– «Бойся не тех, у кого иные идеи, а тех, у кого иные чувства, и кто способен заразить ими толпу. Именно общие чувства творят историю, чаще – историю преступлений».
Тише, тише, тише мыши,
Не найдёшь меня нигде.
Я живу в твоих кошмарах,
Прихожу,когда не ждут.
Коль увидеть пожелаешь,
Дверь открой,ты не робей.
Но увы,ты не увидишь,
Коль узнаешь обо мне.
Антон проснулся в холодном поту, задыхаясь. Он не кричал, не плакал – он просто лежал, впиваясь взглядом в потолок своей спальни, как делал это каждую ночь после визита незваного гостя. В комнате витал тошнотворный запах затхлости, перебиваемый гнилостным запахом разложения. А за окном... за окном лился серебристый лунный свет. Где-то вдали смеялись прохожие, возвращаясь с вечеринки. Вся эта жизнь шумела, дышала и радовалась, совершенно не подозревая, что всего в сантиметре от неё, за тонкой стеной, лежит человек, раздавленный собственным страхом. «Я живу в твоих кошмарах...» Чужие слова эхом отдавались в голове, насмешливые и такие звонкие, перекрывая собой музыку, смех и весь этот прекрасный, живой мир снаружи. Они заполняли всё пространство, выталкивая наружу последние остатки покоя. Ирония была в том, что кошмар жил не только во сне – он плавно перетекал в реальность, окрашивая её в свои оттенки, пока за окном продолжала течь своя, чужая, яркая и невозмутимая жизнь. Антон до отчаяния захотел распахнуть окно, вдохнуть глоток свежести. Но старые, скрипучие форточки, словно заколдованные, намертво застыли в этом положении. На миг он сомкнул веки, и голос, назойливый и манящий, вновь зазвучал в голове, на этот раз сплетаясь в новые слова: «Кто я? Кто я? Осмелишься ли угадать, кто я?» Антон резко встал с кровати, его тело пронзила дрожь. Воздух в комнате сгустился, стал вязким и тяжёлым. Запах тления теперь приобрёл сладковатый, почти медовый оттенок, от которого першило в горле. «Осмелишься ли угадать, кто я?» Он прильнул к холодному стеклу, силясь узнать себя в отражении. Мятая ночная рубашка небрежно облегала плечи, в голубых глазах плескалась усталость, а волосы, непривычно растрепанные, обрамляли бледное лицо, подчёркивая тени под глазами. Любой, кто увидел бы его сейчас, непременно решил бы, что он тяжело болен. Рядом так насмешливо сияла чужая улыбка, не его, чужая. – Я не хочу угадывать! – прошипел он в стекло, запотевшее от его дыхания. – Убирайся. Антон вспомнил. Яркой, болезненной вспышкой в мозгу пронеслись образы. Слова Алисы, девочки-лисы: «Пока ты рядом со мной, в лесу тебя никто не тронет». Слова Хозяина из самого жуткого кошмара, где его семья за столом превратилась в зверей с пустыми глазницами: «Зайчик, кушать принеси». Всё это было с ним два-три года назад. А потом начались «витамины» – и всё как отрезало. Лес, голоса, звери – всё исчезло, отступило, притихло. Он уже почти поверил, что это и правда были просто детские фантазии, которые лечатся таблетками. Но теперь, глядя в насмешливое отражение в стекле, он сомневался. Это началось совсем недавно. Первое, что он слышал поначалу, был чужой смех, появлявшийся неожиданно в разных местах. Сначала мальчик списывал это на слуховые галлюцинации, потом пришли кошмары, а теперь… теперь его собственный кошмар оживал. В ответ тишина исказилась. Из этой плотности прорвался тихий, влажный смешок. Он шёл не из угла, не из-под кровати. Он исходил отовсюду сразу, и в то же время – изнутри его собственного черепа. «Но как же я уйду, милый Антон, если я – это ты? Точнее, самое вкусное в тебе. Твой страх. Он не приходит извне. Он просыпается внутри. Ты сам впускаешь меня каждый раз, когда задумываешься о тлене, когда прислушиваешься к тишине, когда чувствуешь, как стучит в висках твоя кровь. Я – это осознание конца, который всегда с тобой. Я Зайчик и ты он». Антон зажмурился, но это не помогло. Внутри его черепа, в кромешной тьме за закрытыми веками, рождались образы. Не образы даже – ощущения. Это была безысходность, липкая и непрошеная, как болезнь, от которой нет спасения. Когда рёбра сдавливали, не позволяя легким дышать свободно, а сердце заставляя биться в лихорадочном, изматывающем ритме. Внезапно в тишине раздался скрип половицы в коридоре, такой знакомый и бытовой, что он прозвучал как выстрел. Шаги. Приглушённые, осторожные. Они приближались к его двери. «Пришла смотреть, – прошептал внутренний голос, уже лишённый насмешки, но оттого ставший ещё страшнее. – Пичкает тебя таблетками и довольствуется этим, а она знает, знает и молчит». Его спасла – или, наоборот, прервала – знакомая скрипучая дверь. В щель проник луч света из коридора, такой ярый и живой, что Антон вздрогнул. – Антон? Ты не спишь? – тихий, сонный голос матери был глотком свежего воздуха в удушливом море его страха. Он не ответил, не в силах оторвать взгляд от оконного стекла, в котором теперь, помимо его отражения, виднелась её испуганная фигура. – Сынок, что случилось? – Карина сделала шаг вперёд, и её босые ноги бесшумно коснулись пола. Она щурилась, пытаясь разглядеть его в полумраке. – Я услышала... ты кричал. – Ничего, мам, – выдавил он, и его собственный голос показался ему чужим, простуженным. – Просто... сон. – Господи, Антон... Ты весь трясёшься, – её пальцы, тёплые и мягкие, коснулись его лба. Она дёрнула руку, будто обожглась. – Лоб ледяной, а ты в поту. Выпил ли ты лекарство? Вечернее? Лекарство. Маленькие синие таблетки в пластинке на тумбочке. Доктор говорил, витамины... «Они не помогут, – тихо прошипел голос в его голове. – Не помогут, не могут. Они лишь затыкают рот тому, кто пытается тебя предупредить. А я... я лишь хочу, чтобы ты услышал правду». – Антон, я с тобой разговариваю! – голос Карины стал резче, в нем зазвучала тревога, граничащая с раздражением. Она щёлкнула выключателем, и комната залилась слепящим светом от центральной люстры. Антон ахнул, зажмурившись. В ярком свете он, должно быть, выглядел еще ужаснее: бледный, дрожащий, с липкими от пота волосами. Карина подошла ближе, и ее лицо исказилось от испуга. Она схватила его за подбородок, заставила посмотреть на себя. – Боже мой, сынок... Ты опять не пил таблетки? – она почти не дышала, вглядываясь в его расширенные зрачки. – Я же просила! Я умоляла! Ты хочешь свести себя в могилу? Или свести с ума меня? Ее слова, сказанные в отчаянии, были подобны ножу. «Свести в могилу». Голос внутри него сладостно вздохнул. – Мам... – попытался он сказать, но она его перебила. – Нет, Антон, хватит! Хватит этих ночных кошмаров, хватит этого состояния! – ее голос срывался. Она отпустила его и схватилась за виски. – Я не могу больше это видеть! Я вызову скорую. Пусть тебя положат в больницу, обследуют, прокапают... сделают что угодно! Мысль о больнице, о белых стенах, о чужих людях вызвала новую волну паники. Нет, только не это. Там, в четырех стенах палаты, он останется наедине с Ним насовсем. – Нет! – вырвалось у него с такой силой, что Карина отшатнулась. – Не надо скорую! Я... я выпью. Сейчас же выпью. Просто... не зови никого. Он видел, как в ее глазах борются страх, злость и бессилие. Она хотела помочь, но не знала как, и ее любовь превращалась в отчаянную агрессию. – Хорошо, – тихо сказала она. – Но я не уйду, пока не увижу это своими глазами. Антон кивнул и, пошатываясь, подошёл к тумбочке. Пластинка с синими таблетками лежала там, где и должна была. Его пальцы дрожали, когда он отламывал одну капсулу. Он почувствовал, как воздух вокруг сгустился, сладковато-гнилостный запах стал почти невыносимым. Голос молчал, но Антон чувствовал его внимание – тяжелое, давящее, полное презрительного ожидания. Он поднес таблетку ко рту, сделал глоток воды из стакана на тумбочке и сглотнул. Холодная жидкость обожгла горло. – Вот видишь, – устало прошептала Карина. Ее гнев иссяк, сменившись опустошением. – Все просто. Нужно просто слушаться врача. Она ждала еще минуту, наблюдая, как он садится на кровать, потом, тяжело вздохнув, повернулась к двери. – Спокойной ночи. Постарайся уснуть. Она вышла, прикрыв дверь. Свет погас. Антон сидел в темноте, слушая, как его сердце медленно успокаивается. Лекарство... Но потом он почувствовал знакомое першение в горле. Сначала слабое, потом сильнее. Во рту возник горьковатый привкус, совсем не похожий на вкус таблетки. Он стал таким едким, что Антон скривился. И тогда из глубины его существа, из самого нутра, донёсся тихий, довольный смех. Голова закружилась, первая слеза скатилась по щеке.***
Школа встретила его гулким гулом голосов, скрипом дверей и резким запахом хлорки, смешанным с влажной сыростью от мокрых плащей. Обычный хаос, который раньше раздражал, а теперь казался чем-то далёким и не имеющим к нему отношения, как шум за стеной в соседней квартире. Он пробирался сквозь толпу, и ему чудилось, что все на него смотрят, видят его грязный, вывернутый наизнанку страх. «Отгадаешь мои имена – я отстану». Слова прозвучали в голове чётко и ясно, как будто кто-то наклонился и прошептал их прямо в ухо. Антон вздрогнул, но не замедлил шаг. – Какие имена? – мысленно, отчаянно спросил он, сжимая ремень рюкзака так, что костяшки пальцев побелели. В ответ – лишь тихий, влажный смешок, растворяющийся в общем школьном гаме. Урок литературы стал для него пыткой. Свет, пробивавшийся сквозь грозовые тучи, резал глаза. Голос учительницы, Марии Ивановны, распевавшей о лирике Тютчева, казался монотонным гулом, под который так и тянуло уснуть, провалиться в забытье. «...И как безумца шумный шаг, твой резкий, пронзительный крик...» – Какие имена?! – мысленно, уже почти срываясь, кричал он снова и снова, упираясь лбом в прохладную поверхность парты. Антона начинало это раздражать. Этот навязчивый внутренний диалог, эта игра в угадайку, пока его жизнь превращалась в подобие вывернутого наизнанку кармана. Перемена не принесла облегчения. Он стоял в коридоре, прислонившись к холодной стене, и пытался прогнать навязчивую мысль о том, что всё это ненастоящее, что он до сих пор спит. И тут его взгляд зацепился за фигуру, от которой кровь бросилась в лицо, а потом отхлынула, оставив ледяной холод. Рома Петефан. Их вражда тянулась еще с младших классов, с той самой поры, когда Антон был «странным», а Рома – главным задирой. В последнее время они не пересекались, но старая неприязнь тлела под пеплом. А теперь этот пепел раздуло. Причиной была Полина. Рома считал её «своей территорией». Рома двигался через толпу целенаправленно, как торпеда. Его лицо было искажено привычной спесивой усмешкой. – Ну что, псих, – рявкнул он, подходя вплотную. – Говорил же, не подходи к Полине. Антон попытался отвести взгляд, сделать вид, что не слышит. Это была ошибка. «Вот оно, – прошипел знакомый голосок внутри. – Начинается. Дай угадаю, что ты сейчас чувствуешь? Первое имя на ладошке. Думай, зайчик, думай!» Удар был стремительным и жёстким. Кулак Ромы врезался ему в живот, вышибая воздух. Антон согнулся, захрипев, мир поплыл перед глазами. – Ничего не понял? – Рома наклонился к его уху. – Повторю медленнее. Отстань от неё. Второй удар, в солнечное сплетение, заставил Антона рухнуть на колени. По лицу расползалось пятно жгучего стыда. Унижение. Бессилие. Кто-то из одноклассников смотрел, кто-то отвернулся. Никто не вмешался. «Чувствуешь? – настаивал голос, и в нём слышалось нетерпеливое ожидание. – Это же так очевидно! Ты маленький, ты слабый, ты ничего не можешь. Это имя знает каждый ребёнок, который боится темноты. Назови его!» Боль, жгучая и резкая, пронзила тело. Стыд, липкий и противный, облепил изнутри. И над всем этим – всепоглощающее, животное, знакомое до слёз чувство. Оно сжимало горло, заставляло сердце бешено колотиться, приковывало к месту. И в этот миг, в этом клубке из боли, стыда и ужаса, мысль пронзила сознание, как молния. Ясная и неоспоримая. Страх. Он мысленно произнёс это слово. И тут же воздух вокруг него изменился. Он стал гуще, тяжелее. Сладковато-гнилостный запах, который он чувствовал только в своей комнате, ударил в нос прямо посреди школьного коридора. Гул голосов, смех, скрип дверей – всё это отступило, словно кто-то выкрутил ручку громкости на ноль. Рома, уже занёсший ногу для пинка, вдруг замер. Его глаза, секунду назад полные злорадства, округлились. Он смотрел не на Антона, а сквозь него, во что-то позади. Его лицо побелело. – Ты... что это? – прохрипел он, отступая на шаг. Антон, всё ещё согнувшись, поднял голову. Он не видел ничего позади себя, но чувствовал – там что-то есть. Что-то огромное, невидимое для других, но отбрасывающее тень. «Да, – прозвучал в его голове ласковый, удовлетворённый шёпот. – Первое имя – Страх. Ты почувствовал его вкус. Ты назвал его. Теперь он наш с тобой. Осталось всего четыре, зайчик. Всего четыре...» Рома отступил ещё, споткнулся и, бормоча что-то невнятное, почти бегом бросился прочь по коридору, расталкивая одноклассников. Антон медленно поднялся на ноги. В животе саднило, дышать было больно. Но внутри было странное, пугающее спокойствие. Он посмотрел на свои дрожащие руки. Он отгадал первое имя. И кошмар, вместо того чтобы отступить, стал на шаг ближе. Реальнее.***
Твоё, моё, а где же грань?
Не оторвать,не отогнать.
Что вижу я,то станет мной,
Твоей душой,твоей тоской.
Хочу забрать,хочу отнять,
И в клетку сердце запереть.
Стишок родился в его голове внезапно. Будто чей-то палец, липкий и холодный, провел по его щеке. Антон вздрогнул и отшатнулся от зеркала в школьном туалете, но ощущение не исчезло – оно осталось, как пятно. С тех пор, как он назвал первое имя, ощущения Зайчика изменились. Они стали физическими, собственническими. Теперь это были не просто сигналы, а постоянные, навязчивые ласки, утверждавшие власть. Ладонь, лежащая тяжелым холодком на его затылке, когда он видел, как Полина смеется с кем-то другим. Пальцы, сжимавшие его горло изнутри, когда мать рассказывала подруге по телефону о его «успехах» и «улучшении». Ощущение, будто его волосы кто-то медленно, методично заплетает в чужие косы, когда он смотрел на чужие счастливые семьи в парке. Это сводило с ума. Оно постоянно было рядом, Антону даже казалось, что это существо страдало от тактильного голода. В какой-то момент он заметил, что зайчик говорил женским голосом. Появилось новое чувство, которого он раньше ни к кому не испытывал, а тем более к Полине. Полина... Раньше он просто смотрел на неё с тихой тоской. Теперь её образ вызывал в нём едкое, разъедающее чувство. Он замечал, как её всегда окружали люди. На переменах – стайка смеющихся подруг, после уроков – ребята, с которыми она болтала у выхода. Она была центром притяжения, всеобщим солнышком. А он всегда был в стороне. И Зайчик не упускала ни единой возможности ткнуть его в эту рану. И Антон сгорал от зависти. Из-за самой её способности так легко быть своей в этом шумном мире. Ему завидовал её лёгкости, тому, как слова и смех лились из неё без малейшего усилия. «Смотри, – нежным шёпотом вплеталось в его сознание, а ледяные пальцы гладили его по руке, будто успокаивая. – Смотри, как ей легко. У неё есть всё, чего нет у тебя. Друзья. Их так много. Они тянутся к ней, как мотыльки на свет. А ты... ты всегда один. Разве это справедливо?» И Зайчик была права. Полина сияла, и это сияние обжигало Антона. Он завидовал каждому её другу, каждому, кто мог просто подойти и обнять её, кто слышал её смех не как редкую награду, а как нечто само собой разумеющееся. Он сидел в столовой, в своём углу, и наблюдал, как она за соседним столом заливается смехом, рассказывая что-то, и вокруг неё все смеются тоже. Её стакан с соком стоял на краю стола. «Она даже не ценит этого, – прошептал голос, и чьи-то невидимые губы прикоснулись к его виску. – Она разбрасывается своим богатством. Такое изобилие... а у тебя – нищего – ничего нет. Разве она заслужила это больше тебя?» Жгучая, тёмная волна поднялась в нём. Нет. Не заслужила. Зависть – её второе имя. Он мысленно произнёс это. И в тот же миг Полина, жестикулируя, нечаянно задела рукой свой стакан. Он с грохотом упал на пол, разбился, и апельсиновый сок брызнул во все стороны. Смех резко оборвался. Все засуетились, стали подавать ей салфетки, помогать убирать осколки. На её лице было расстройство и смущение. Антон не почувствовал удовлетворения. Ему стало стыдно. «Вот видишь? – прошептала Зайчик, и её невидимые руки обвились вокруг его плеч, прижимаясь. – Её радость так хрупка. Её дружба так ненадёжна. Зачем они тебе? Есть я. Я всегда с тобой. Я никогда не брошу. Я не буду смотреть на других. Я вся – твоя. И ты... скоро весь будешь мой». Последние слова он едва расслышал, но мысленно произнёс. – Хватит, это не моё.***
Тлеет злоба, как угли в золе,
Яд копится в твоей крови.
Кто обидел,предал, солгал,
Тот в паутине этой пропадёт.
Ненависть– вот имя моё,
И пламя её не остывёт.
С каждым словом в воздухе перед Антоном начинало мерцать что-то новое. Сначала это была лишь лёгкая дымка, искажавшая свет. Но постепенно контуры стали проступать. Высокая, чуть сутулая фигура. Длинные, слишком тонкие конечности. Лица не было – лишь бледное пятно, на котором начинали проступать тёмные впадины глаз и безгубый разрез рта. Это была Зайчик. Она всё ещё оставалась полупрозрачной, и она стояла прямо перед ним, в его комнате. И в этот момент из гостиной донёсся приглушённый, но яростный голос отца. Потом – сдавленный плач матери. Обычная вечерняя симфония их дома. Благо сестра гуляла. Оля отдалилась от них, и это ранило сильнее всего. В памяти Антона всплыли старые, как сам мир, картины. Отец, красный от гнева, над матерью. Мать, прижимающая руку к щеке. Он, маленький, беспомощный, прячущийся за дверью и ненавидящий себя за эту беспомощность. Ненавидящий его за её слёзы. Ненавидящий её... за то, что она всё терпит. «Он кричит на неё, – прошептала Зайчик, и её теневая фигура сделала шаг вперёд. – Он причиняет боль. А ты... ты всё ещё боишься. Боишься его. Боишься потерять последние крохи того, что ты называешь семьёй. Назови её». Ненависть. Он мысленно выдохнул это слово. Фигура Зайчика вдруг резко сгустилась. Контуры стали чёткими, почти осязаемыми. Сначала это были лишь размытые контуры. Черты стали проясняться. Это была девушка, почти девочка. Невесомая, будто сотканная из лунного света и ночного тумана. Длинные серебристые волосы спадали на хрупкие плечи. На лице красовалась маска. В гостиной что-то грохнуло. Голос отца резко оборвался. Воцарилась звенящая тишина, а потом донёсся его сдавленный, хриплый кашель – будто он поперхнулся собственным криком. Антон стоял, не двигаясь, глядя на ставшую почти реальной тень своего кошмара. Он больше не просто слышал её. Он видел. Она оказалась за его спиной и коснулась его плеча, её холодное дыхание коснулось его уха. «Да, – прошипела Зайчик, и её голос был полон сладкого торжества. – Третье имя – Ненависть. Оно даёт форму. Осталось всего два, зайчик. Всего два»***
Ты не один, поверь, родной,
Лишь заперт ящик за тобой.
В нем смех,улыбки и друзья,
А с тобой тень,и эта я.
Мой холод— твой единственный покров,
И тишина моих суровых слов.
Всё начиналось постепенно: прикосновения становились осязаемее. Сначала это был просто холодок на затылке, когда он смотрел на людей. Потом – лёгкое давление на запястье, будто невидимая рука пыталась оттянуть его, когда он собирался с кем-то заговорить. Но теперь, после того как он назвал третье имя, Зайчик стала удушающей. Она снова сидела с ним за партой на уроке литературы, её невесомая голова лежала на его плече, а ледяные пальцы переплетались с его пальцами. Учительница говорила о каком-то писателе, а в ухе Антону звучал тихий, настойчивый шёпот: «Она снова на тебя смотрит. Эта Катя. Видишь, как она улыбается? Это неискренне. Она смеётся над тобой. Над нами». Антон не видел, чтобы Катя смотрела на него. Она переписывала что-то с соседкой. «Она хочет тебя отнять. Все они хотят. Но ты не позволишь, правда? Ты мой. Скажи, что ты мой». Он мысленно, почти рефлекторно, ответил: «Твой». Ледяные пальцы сжали его руку так, что ему стало больно. Он не хотел этого говорить... Почему он это сказал? Это слово повисло в воздухе липкой паутиной. «Твой». Он сказал это мысленно, почти не думая, просто чтобы унять этот назойливый шёпот. Но последствия оказались мгновенными и пугающими. Вокруг него, в пространстве класса, что-то сдвинулось. Воздух стал гуще, тяжелее. Катя, которая якобы «смеялась над ним», внезапно резко оборвала свой смех и потерла виски, с недоумением хмурясь. Её соседка зябко куталась в кардиган, словно от внезапного холода. А Зайчик... Зайчик отозвалась бурной, почти физической реакцией. Её невидимое присутствие обволокло его с головой, как ледяное одеяло. В ушах зазвучал тихий, довольный смешок, переходящий в мурлыканье. «Мой, – прошептала она, и её голос звучал уже не в голове, а где-то в сантиметре от уха, заставляя мурашки бежать по коже. – Мой хороший. Ты сам это сказал. Ты признал». Ощущение её «рук» стало почти реальным. Теперь это была не просто прохлада, а явственное давление тонких, но невероятно сильных пальцев на его плечах, на затылке. Когда он вставал, чтобы выйти к доске, ему казалось, что сзади за ним тянется плотный, невидимый шлейф, а её ладони лежат на его плечах, направляя и одновременно удерживая. Одиночество перестало быть просто фактом отсутствия друзей. Оно стало активным, агрессивным состоянием. Зайчик ревностно охраняла его покой, который был похож на тюремную камеру. Любая попытка кого-то постороннего нарушить эту изоляцию встречала мгновенный, невидимый для других отпор. На перемене к нему подошёл одноклассник Сергей, чтобы спросить про домашнее задание по физике. Он был одним из тех редких людей, кто ещё пытался поддерживать подобие нормального общения. – Антон, привет, не помнишь, что там задали... Он не успел договорить.Антон почувствовал, как знакомый холодок обвил его горло, сжимаясь. В ушах зазвенело. «Он тебе не нужен, – зашипела Зайчик. – Он пришёл из жалости. Смотри, как он брезгливо морщится. Он чувствует твой запах. Запах страха и болезни». Антон ничего не почувствовал, но Сергей вдруг побледнел, его глаза округлились. Он сделал шаг назад, кашлянул. –Ты... у тебя лицо... Всё нормально? – пробормотал он. – Нормально, – сипло выдавил Антон. – Ладно... я... я потом, – Сергей быстро развернулся и почти бегом затерялся в толпе. Зайчик сладко вздохнула. Её пальцы разжались на горле Антона, оставив после себя лишь призрачное ощущение холода. «Вот видишь?Он сам убежал. Они все убегут. Они не вынесут того, что живёт в тебе. Только я вынесу. Потому что я – это часть тебя». Четвёртое имя пришло само собой, рождённое этим леденящим, всепоглощающим чувством изоляции, которое она так тщательно выстраивала. Оно витало в воздухе его комнаты, звучало в её шёпоте, читалось в её прикосновениях, которые одновременно и ласкали, и душили. Одиночество. Он не стал его даже мысленно произносить. Он просто позволил этому чувству заполнить себя до краёв, признал его своим, сроднился с ним. И Зайчик... преобразилась. Её полупрозрачная, туманная форма вдруг обрела плотность. Теперь она отбрасывала бледную, дрожащую тень на стену его комнаты. Её серебристые волосы стали казаться тяжелее, на них появился тусклый блеск. Маска на лице больше не была просто намёком на черты – теперь на ней можно было разглядеть тонкие, как паутинка, трещинки вокруг безгубого рта. Сквозь прорези для глаз на него смотрела тьма, живая и глубокая. Она могла не просто шептать. Теперь её тихий голосок иногда прорывался в реальность – тонкий, как звон разбитого стекла, звук, который могла бы услышать сторонний наблюдатель, будь он рядом. «Осталось всего одно имя, зайчик, – сказала она уже вслух, и её голос физически прозвучал в комнате, заставив вздрогнуть пыль на полке. – Последнее. Самое главное. Оно замо́к на двери, за которой ты станешь совершенным». Она подошла к нему вплотную. Холодным, почти осязаемым пальцем провела по его щеке. Мурашки побежали по всему телу. «Ты почти у цели. Не сомневайся. Не оглядывайся. Они тебя не стоят». Антон смотрел на неё – на это воплощение всех его кошмаров, страхов, ненависти и одиночества. И впервые не чувствовал ужаса. Было пустое, выжженное спокойствие. Она была его единственной реальностью. Его единственной данностью. И где-то в глубине этой пустоты, под спудом отчаяния, зрело последнее, самое тёмное и самое сильное чувство. То, что свяжет их вместе навсегда. Он ещё не называл его, но уже чувствовал его вкус на языке – горький, как полынь, и сладкий, как яд. Он смотрел в бездну её глаз-прорубей и понимал, что это последнее имя будет для него точкой невозврата. Она не собиралась уходить...***
Всё, за что ты цеплялся,
Стало золой и водой.
И душа, что так билась,
Словно шар пустой.
Это имя — не звук,
Не огонь, не тень.
Это дно, где вокруг
Только ночь и лень.
Он пил таблетки. Горстями. Они застревали в горле, и он запивал их водой, давясь и кашляя, но не останавливался. Синие капсулы скатывались по пластинке, словно скелеты павших солдат в безнадежной войне. Он делал это не ради сна, не ради здоровья. Он делал это, чтобы убить её. Она стояла рядом. Уже почти полностью реальная. Её серебристые волосы отбрасывали тусклый блеск в свете ночника, а маска с безгубым ртом и тёмными прорубями глаз казалась частью интерьера, самым главным предметом в этой комнате. Она наблюдала за его отчаянной борьбой с тем же выражением, с каким ребёнок наблюдает за муравейником, — холодным, отстранённым любопытством. «Бесполезно, зайчик, – её голос был уже не шепотом в голове, а физическим звуком, лёгким, как шелест шёлка, но отчётливым. – Это плоть. Ты сам меня ковал». – Убирайся! – хрипел он, швыряя пустую блистерную упаковку в её сторону. Пластик пролетел сквозь неё и с глухим стуком ударился о стену. Она рассмеялась. Звонко, почти по-девичьи. Этот звук резал слух больнее, чем любой кошмарный шёпот. «Ты не понимаешь? Ты не избавишься от меня, пока не примешь.» Он отказывался. В нём ещё теплился последний уголёк сопротивления, тлевший под пеплом страха, ненависти и одиночества. Признать последнее имя означало подписать капитуляцию. Отдать ей всё, что от него осталось. Но Зайчик не торопила. Она была терпеливым садовником, взращивавшим в нём самый ядовитый цветок. Она стала его тенью, его отражением в каждом стекле. Когда он шёл в школу, её холодная рука лежала в его. Когда он сидел на уроках, её голова покоилась на его плече, и он чувствовал ледяное дыхание на своей шее. Она не просто была рядом – она стала его частью, его вторым «я», более реальным, чем он сам. И мир вокруг окончательно потерял краски. «Скажи его, и всё прекратится. Не будет боли. Не будет страха. Не будет этого вечного холода одиночества. Будет только... тишина. И я». И в этом был самый страшный соблазн. Не власть, не месть – покой. Вечный, безмятежный, мёртвый покой. Однажды ночью, когда он лежал, уставившись в потолок, а её холод пронизывал его насквозь, до самых костей, он не выдержал. – Чего ты хочешь? – прошептал он, и голос его был поломанным и чужим. – Чего я хочу? Она склонилась над ним. Маска была в сантиметре от его лица. В прорубях глаз клубилась тьма, живая и бесконечная. «Ты хочешь, чтобы всё было иначе. Ты хочешь, чтобы тебя любили, понимали, принимали. Но этого не будет. Никогда. Мир устроен иначе. Он жесток и глух. Есть только один способ сделать его иным – перестать хотеть от него чего-либо. Перестать хотеть. Совсем». Он смотрел в эту бездну и видел в ней отражение своей собственной, выжженной души. Он ненавидел этот мир. Он ненавидел людей, их счастливые, самодовольные лица. Он ненавидел себя за свою слабость, за свою нужду в чём-то, чего никогда не будет. И в этот миг ненависть достигла такого накала, что перешла в нечто иное. Ясное, холодное, окончательное. Он не хотел больше бороться. Он не хотел надеяться. Он не хотел чувствовать эту вечную, изматывающую боль. Он хотел одного – конца. Конца борьбе. Конца чувствам. Конца самому себе. Он не слушал. Её слова были просто шумом, фоновым гулом разрушающейся реальности. Он видел только цель: две заветные пачки, припрятанные на самой дальней полке в шкафу, за грудами старого белья. Его «стратегический запас», как он в шутку называл их когда-то, в той жизни, что теперь казалась сном. «Антон, остановись.» Голос Зайчика потерял свою сладкую,манящую ядовитость. В нём впервые прозвучала... команда. Твёрдая, не терпящая возражений. Это был уже не соблазнитель, а надзиратель. «Ты не понимаешь, что делаешь! – её голос зазвенел, в нём появились острые, металлические нотки. – Это не выход! Это побег! Ты испортишь всё!» Голос Зайчика потерял свою сладкую, манящую ядовитость. В нём впервые прозвучала... команда. Твёрдая, не терпящая возражений. Это был уже не соблазнитель, а надзиратель. Но он был глух. Фольга поддалась с тихим, рвущим душу хрустом. Он не смотрел на то, что оказалось у него в руке. Не считал. Просто поднес ко рту. Химическая горечь, знакомая и чуждая, тут же заполнила всё существо, вызвав спазм. Он сглотнул, заставляя себя, превозмогая протест тела. Это был поступок, акт абсолютной капитуляции, и каждая секунда его совершения отпечатывалась в памяти жгучим клеймом. «Ты не понимаешь, что делаешь! – её голос зазвенел, в нём появились острые, металлические нотки. – Это не выход! Это побег! Ты испортишь всё!» Он не запивал. Он хотел, чтобы это было больно. Хотел почувствовать, как пустота впитывается в него, выжигая всё до тла, включая её. – Глотай! – прохрипел он сам себе, ударяя кулаком по груди. И мир... потух. Не постепенно, а мгновенно. Как будто кто-то выключил рубильник. Звуки первыми– наступила абсолютная, звенящая тишина. Пропал гул ночного города за стеклом, скрип половиц в соседней комнате, даже собственное тяжёлое дыхание. Затем свет.Мерцающая лампочка погасла окончательно, лунный свет за окном исчез, поглощённый густой, бархатной тьмой. Он не видел ни своих рук, ни очертаний мебели. Ничего. Последним исчезло осязание.Он перестал чувствовать холодный пол под ногами, вкус таблеток во рту, тяжесть в желудке. Он парил в абсолютной пустоте, лишённый всех чувств. Было тихо... Ему нравилась тишина. Пока он не очнулся в больнице. Первым вернулось осязание. Тяжёлая, ватная слабость во всём теле. Холодная гладкость простыни под пальцами. Резкий, едкий запах антисептика. Потом слух. Монотонный пик какого-то прибора. Приглушённые шаги за стеной. Шёпот. Свет резал глаза, даже сквозь закрытые веки. Антон медленно, с огромным усилием, разлепил ресницы. Белый потолок. Белые стены. Штора, отгораживающая его койку от остального пространства. Капельница, от которой тонкая трубка вела к его руке, закреплённая лейкопластырем. Больничная палата. Он был жив. Мысль была пустой, безрадостной. Просто... факт. – Антон? Сынок, ты проснулся? Голос матери. Он повернул голову, и кости хрустнули. Карина сидела на стуле рядом с кроватью. Её лицо было бледным, исхудавшим, с огромными фиолетовыми тенями под глазами. В руках она сжимала смятый бумажный стаканчик. Он попытался что-то сказать, но из горла вырвался лишь хриплый, беззвучный выдох. – Не говори, не надо, – она засуетилась, схватила другой стакан с водой с трубочкой и поднесла к его губам. – Пей. Осторожно. Он сделал маленький глоток. Холодная вода обожгла пересохшее горло, но принесла облегчение. – Что... – он снова попытался, и на этот раз получилось, хоть и сипло, – что случилось? – Что случилось? – Карина смотрела на него с странным выражением – смесью ужаса, облегчения и чего-то ещё, чего он не мог понять. – Антон, ты... ты принял... Господи, все таблетки! Я зашла утром... а ты на полу, без сознания, а вокруг... – она сглотнула, её глаза блеснули от навернувшихся слёз. – Ты чуть не умер! Трое суток в реанимации! Трое суток! Он слушал и смотрел на белый потолок. Внутри была пустота. Та самая, желанная тишина, которую он пытался купить такой ужасной ценой. Но теперь она казалась... плоской. Безвкусной. – Почему, Антон? – её шёпот был поломанным. – Почему? Мы же лечимся... Врач говорил... Он закрыл глаза. Он не хотел этого разговора. Не хотел её боли. Не хотел ничего. – Устал, – прошептал он и отвернулся к стене. Карина замолчала. Он чувствовал её взгляд на своей спине. Чувствовал, как её молчаливое отчаяние наполняет палату. Раньше это бы ранило. Сейчас – нет. Врач, пожилой мужчина с усталым лицом, сказал, что ему повезло. Что желудок промыли вовремя. Что теперь нужен покой, наблюдение психиатра и, конечно, продолжение медикаментозной терапии. Новые таблетки. Более сильные. Антон кивал, глядя в окно, где за толстым стеклом копошилась серая больничная улица. Он был послушным. Соглашался на всё. Внутри ничего не было. Его перевели в общую палату. Он лежал часами, глядя в потолок, или спал. Сны были пустыми и бесцветными. Никаких голосов. Никаких шёпотов. Никакой Зайчик. И именно это начало его пугать. Он привык к её присутствию. Привык к тому, что его страх, его ненависть, его одиночество имели форму, имя, голос. Теперь же была лишь тишина. И в этой тишине его собственные мысли звучали слишком громко и слишком... обыденно. На пятый день к нему пришла Полина. Она зашла робко, с букетом скромных ромашек, и села на краешек стула. – Привет, – сказала она, и её голос прозвучал как эхо из другой вселенной. – Как ты? – Нормально, – ответил он, и это была правда. Они помолчали. – Мне жаль, – наконец выдавила она. – Про Рому... и всё такое. Он посмотрел на неё. На её искренние, полные сочувствия глаза. Раньше этот взгляд вызывал в нём зависть, злость, желание. Сейчас – ничего. Лишь лёгкое недоумение. – Всё в порядке, – сказал он. Она ушла, оставив ромашки. Он смотрел, как они стоят в стакане с водой на тумбочке, и думал о том, что они завянут. Это был просто факт. Он старался её игнорировать, но она была тут. Она сидела у его ног в позе лотоса, и долгое время молчала, её плечи были опущены. Она тихо спросила: «Почему...?» Голос её был не прежним – не ядовитым шёпотом и не звонким смехом. В нём слышалась трещина, какая-то детская обида. Антон не смотрел на неё, уставившись в потолок, но каждым нервом чувствовал её присутствие. Оно было другим – не давящим и всепоглощающим, а... жалким. Как тень от слабого огня. «Почему ты решил уйти от меня? – прошептала она. – Почему?» Он не ответил. Внутри по-прежнему была пустота, но этот вопрос, заданный таким тоном, задел что-то на самом дне. Не боль, не страх – досаду. «Я же дала тебе всё, – её голос дрогнул. – Я была с тобой, когда они все отвернулись. Я принимала тебя таким, какой ты есть. Твои страхи, твою ненависть, твоё одиночество... Они стали мной. Я – это ты. А ты... ты попытался уничтожить нас обоих.» Он медленно повернул голову. Она сидела на холодном больничном полу, обхватив свои колени. Её серебристые волосы, обычно развевающиеся невидимым ветром, теперь безжизненно лежали на плечах. Маска казалась потускневшей. «Ты хотел тишины? – она горько усмехнулась. – Ты её получил. И что? Разве это счастье? Эта мёртвая, безразличная пустота? Это и есть твой покой?» Он хотел сказать, что да, что это именно то, чего он хотел. Но слова не шли. Потому что это была ложь. Эта пустота была хуже любого кошмара. Она была небытием. «Я предлагала тебе силу, – продолжала она, и в её голосе снова послышались знакомые, опасные нотки. – Я предлагала тебе мир, перекроенный по нашей воле. А ты выбрал это... эту белую клетку. Эти таблетки, которые превратят тебя в овощ. Ты выбрал сдаться.» – Я выбрал покончить с этим, – наконец выдавил он, и его голос прозвучал хрипло и глухо. «Со мной? – она подняла голову, и в прорубях её маски, в той живой тьме, мелькнула настоящая боль. – Или с собой? Потому что это одно и то же, зайчик. Убивая меня, ты убиваешь последнее, что в тебе оставалось живого. Да, это была боль. Да, это был ужас. Но это было чувство! А что теперь? Ничего.» Она встала. Её фигура снова обрела лёгкую дымчатость, будто её удерживало здесь лишь его рассеянное внимание. «Ты думал, что последнее имя – это что-то вроде «Смерть» или «Забвение», – сказала она, и её голос снова стал шёпотом, но теперь в нём не было сладости, лишь холодная, безжалостная правда. – Но нет. Последнее имя... это «Отчаяние». Полное, абсолютное, выжигающее душу дотла. Ты не назвал его. Ты прожил его. Ты совершил акт абсолютного отчаяния, пытаясь уничтожить себя. И знаешь что?» Она сделала шаг назад, растворяясь в тени, которую отбрасывал шкаф. «Теперь ты мой навсегда. Потому что отчаяние не уходит. Оно может уснуть, притихнуть, его можно приглушить таблетками. Но оно всегда будет внутри. Ждать. А я... я всегда буду ждать вместе с ним.» Она исчезла. В палате снова было тихо. Панацея тишины, за которую он заплатил такую цену, вдруг стала горчить. Он поднял глаза к потолку и впервые за долгие дни почувствовал что-то, пробивающееся сквозь вату безразличия. Не страх. Не ненависть. Не одиночество. Это был леденящий ужас от осознания, что она была права. Он закрыл глаза, и в кромешной тьме за веками не было ни пустоты, ни тишины. Там, в самой глубине, притаившись, ждало последнее, пятое имя. И он знал, что рано или поздно ему придётся его назвать.