Часть 1
30 сентября 2025 г., 19:28
23:51
Единица на экране блокировки мигает и становится двойкой. Он где-то вычитал, что во сне электронные цифры ведут себя странно — размазываются или беспорядочно скачут, точно время не хочет подчиняться правилам. Иногда он надеется на это: увидеть незнакомые символы и проснуться в их старом доме под мамино пение «Девушки из Ипанемы» в такт радио и запах крепкого кофе, который ему «пока рано». Этого никогда не происходит. Но надежда не умирает.
Он прячет телефон в карман, вытирает ладони о джинсы. В зеркалах три Райана разом распрямляют плечи — через секунду он снова сутулится.
— Ты слишком напряжен, сын. Не напрягайся.
— Я не напряжен, — отвечает он голосу в голове.
Ложь. В таких залах он всегда напряжен: слишком много голосов, черных костюмов, серебряных подносов и еды в бокалах. Шелка, пота и фальшивого смеха. Воротник впивается в шею, пиджак давит под мышками и теснеет с каждым вдохом, подзуживая: облажайся. Он не облажается. Не при отце.
Мимо проходит официант. Райан снимает фужер за ножку. Папа сказал: можно. «Хоть бутылку, чемпион». Значит, можно. Шампанское щекочет язык, и кажется, границы людей расплываются, узел в животе отпускает на полдела. Запахи — одеколон и озон, ментол и сахар, полироль и кожа — сбиваются в одну волну.
Жарко. Кондиционер будто умер. Три медленных круга по залу (не опускай глаза, не опускай) и — шестой? седьмой? — бокал, который был лишним. Пиджак как гигантская прихватка. Он так не оделся бы, но его не спрашивают: одежда появляется в гардеробе сама — пакеты «по дням и случаям». Тревор… Трэвис? — говорит, это имидж. Ладно. Если так папе спокойнее — пусть будет имидж.
— Доверься пиарщикам. Они знают, что продается.
Ему, впрочем, объясняют мало. Что именно и кому он должен «продавать»? Идею, что клетчатые рубашки и конверсы превращают его в кого-то другого? Папа говорит: он особенный. Не только из-за лазеров, силы и умения летать. Особенный, потому что он — его сын.
— Ты совершенен. Я тобой горжусь, — произносит он иногда тем низким, тихим голосом, который бывает только для него. Слышать это — лучшее чувство на свете: и потому что редкость, и потому что он не до конца верит, что заслужил.
Райан знает: он не тот сын, на которого тот расчитывал. Иногда он папу раздражает. «Не надо лизать им задницы, дружок,» — тонкая улыбка-лезвие, и поворот плеча, будто вытер об него руки. Есть правила — негласные — и по ним он порой играет. Это лишь значит: часть себя приходится ненадолго запирать в подвале. Как тогда с Адамом. Райан велел ему встать на колени, а ассистентка била его по щеке — по указке отца. Стыдно, но ему понравилось не это, а то, как у папы потеплели глаза, как блеснула улыбка, будто луч на стекле. Сейчас, когда вспоминает, в животе пусто. Взрослый перед ним на коленях. Другая взрослая ждет его кивка. Это было не про справедливость. Это было про одобрение.
23:53
Фейерверки в полночь. Отлично. На таких приемах он всегда мечтает о маховике времени Гермионы — отмотать бы поскорее к финалу. Как всегда, он здесь единственный подросток. Ему говорят: «у меня сын твоего возраста», — но сыновья не приходят. Светская болтовня — минное поле. Ему кивают серьезно, как будущему кандидату в президенты, пока ржаво-металлический запах страха забивает нос. Он их нервирует, хотя им как минимум втрое больше. Он ненавидит, как они напрягаются, как играют роль, как держат одно плечо повернутым к двери.
— Все в порядке, — так и просится сказать. — Я не кусаюсь. Я контролирую способности.
Но дело не в его контроле. Дело в его отце.
Тот всегда неподалеку. Ладонь внезапно ложится на плечо, губы — к уху:
— Они хотят любить тебя. Позволь им.
Иногда он видит Зои — другого подростка «на привязи». И зал превращается в тихий уголок для двоих. Они смотрят тупые ролики, обсуждают прокат, жалуются на домашку. С ней время течет нормально. И когда папа машет к выходу, внутри всегда что-то рушится.
У него есть секрет про Зои. Ничего особенного: иногда хочется держать ее за руку и не отпускать. Один раз получилось — ладонь вспотела, он отдернул. Потом они оба сделали вид, что ничего не было. Стало только хуже.
Есть и другой секрет — Зои тут только краем. Открытие, сделанное случайно, когда он был один в комнате, — и многое изменилось. Он никому не собирался рассказывать. Но папа все равно узнал. По запаху, наверное. Потом поддразнивал — самодовольный до жути, пока Райан мечтал, чтобы пол разошелся и вышвырнул его в Гудзон. Папа пытался завести Разговор, он увертывался, пока тот не отстал.
Из угла он смотрит, как папа «обрабатывает» политика. Улыбка как прожекторный луч. Ее цель — заставить тебя почувствовать себя особенным. Обычно ты просто слепнешь.
Папа косится на него краем глаза. Райан опускает взгляд и делает глоток — поздно. Он уже чувствует движение в свою сторону: уверенное, неизбежное, как акулий плавник под толщей воды.
Пульс ускоряется. Он смотрит, как отец наискосок режет зал, как люди замирают на полуслове, провожая его взглядом. Поле подсолнухов поворачивается к нему не потому, что хочет, — иначе не умеет.
Забавно, что они видят, глядя на него. Героя. Святого. Бога. Что ближе. Но их взгляд цепляется не за него, а за отражение — картинку, за которой они пришли. Они видят, как он наклоняется, как смеется в ответ на их смех с крошечной задержкой — словно их смех и есть его удовольствие, видят «гусиные лапки» у глаз, слышат, как память поднимает имена: «Как Мия? Уже третий класс?» — и тают. Никто не замечает метроном в его паузах. Никто не замечает, как ладонь на миг задерживается на их плече, оставляя невидимый отпечаток.
Когда он доходит до Райана, по залу уже идет рябь — выпрямившиеся спины, розовеющие щеки, оборванные фразы. Он не оборачивается. Он и так это знает.
— Прости, чемпион, — говорит папа, рука в перчатке ложится на шею. — Осталось недолго. Говорил с кем-нибудь интересным?
— Неа.
Говорил, но это неважно. Политик с подозрительно идеальной линией роста волос. Женщина с губами красными как маки. И Зажигалка.
Она, как всегда, сама подошла: легкая дрожь в голосе, улыбка до ушей. Ее, похоже, везде оттирают. Изгой узнает изгоя. Обычно такие держатся вместе. С ней — хочется дистанции.
Это нелепо: она не злая. Просто говорит с ним так, будто он младше и ничего не понимает. А он видит все. И понимает — порой слишком. Внутри сразу включается неловкость: желудок скручивает, тянет вырваться из облака ее сладких духов и сделать вид, что его здесь не было.
— Она тебя беспокоит? — вдруг спрашивает папа, будто прочитал по лицу. Глаза — щелочки, улыбка еще камерная.
Это должно бы удивлять. Но не удивляет. Для папы стены стеклянные. Люди тоже.
На секунду Райан представляет, как скажет «да» — просто чтобы увидеть, как акула пойдет по кровяному следу. Но он заранее знает, что будет дальше. От Зажигалки ничего не останется. А она ведь старалась быть с ним доброй — надеясь, что папа заметит и оценит. И все равно — доброй.
Он мотает головой:
— Нет. Она норм.
Подступает тошнота. Папа усмехается:
— Полегче с шампанским, дружок. Мы не хотим полировать блевотиной ботинки сенатора Калхуна.
Голос игривый, но под ним — лезвие. Напоминание: можно все — в пределах дозволенного. Пока это не мешает его играм.
Райан бормочет извинение и спешит в туалет. Колени на плитке. Желудок выворачивает, в чашу попадает лишь половина. Пока-пока, картофельные шарики с черной икрой. Пузырьки жгут ноздри.
Он поднимается, пошатываясь, споласкивает рот у раковины. Холодная вода, металлический привкус. Помещение блестит, как в каталоге: подсветка, черный мрамор, зеркало во всю стену, где застывает его серо-зеленая версия.
Опустошенная. Наполовину — от шампанского, наполовину — от отца. Контакт с ним оставляет не страх и не злость, а чувство потери — будто у тебя что-то важное забрали без спроса.
Нельзя так думать. Неблагодарный. Папа — единственная постоянная в его жизни. Папа заботится. Хочет, чтобы все было идеально. Обещает подарить весь мир. Если он не может быть предан своей единственной семье, то кому вообще можно?
И все же факт: папа дает свободу — и тут же дергает поводок обратно. Требует честности — и за нее наказывает. Может быть таким ласковым, что внутри болит, и таким жестоким, что трудно поверить. Рядом с ним — как под водой, на задержке дыхания. Понимаешь, как изголодался по воздуху, только когда он уходит, и легкие раскрываются снова.
23:58
Он изучает лицо в зеркале. Он и не он: края чуть съехали, будто зеркало спит, а он застрял внутри, по правилам кошмара.
Зеркальный Райан ухмыляется первым. В глазах — что-то лишнее, чему «не место», чему будто нет права на существование, но оно есть — вопреки.
Райан поднимает руку и касается холодного стекла. Лампочки по краю тихо гудят. Привет, Другой. Он не знает, что с ним делать — кроме как позволять ему быть. Иногда они меняются местами — на минуту, — и тяжесть слетает с плеч, а в горле поднимается смех: низкий, беспечный. Но ненадолго.
Он засовывает в рот две мятные пластинки, забивая привкус рвоты, и возвращается в зал. Комната пустая: все на балконе. Первый фейерверк треском расходится по небу.
Находит папу и становится рядом. Конечно, тот чувствует, что его стошнило — даже под мятой. Едва заметно морщится, потом накидывает на плечи свой плащ, будто берет под крыло. Райан вдыхает пропитавшие ткань сигары и сахар из соседней комнаты и смотрит, как огни вспыхивают — и тонут в реке.