести инстаграм, пусть и удобнее брать шаблоны чужих композиций, чем придумывать свои, но все равно: это ведь она видела, она чувствовала, она оперлась здесь о старинную французскую дверь, она положила завитушку с корицей рядом со своим кофе, она наклонилась к ребёнку, небрежно откидывая назад шарф — так что что за беда, если такие расположение предметов или позы уже были созданы раньше. Главное, что получилось красиво здесь и сейчас, ее опыт, ее вещи, ее наряды, ее утренний вайб и вечерний уют. В детстве ее водили в музеи только во время школьных обязаловок, родители картинами и статуями не интересовались, да и читать дочь особенно не заставляли — поэтому привычку ко всему этому она выгрызала себе старательно из окружающего непонятного культурного пространства сама. И научилась и любить импрессионистов, и читать Пауло Коэльо и Мураками, и не слушать смешки по этому поводу от тех, кто любит и читает что-то другое — даже если непонятно, более оно там умное или глупое. Ира умеет слушать, умеет включаться в момент, не страдает сдвгшным желанием многих ее подруг доставать телефон каждые две минуты в ходе разговора. Когда-то она была обидчивой, но потом в теле что-то успокоилось, и она перестала реагировать так сильно на то, что говорят про нее, а иначе просто сошла бы с ума. Интернет маячил неосязаемой тучей шершней, поджидая в любой момент чтобы заколоть насмерть, стоит только забыть, что колоть себя давать нельзя. Антон, она полагала, вырубил в себе возможность реагировать на шершней еще более эффективно. Радостно-тактильный к друзьям, трепетно-нежный к животным, искренне боящийся ранить или задеть любого своего собеседника на съемках, расцветающий в невольной улыбке даже в телефонных разговорах с мамой — он будто становился другим человеком, когда открывал в айфоне что-то с собой, где были доступны комментарии. Там эмоции пропадали полностью, он терял всякую способность огорчаться или злиться — это даже бывало жутковато. Когда он выключил комментарии в своем канале, Ира не знала, беспокоиться ей или, может, радоваться, что шершни иногда достают даже его, не такой уж он робот — но он спокойно объяснил ей, что в канале развелось слишком много рекламы порнухи, и подростки, которые открывают посты, первым делом продираются сквозь ее толщу. И отключить комменты, мол, ему девочка в офисе посоветовала, которая всем этим занимается. И Ира вспомнила, что на самом-то деле у Антона с эмоциями плохо. Радостно-тактильный к друзьям, трепетно-нежный к животным, и далее по списку — но глухо-спокойный и малоразговорчивый дома. Такой он — настоящий. Часами сидящий на своем балконе, или уткнувшийся в синтезатор, закрыв свои большие уши наушниками. И ответно спокойная, медлительная, созерцательная Ира, не требующая от него фальшивых всплесков чувств, это именно то, что ему нужно. ** — Я звоню иногда маме, — говорит Сережа, — и она мне что-то рассказывает вдруг, и я понимаю, что нихера не знаю про ее жизнь. — Ну ты бы съездил к ней, что ли. — Да я езжу, — отмахивается Сережа, — мне кажется что, ну, мама, ну что там знать, да? Все у нее понятно. А потом она мне говорит «а я собаку ездила стерилизовать», и я охереваю — у нее в жизни не было никакой собаки. Вот мы созваниваемся ну раз в неделю точно — и я все знаю про ее двоюродную сестру и ее тачку, и про банки с дачи тяжелые, и про артрит, вот про всю эту херотень, а то, что у нее какое-то любимое животное появилось в доме — эту информацию она, как сказать — не посчитала достаточно важной, чтобы мне сообщить. — Может, она думает, что тебе это неинтересно. — А про банки мне охренеть как интересно. Я в ахере, если честно. Не было у тебя такого? Что вдруг какой-то, блин, удивительный мир, оказывается, что под носом происходит? Поз задумывается, чешет бровь под шапочкой: — Ну, может что-то и прямо сейчас происходит, но я же об этом не знаю. — И ведь не то что мы недостаточно разговариваем, конечно, — разглагольствовует Сережа, — или как тут думать? Я затрахан разговорами, думает Поз. На этот год так точно. Пусть у всех будет какой угодно удивительный мир внутри, можно, только, пожалуйста, не пытаться его мне объяснять. В ближайшее тысячелетие я готов слушать только про удивительные миры своих детей. — Собака, — Сережа все продолжает негодовать, — ну ты прикинь. Вот так живешь с человеком, и не знаешь… — Да ты не живешь с ней. — Неважно. Я думал… короче, я был уверен, что она не любит собак. — Да ты просто плохо знаешь родную мать, Сереж, — фыркает Дима, — вот и вся проблема. — Хорошо я ее знаю. Ладно, — машет рукой Сережа, — пошли уже. ** Арсений сидит за столом в самом дальнем углу, выпрямившись, и сейчас особенно отчетливо видно, как он похудел. Он смотрит в телефон, на лоб его надвинута кепка, и он не оборачивается даже на хлопки двери. Антон думает отвлеченно, как будто бы смотрит кино с самим собой: может быть, мы больше никогда не заговорим с ним вне камер. Никогда. И чувствует вдруг горячее на щеках, неловко размазывает тыльной стороной ладони: мокро. Приходится выйти в туалет. ** Блестящие от росы молодые побеги и тончайшие колоски злаков создают ощущение, будто у подножий берез искрятся зеленые дымчатые облака. От земли пахнет мокро и густо, как в детстве, этот запах смешивается с запахом влажного асфальта и щекочет ему ноздри. Какое-то там августа, скоро лето закончится, но пока что зелень глазам выдается бесплатно. Когда выходишь из дома в шесть утра, вероятность наткнуться на узнавание минимальна. Антон все равно натягивает свой капюшон пониже, прежде чем несмело сделать первые несколько шагов вглубь парка. Режим у него сбит к черту, спать даже и не хочется, но раннее утро все равно вызывает какую-то звенящую внимательность в организме, точно ему чуть что — придется убегать. Так рано он по своей воле выходил на улицу только с папой, а с тех пор прошло уже чуть не двадцать лет. Папа заменил его маму на другую женщину, а его самого на другого ребёнка, и лет с двенадцати домашнее время Антона было довольно долго посвящено тому, чтобы маму поддерживать, не дать ей потерять ни на секунду ощущения, что она нужна. Отец тогда ассоциировался только с глухой обидой. Но потом отец умер, и обида сменилась растерянностью. С сестрой так и не получилось подружиться, мама давно нашла Олега, а Антон, в своем роде, остался у метафорического разбитого корыта: его помощь уже не была нужна, бросившего семью отца уже не надо было равнодушно презирать, а простого обычного отца больше на земле не существовало. Иногда Антон ловит себя на том, что скучает. Отец водил его за вокзал и показывал разобранные по рельсам поезда. Отец приносил домой пряно пахнущую вишню и невыносимо мятный черный «холлс». Еще он играл на треснутой гитаре любимую маленьким Антоном глупую песню про моряков. Этого ничего не могло теперь быть уже никогда. Моменты скучания длились не очень долго, наверное, мозг не позволял углубляться в скорбь, но ей на смену приходило отупелое состояние, где Антон смотрел на себя со стороны — слишком частое, пожалуй, ощущение, наверное, именно оно называется дереализацией — в этой самой дереализации высокий человек с длинными ногами сидел на балконе и бесконечно курил. Его пальцы дергали нитку на толстовке. Под его глазами залегали синие тени. В нем не было ничего от того мальчика, требующего «пап, давай ещё раз про таверну», и все-таки это был именно он. Димкин отец болел, Сережин отец ночевал где-то, возможно, под забором, отец Арсения выключал телевизор, когда Арсений выходит на сцену в слишком узком, а отца Антона больше не существовало, и Антон так и не встретился с ним чтобы поговорить. Или, может быть, попросить сыграть про таверну еще разок. Потом Димкин отец умирает тоже, и Антон так никогда и не придумывает, что ему сказать, и можно ли что-то говорить. Общее горе не оказалось общим. Они так хорошо друг друга знали — и так невозможно были далеки от того, чтобы сблизиться в этом. Некоторым людям небо щедро раздает тех, с кем получается найти общий разъем. А некоторым приходится даже одного кого-то искать и искать. Антон гуляет по парку долго, по своим меркам — наверное, больше часа. Не достает ни телефона, ни наушников, просто шатается по дорожкам и всматривается то в верхушки деревьев, то в зеленые облака травы внизу. Добредает, в конце концов, до пруда, и обрушивается на лавочку, спугнув пару оранжевых уток — Арсений знает, как они называются, а Антон не помнит. Люди ужасно одиноки, но иногда, иногда… Он достает телефон и смотрит на него. Тот, словно подслушав его мысли, оживает сам. — Арс, — говорит он глухо, прокашливается и снова пробует, — Арс. — Ну и чего ты пропал, дуралей, — отвечает ему экран. ** Он просто немного аутичный, говорили его близкие, да он и сам не протестовал против такой интерпретации. Он уходит в себя, витает мыслями где-то между нот и букв, что-то в своей голове систематизирует и разгоняет, далекое от того, что происходит здесь и сейчас. От того, как красиво Ира раскладывает еду из доставки в широкие бледно-зеленые тарелки, как разливает сидр по высоким бокалам — компромисс между пивом и вином. Как зажигает свечку с тонким ароматом, на упаковке которой было что-то написано про натуральные афродизиаки — Ира, конечно же, заказала ее в шутку. Антон не обращает, может быть, такого уж внимания на мелкие детали, но он обязательно говорит «спасибо» и, как правило, не забывает улыбнуться. А если забывает, то значит, он очень устал улыбаться гостям на съёмках. Она его, действительно, любит, но себя любит тоже, и поэтому она всегда проматывает глупые нарезки из тиктока, где аккуратно скомпилированы разные, но такие одинаковые Антоновы выражения лица с его работы. Не потому, что верит слухам, а потому, что больнее всего перекатывать в голове пять слов. Ты просто недостаточно ему интересна. Со всеми своими импрессионистами и Коэльо. Она и не перекатывает, потому что цепей, оков и контрактов в их жизни нет, он возвращается к ней домой сам, своими ногами. И они сидят на верхушке огромной заснеженнной горы, в своем домике, где их только двое, и опасности нет, пока не наступит весна. Но оно, конечно, все равно зацепилось несмываемыми следами маркера на внутренней стороне черепной коробки. Поэтому, когда снежная лавина все-таки сходит — наступила ли весна, или это глобальное потепление, которое всех нас погубит? — она не столько удивлена, сколько обездвижена от непонимания, что ей теперь делать и говорить. — Мы договаривались, — говорит Антон, — что в крайнем случае я не лезу в твое, а ты в мое. Контракт все-таки был, значит, просто она не придала ему правильного значения. Крайний случай, опустив голову, натягивал носки. Почему же носки, почему так прозаично?.. Когда она думала об этом, обычно на границе между сном и явью, где мысли не получается фильтровать и отбраковывать, ей представлялось, как она распахивает двери шикарного номера гостиницы. Все там будет в красном бархате, и двое, испуганно спрыгнув с широченной кровати, будут что-то жалкое лепетать в свое оправдание, а она, гордо выпрямившись непременно в красивой кожаной куртке, или нет, в дорогой шубе даже, царственно взмахнет рукой и велит им… Что именно она велит, она никогда не додумывала, все как-то заканчивалось на эффектной жестикуляции. Но к делу и не пришлось — никакого номера, никаких шуб, никаких царственных жестов. Обычная запасная переговорка с мерзким серым светом от светодиодных лампочек и выбоинами на стенах от многих переездов. И никаких голых тел, на Арсении только обуви не было, и вот, носков, но он действительно спрыгнул с дивана довольно резво, а Антон вот даже не поднялся, просто отпустил его узкие ступни, которые держал у себя на коленях, и глаза отвел. Спасибо, хоть глаза отвел. ** «Ан-тон…» — в третий раз звучит уже навязчивый кусок рилса из заевшего мода тиктока в чужом телефоне, и Арсений, наконец, не выдерживает: — Ган-дон. — Влюб-лен, — одновременно с ним говорит Антон, откидывает телефон и подлезает ближе. — Что? — моргает Арсений. Антон наваливается на него сверху, прижимает к кровати. Арсению нечем дышать. Он немного раздвигает ноги. — Когда ты сказал, что не хочешь со мной больше разговаривать, я думал, что умру, — говорит Антон ему прямо в ухо. Щекотно и немного больно. Арсений кусает губу. Сейчас кажется, что, действительно, перегнул. Но он был зол, не знал, как реагировать на заботу, пролезающую слишком глубоко под кожу, и… — Очень ты у меня страстный. — Страстный? — Ну да. Драматичный. Как в мексиканских сериалах, — Арсений накрывает руками его лопатки. Антон под мякотью его ладоней горячий, в этой большой груди так много всего — Арсений чувствует. Там бушует огонь, жизнь, что-то, окрашенное то в кислотный, то в солнечный, то в алый. Лопатки вздрагивают — Антон смеется. — Только ты так думаешь. — Кому надо, тот все видит, — бездумно говорит Арсений. Ему нравится лежать вот так, распластанному под горячей тяжестью. — Никуда не убежишь, — Антон читает его мысли, — я тебя поймал. Арсений подается в него бедрами — пока не всерьез, скорее, обозначая. — Мммм, — довольно мычит Антон, чувствуя начинающее твердеть. — Хочешь?.. — Хочу. Антон отрывается от него, отжимается на руках от кровати и идет к сумке. Арсений обдумывает, снять ли штаны самому, или подождать, чтобы раздели. Иногда очень приятно, чтобы тебя раздевали. Пока он размышляет, Антон возвращается от сумки и снимает свою футболку. Арсения обдает запахом его дезодоранта, пота, духов — все это он любит больше, чем стоит признаваться в приличном обществе, и оттого он довольно жмурится. Пользуясь его минутной дезориентацией, Антон аккуратно расстегивает ему пуговицу и молнию, интимным жестом проверяет, чтобы ничего больно не зацепилось, и сдергивает штаны сразу вместе с трусами. Замирает, глядя вниз. Арсений слегка напрягается, рука неосознанно тянется к собственной коленке. — Болит? — спрашивает Антон. Арсений подавляет раздражение. Раздражение — это всего лишь секунда, это его неумение справляться с тем, что кому-то настолько искренне на него не наплевать, и от этого нельзя, хаха, убежать — с этим надо считаться. Прежде всего потому, что считаться с этим Арсений хочет. Он поднимает взгляд на Антона. Тот виновато поджимает губы, считывая его эмоции, но упрямо продолжает ждать ответа. Самый…эээ… самый человек на свете ему достался, и за какие-такие заслуги. Чтобы рот не произнес ничего глупого, Арсений скашивает глаза обратно на черный тейп, стягивающий кожу на его колене. — Удивительно, что мы встретились, — бормочет он все-таки. — Слава богу, — немедленно парирует Антон. Он осторожно берет его ногу меж больших своих ладоней и прижимается рядом с тейпом губами. — Не больно, — говорит Арсений все так же тихонько, — мне не больно. — Ты обещаешь, что… Они оба знают, что Арсений соврет, если начнет сейчас что-то обещать, поэтому Арсений тянет его за шею вверх и целует, чуть яростнее, чем собирался, облизывая мягкие, пахнущие табаком губы. Ладонь, попавшуюся ему под другую руку, он кладет себе на член и сжимает. Думалось, что будет сухо — но от заботы и любви он, оказывается, течет, не замечая этого сам. Такие нынче кинки, извините, любители сложных вкладок в браузере. У Антона, впрочем, открыто что-то другое, потому что нацеловав его губы, он снова лезет к его ногам, и следующие неизвестно сколько минут Арсений издает всякие звуки, потому что Антон покрывает касаниями своих пухлых губ абсолютно всю поверхность его бедер и икр, а затем не стесняется обласкать и ступни. Арсений еще и краснеет — то, что началось как нелепая игра и стеб на сцене, быстро переросло во что-то не слишком вербализуемое в спальне, потому что Антон, конечно же, все просек. Арсению очень нравится. Большой теплый рот Антона со временем находит и его член, а потом Арсения переворачивают и заставляют изгибаться уже на подушке, подсунутой под таз, хотя он вовсе этого не просил. Антону надо самому. От того, насколько сильно ему надо, у Арсения плывет перед глазами — так неумолимо его, наверное, никто до Антона не хотел. Или Арсений не разрешал себя так хотеть — откровенно, ненасытно, не для галочки оргазма, а искренне живя каждой секундой процесса. Неужели его Антон — всегда и со всеми так?.. Но эти страхи Арсений всегда давил в зародыше. Он никогда о них Антону, конечно же, не скажет. — Шаст. — Мм? — Антон облизывался. В его голове Арсений получил свой первый оргазм, и впереди готовилось еще всякое. В голове Арсения же рождалось уже желание отползти по кровати подальше, потому что ему не семнадцать. И что-то спросить. — Вы расстались? Взгляд Антона — темный, внимательный. Он садится на кровати и набрасывает на свой стоящий член край одеяла. Рука его находит вспотевшее зацелованное бедро Арсения и сжимает. — Я думаю, что да. — Думаешь?.. ** Он никогда не говорил ей, что любит ее. Она никогда не говорила ему, что любит его. Для них это было что-то ненужное — они существовали без этих условностей, все вроде бы было понятно и так. Оказывается, условности не были условностями — они были условиями. Условиями, в рамках которых так замечательно подходит это пошлое «не еби мне мозг, дорогая, вот тебе новая сумка, только мозг не еби». Как стереотипно. Как невыносимо скучно. Это ведь никогда не было про них, но каким-то образом всегда было именно про них. Умеем ли мы понимать друг друга? Слышим ли мы то, что нам говорят, или что хотим слышать? Из бесчисленного потока людей, которых ты встретишь в жизни, с кем удастся упасть в горячий песок, глядя глаза в глаза, и почувствовать, что океан — это вы сами, что вы одно, что вы смешались всеми своими медузами, рыбами и водорослями и стали неразделимы? Не срослось, не получилось, не тот. Но Ира не готова и здесь остаться спокойной. Только самый холодный и равнодушный человек в мире мог так поступить с ней. Поэтому она позволит себе ненависть — на это у нее есть право. ** — Ты хочешь, чтобы я был только с тобой? — просто спрашивает Антон. За этой простотой стоят бездны непроходимых препятствий. В том мире, в котором они живут, это попросту невозможно. — Не хочу, — врет Арсений. Антон смотрит на него еще более ласково, а потом подползает выше, садится и заставляет Арсения уткнуться лицом себе в шею, обнимая цепкими тонкими пальцами его растрепанный затылок. — Мой хороший, — говорит он. Арсений чувствует, как из-под его век текут слезы. Глаза будут завтра некрасиво-красными. Ты меня не знаешь, хочет сказать он, но на такую ложь не способен даже Арсений Попов. — Мой хороший, — повторяет Антон нежно. Он пахнет собой. Он сегодня проспал утром. Он ел на завтрак бутерброды с колбасой и сыром. У него немножко еще твердый член. Он весь сейчас здесь, весь, целиком, алый, кислотный, табачный, горячий, родной. — Угу, — говорит Арсений беззвучно и, наконец, отпускает себя. Fin