...
4 октября 2025 г., 11:19
Жестяной поднос трясётся вместе с керамической посудой, неустойчиво стоящей на нём. Суп из глубокой тарелки уже успел расплескаться и запачкать собой и остальное содержимое лотка, и его носителя. Фута волок еду для десятой заключённой, так как та была не в состоянии питаться самостоятельно. Чёрт знает, чем думали вышестоящие Милграма (кем бы они ни были?..), когда они облачали в оковы признанных виновными заключённых, но факт остаётся фактом — те в таком положении в должной мере позаботиться о себе не в силах. Если в делах гигиены и других естественных нужд роль помощника достаётся человеку одного пола со связанным, то в делах кормёжки деление обязанностей уже не такое жёсткое. И потому прямо сейчас заключённый ноль-ноль-три Каджияма Фута отправляется в берлогу своего самого злейшего врага, волка в человечьей шкуре, чтобы покормить ту с ложечки, словно маленького несамостоятельного ребёнка… Ему хочется смеяться с того, в каком комичном положении он оказался. В каком они оба положении оказались.
В своих размышлениях об ироничных поворотах судьбы он доходит до камеры заключённой под десятым номером и, опасливо приоткрывая дверь, заходит внутрь. Представшее его взору не то чтобы шокирует: в конце концов, неважно, насколько ты хорохоришься, — холод и сырость бетонной коробки, туго стянутые ремни на руках и ногах, металлический, мать его, намордник, и в придачу сотни-тысячи голосов в голове, твердящих как один, что ты убийца, возьмут своё и даже толики от твоей так тщательно выстраиваемой выдержки не оставят. О да… Футе прекрасно знакомо это чувство. Приятно видеть, как та, что нагло насмехалась над ним, когда он был в точно таком же бедственном положении, смогла познать это всё на себе. Вина колит маленькой иголкой куда-то в краешек совести: он всё-таки тут не для этого. Не для того чтобы злорадствовать, а чтобы помочь. Как когда-то, не столь давно, протянули руку ему, изувеченному, порицаемому, неприкаянному. И теперь он готов протянуть руку такой же отвергнутой всеми, в первую очередь тем, на кого она возлагала надежды.
Фута тоже надеялся, хоть и в не его правилах ждать чего-то от жизни, а только плыть по течению, но, бляха, иногда просто хочется… ну… думать, что и у тебя есть шанс? Шанс чего-то стоить. И как бы ему не была неприятна Котоко, он не может отрицать — она поступала в соответствии с теми же желаниями. Не ему её за это осуждать. Тем более когда она познала цену своих поступков на себе. Пусть и не в той же мере, что и Фута, но достаточно, чтобы сидеть на полу безвольной тушей, подпираемой стенкой, неподвижной кучей ошмётков от себя прежней, пустой оболочкой без былого огонька звериной ярости в глазах. Как уже упоминалось, увиденное не может его шокировать, подобный исход ожидаем при «гилти» вердикте, будь ты трижды именуемой воплощением справедливости воплоти, Котоко Юдзурихой, но почему-то, отчасти, как-будто даже… удручает его?..
Не поймите неправильно: обида всё ещё не прошла с концами, хоть он и признаёт теперь, что заслужил кару за свои прегрешения, да и раны не перестают ныть. Дышать до сих пор приходится с усилиями, осторожно, лишь бы не согнуться в три погибели от очередного болезненного прострела в грудной клетке, и прогнозы касательно невидящего глаза остаются неутешительными. А Шидо, способного облегчить хотя бы минимально его страдания, больше нет с ними, да и если бы был, Амане обратиться к нему за помощью не позволила б. Но всё же… Так грустно смотреть на когда-то стойкую сильную личность, с холодным пронизывающим взглядом и уверенным низким голосом, несущим свои непоколебимые идеи, сулящие что-то великое и благородное, по крайней мере на словах, — такой осунувшейся, сжавшейся, и… жалкой? Это Котоко, мать её, Юдзуриха, она не может быть жалкой! Свирепой, дикой, безумной — да. Жестокой, быть может, даже, но не жалкой. Ни за что. Не та, на кого он сам смотрел с некоторым восхищением ещё до того, как всё плачевно обернулось.
Зато теперь они похожи даже больше, чем были ранее. Пусть он это отрицал в порыве обиды во времена второго этапа, сейчас он готов посмотреть правде в лицо и разглядеть в измождённом лице напротив отражение собственных пороков. Сейчас, когда Котоко такая же жалкая, как он, так же грубо спущенная с облаков на землю, пристыженно поджимающая хвост… Сейчас он готов с прискорбием сказать: «Да. Да, я понимаю. Здорово что и ты поняла тоже». Но, как уже говорилось, он здесь не чтобы глумиться. А потому, не говоря ни слова, оставляя все стремительно возникшие в сознании язвительные комментарии при себе, он опускается на корточки и ставит поддон с едой около сдвинутых согнутых ног девушки напротив.
Лязг и звон, с которым приземляется поднос, будит задремавшую Котоко. Даже не вздрогнув, она медленно открывает глаза, оглядывает пространство, задерживает на долю секунды взгляд на принесённом ужине и устремляет его на Футу.
— Прокрался как мышь, чтобы потом шуметь прямо перед моим носом? Так на ещё одни назидательные пиздюли нарываешься или просто побесить захотелось?
— Я… это… с Амане учу практику прощения… Ну, знаешь: «Не воздавайте злом за зло…» и «Если враг твой голоден, накорми его; если жаждет, напой его…» и чё-то там про победу зло добром.
— Ахах, и ты решил это воспринять буквально? Ну что ж, флаг в руки, играйте с этой малолетней маньячкой в свои прощалки, а меня в это впутывать не надо. И без вас тошно.
От её пренебрежительного, самоуверенного тона и последующего после сказанного смешка у Футы задёргался глаз, но он только прикрыл веки и выдохнул сквозь зубы. В конце концов, он знал, на что шёл, а потому не стал продолжать тему. Опустил голову, нарочито глядя исключительно на тарелки с яствами, переводя внимание Котоко с себя на них: «Ты постоянно отказываешься от еды… Сегодня ещё ни разу не ела. Юно мне жаловалась, что ты распинала весь завтрак, а на обед просто делала вид, что спишь. Не находишь это ребячеством? Не думал, что кто-то с такой серьёзной миной по кд может вести себя так инфантильно. Да и к тому же с человеком, которому ты и без того нормально поднасрала, она и так, переступая через себя, с тобой возится».
— По кд?.. — Котоко нахмурилась, приподнимая бровь.
— Ты не на том заостряешь внимание! — с уставшим вздохом и слегка заведённым голосом выпаливает Фута.
Котоко тоже вздохнула и продолжила: «Не важно, как ты это называешь. Ребячество, инфантильность… Я просто не хочу потреблять ничего из ваших мерзких грязных ручонок».
— Опять за своё… Когда тебе надоест строить из себя особенную? Ты такая же, как и все здесь, — заключённая. Мерзкая и грязная, если тебе так угодно.
Котоко молчит, потупив взгляд. Фута вслушивается в её размеренное дыхание, и им овладевает небольшая тревога. Ему начинает казаться, что всё Котоко понимает на самом деле. И как заблуждалась в своих взглядах, и как облажалась со всей этой своей очистительной миссией в Милграме. И насколько жалко она сейчас выглядит… Уж если до Футы дошло, каким конченным он был после первого же значительного проёба, то до неё, с её-то мозгами, начитанностью, этим её низким властным голосом, втекающим в уши будто жидкий металл, а потом по потокам крови прямо в сердце, заставляющим его потом ухать и булькать, затопленным в неге этих чарующих серебристых частичек… Да… Этим самым голосом, которым она его всегда отчитывает и поучает, будто уже две жизни прожила и всё на свете знает, и Фута верит, что так и есть, ведь так она звучит уверенно, непоколебимо, что сомневаться, как бы того не требовало своё природное упрямство, не получается. В общем, со всем этим она просто не могла не понять, не постигнуть, не осознать сразу, как лицезрела, к чему может привести её идеология. К кровавым брызгам на своих руках, на ногах, на одежде, на лице. К чужим раздробленным костям, к развороченным внутренностям. К мясному мешку перед собой, что некогда было человеком. Человеком не самым хорошим, может даже жизни и в правду не заслуживающим. Но зато живым. Не по её, Котоко, воле. А значит и не по её воле заслуживающим быть умертвлённым.
Она наверняка тогда сразу всё поняла, но не захотела признать. И бегала в своём отрицании кругами, как и Фута, пытаясь догнать недостижимую цель. Всех не накажешь, весь мир не очистишь. Зло будет существовать всегда, а твои попытки подчинить себе это пламя, начало всего сущего, только обожгут тебя, измельчат в труху. Не пытайся взять на себя то, что не способен обуздать, и не пытайся этим «великим подвигом» оправдать своё право на существование, — целее будешь. По крайней мере, не станешь валяться в ногах своей Фемиды истерзанным комочком оголённых нервов, опущенным до уровня животного, нагадившей в неположенном месте псины; или сидеть никчёмной пародией на самого себя перед тем, на кого смотрел свысока, унижаясь, прося удовлетворить свои базовые человеческие потребности, потому как сам ты абсолютно беспомощен. Но Котоко не просит. В этом вся проблема. И нет, не потому что ему очень хочется потешить своё эго (хотя, признаться, посмотреть на такое было бы и правда приятно), а потому что при таком раскладе даже если самому захочется, посодействовать не выйдет. Котоко должна если не просить, то хотя бы согласиться принять от другого помощь. И Фута хочет попытаться подвести её к этому.
— Знаешь… если ты не будешь есть, ты умрёшь. Ты же… ты же в курсе, да?.. — начинает он неуверенно. — Мне не то чтобы есть дело до этого, но, блин, неужели тебя саму это не парит? А кто же будет карать неугодных и вот это вот всё? А твои мышцы? Разве голодовка плохо на всём этом не сказывается?
Котоко всё так же молчит, уставившись в пустоту, и Фута начинает всерьёз беспокоиться о её самочувствии.
— Не будь как один синеволосый утырок, уходя так глупо, так рано, так бессмысленно, так-
— Бросая тебя одного?
Теперь очередь Котоко задавать неудобные вопросы, заставляя Футу сбиться и загнанно закрыть рот.
— Ты… ты привязался к этому мальцу, ведь так? Хоть в чьих-то глазах ты выглядел важно, а не как полное ничтожество, правда? Обидно, наверное, терять единственного, кто мог поддерживать твоё хрупкое-
— Харука… Я… Я подвёл его, — перебил этот болезненный монолог Фута. И не то чтобы Котоко была в корне не права, но всё же это не основная причина, почему он горюет по его утрате. Просто это же очередной его проёб. Он недоглядел, будучи слишком погруженным в собственные невзгоды. Не хочется упустить ещё кого-то из виду, у него и без того много грехов на совести.
— Значит… вот как. Ну… за всеми не уследишь, всем не поможешь. Да и к тому же это его выбор, ты не мог заставить его отойти от своей цели.
Фута благодарно кивнул головой, давая понять, что, мол, да, спасибо, ты права. Но зачем-то, немного погодя, добавил, не удержавшись: «Забавно не слышать от тебя ничего из разряда «Да он это всё заслужил, он же преступник». И вообще так-то это «за всеми не уследишь, всем не поможешь» и к тебе относится, ты в курсе? Несоответствия не заметила, хах?» И пожалел почти сразу о том, что сказал. Тяжёлый разочарованный взгляд вишнёвых глаз, с плавающей по кромке радужки глубокой печалью, пригвоздил его намертво к полу. Кривая улыбка, что невольно наползла на его лицо, исчезла так же быстро, как и появилась. Как же много ему ещё придётся усвоить из учений Амане, сколько ошибок совершить в процессе…
Он пытается поспешно извиниться, замять оплошность, но по итогу только запинается, сбивчиво тараторит, не может связать нормально и двух слов, а Котоко в это время внезапно выпаливает после долгого задумчивого сидения в тишине: «Мне жаль. Прости Фута, мне очень жаль». И не добавляет больше ни слова. Смотрит исподлобья заискивающим взглядом, поджав губу. Будто правда ждёт ответа. Будто действительно искренне говорит и хочет положительной ответной реакции. И это откровение заставляет Футу сбиться с концами и замолчать, ошалело уставившись на неё, и между ними вновь повисает неловкое молчание.
Фута быстро моргает, смотрит на неё расширившимися глазами и, видимо, выглядит настолько нелепо, что Котоко не выдерживает и смеётся. Без надрыва или злобы, а так… по-человечески?.. Тихо совсем, робко. И Фута смеётся в ответ. Хотя и сердце немного ноет. Он определённо никогда в жизни не был готов это услышать. Не от этого человека, не так, не здесь, да и вообще… По хорошему, этого мало. Даже сейчас, смеясь вместе с ней, спустя многие месяцы после той роковой трагедии, сделавшей его на всю жизнь инвалидом, он чувствует лёгкие отголоски боли в груди. Ему всё ещё с трудом удаётся дышать… А тут ещё и смеяться. Но он готов потерпеть это небольшое неудобство, имея возможность лицезреть в качестве компенсации такую непривычно лёгкую улыбку и расслабленное выражение лица, совершенно не свойственные их обладательнице. И осознавая, что за этой лёгкостью и расслабленностью скрывается большое усилие над собой, ведь Фута знает: ей всегда было тяжело отпустить себя, тем более будучи в настолько уязвлённом положении, его бедное ноющее сердце наполняется теплом. А навязчивое эхо травмирующего прошлого он проглотит горьким комом в горле. Посему Фута просто смотрит и фиксирует в своей памяти этот момент, пытаясь запечатлеть его на подкорке сознания, чтобы и в дальнейшем прикладывать его к накатывающим горьким воспоминаниям, как компресс к открывшемуся старому шраму.
Отсмеявшись, они вдвоём вновь замолчали, обдумывая всё сегодня сказанное. И пока их взгляды метались по окружавшему их пространству, боясь пересечься, Фута заметил то, что ускользало от его внимания уже неприлично долгое время: стремительно остывающий суп, подсыхающий хлеб, покрывающуюся коркой пюрешку и пока ещё единственное из всего имеющегося живое и сочное — яблоко. А также чай, который муха, давно в нём, по всей видимости, плавающая, успела облюбовать в качестве своей травяной ванны. Громко ойкнув и слегка подскочив, он наконец вспомнил, зачем сюда пришёл. И обратился к так же наконец заметившей свой пропадающий ужин Котоко: «Так что в итоге, ты планируешь умирать сегодня или пока поживёшь, потреплешь нам всем нервы?»
— А вы разве сами переживёте, если я перестану это делать? Кто будет напоминать вам, какие вы все ничтожества?
— Поверь мне, голосов в голове сполна хватает. Кстати, что-то их давно не слышно. Похоже, техника игнорирования назойливых мух от Амане и правда помогает.
— Позови её сюда, чтобы она помогла ещё и от этой мухи в чае избавиться. Пить я это не буду.
— А остальное то есть съешь?
— Только суп. На прочее меня не хватит, неси это безобразие обратно.
— Сама себе силой ауф-мысли поможешь или всё-таки понадобится вмешательство моих грязных мерзких ручонок? — с подъёбистой ноткой в голосе и ехидной улыбкой выдаёт Фута.
— С ложечки покормишь. Я же «инфантильный ребёнок», забыл? Без серьёзного взрослого не справлюсь, — отвечает ему тем же Котоко.
И он правда её кормит. С ложечки, как и договорились. Предварительно сняв дурацкий намордник (благо хоть на это получилось выторговать право на время подобных операций). Аккуратно зачерпывает похлёбку, чтобы не разлить бедолагу ещё больше, тянет сначала к своему рту и дует, будто он не успел остыть за время их разговора и долгой игры в молчанку, а потом осторожно подносит к губам Котоко, давая ей возможность самой отхлебнуть из ложки, держа при этом вторую руку на уровне подбородка, чтобы маслянистая жидкость не капнула на её вещи, а потом повторяет всё снова и снова, пока от супа не остаётся только небольшая лужица бульона на донышке. После окончания трапезы Фута отставляет посуду и смотрит на Котоко долго, пристально. И она смотрит на него в ответ.
Полуулыбка, почти не покидавшая во время кормления что уста Котоко, что Футы, постепенно сходит на нет, и становятся видными вновь и осунувшееся худое лицо, и печальные, с пропавшим из них огоньком, глаза. И это, понимает вдруг Фута, видит не только он, но и девушка напротив. Отчего, скорее всего, её взгляд и становится вдвое грустнее, и его, опять внезапно осознаёт он, наверное, тоже. Грусть смешивается с другой грустью, и из этой смеси рождается такое невиданное, не существовавшее раньше отчаяние, что становится тошно. И Фута решает прекратить это, чтобы не дай бог все плоды его сегодняшних усилий не пропали даром, будучи выблеванными непереваренной субстанцией на так охраняемые им и без того потрёпанные одёжки. Ведь наверняка и эту тошноту, подступающую к горлу, и накатывающие слёзы, думает он, она тоже должна чувствовать. Так что да, он прерывает их зрительный контакт и очередное долгое молчание, прижимаясь своим телом к её, сердцем к сердцу, душой к душе, и обнимает её некрепко руками, готовясь отстраниться тут же, если вдруг почувствует хоть толику сопротивления. Но сопротивления не было. Или недовольства, или удивления. Ничего: ни вздоха, ни вздрога, будто это естественное завершение сегодняшнего вечера. Подписание временного перемирия? Неважно, главное сейчас — это тепло всё ещё борющегося за своё существование, хоть и не как прежде, тела, размеренное горячее дыхание, звук бьющегося живого сердца и доверительно приземлившаяся на его плечо голова, со стороны которой он расслышал слабое тихое «Спасибо». И будто теперь уже больше ничего не нужно.