Сними с меня это солнце,
оно жжет подошвы.
Извини, у меня немного путаются мысли. Когда мы познакомились в том дребезжащем пабе, ты пел. При входе я увидел столпившихся в кучу людей и подумал, что там драка или поножовщина. Мерзкое дело – потасовки в пабах. Всегда кто-то чего-то лишается, всегда кто-то что-то забирает, и совсем не зрелищно. Я хотел развернуться к выходу, но твой низкий, наждачный голос оторвал от себя второй куплет, мой любимый, про кухонный стул и отрезанные волосы. Да, это было завораживающе. С десяток глаз был направлен на тебя, сидящего в центре потного зала, с гитарой в руках. Я выпил лишнего. У тебя была острая улыбка, – удивительный разрез уголков рта, я бы хотел это нарисовать, – и ослепляющие, как вода на солнце, ямочки на щеках. Меня почти слепило. Столько жизни в твоих чертах: в шуме поблекших браслетов, пахнущих железом, в кожаной куртке, шуршащей на широких плечах, в пальцах с воспаленными кутикулами. И все смотрели на эту жизнь, поглощали ее, ведь она выливалась из твоего рта прекрасной, пленяющей музыкой. Они все полагали, что знали твою душу, лишь потому что услышали, какую высоко-надрывную ноту ты взял под конец припева. Но я могу добавить, что-то занимательное: при желании ты мог брать еще выше и еще надрывнее. Ты брал их в подушку, не так ли? В мое плечо. В эмалевые края ванны. Всё в тебе было высоко-надрывным. Носки были последними, потому что тебе было холодно всю ночь. По всем негласным правилам смятых простынь нужно было их скинуть в остальную кучу одежды, но они были слишком яркие, слишком живые; этот цвет должен был стать полноценной частью нашего слияния, этот цвет презентовал тебя и завораживал меня. Да, он должен был быть и стать. Поэтому я снял их последними с твоего тела. Ты был красивым. Органичным, я бы сказал. Всё в тебе сочеталось, как разбитая бутылка может сочетаться с костлявыми пальцами мальчика, которого порой избивал отец. Эти жужжание и надрывность; ты ощущался как лимонный сок, капающий на расковырянный заусенец. У тебя были острые плечи и торчащие лопатки, которые хотелось запихнуть обратно в позвоночник. Это потому что ты слишком часто спал калачиком на улице. Но это нормально: Лондон часто обманывал юные таланты. Прежде чем я перешел к заключительным лимонным носкам, я избавился от твоих боксеров в мелкую темно-синюю клетку. Этот цвет напоминал мне морское дно в светлую ночь. Интересно, ведь твои глаза были, наоборот, морским бризом в самый темный день. Очень выразительные. Твое тело было похоже на сложенный в оригами кораблик. Я мог бы загнуть его уголки ладонями, придать ему иную форму, но нужно было снять носки. Это была одна из тех редких ночей, которая кроваво-красная, морковно-светящаяся. То ли оранжевые фонари разливали по улицам это палящее, несуществующее тепло, то ли небо действительно было охрой, с переливом в ножевые раны на горизонте. Всё вокруг было убийственно сладкое, когда мы вышли из паба в первый раз. Я был пьян, но всё равно не позволил себе целовать твои губы на улице. Мне не хотелось нарваться на истинную мужественность и оказаться посреди улицы с синяками на твоем худом, молочном теле. После этого мы бы сразу разошлись, да? О. После этого мы бы не слезали друг с друга всю ночь, мы бы даже не дошли до моей спальни. В целом, так оно и получилось, но на твоем теле не было синяков, кроме тех, что ты поставил себе сам. Да, в один момент я прижался губами к посиневшей, позеленевшей, пожелтевшей коже на внутреннем сгибе твоего древесного локтя и что-то прошептал в твои израненные вены. Я думаю, это было что-то грубое, однако в тот же миг всё моё естество запульсировало странной жаждой нарисовать контур твоему телу своими губами. Придать тебе иную форму. И эта… дельтовидная мышца. Чёрт, я без понятия, как это описать в словах. Свет лампы, стоящей на прикроватной тумбочке, упал на твои плечи, а именно на острую верхушку плеча, на… плечевой, мышечный шар. То есть из полумрака моей спальни проступало твое плечо, да, и на самой вершине, подобно доспеху, лежала эта дельтовидная мышца. Тяжелая и налитая выпуклость, скользящая к округлому склону бицепса. У тебя были неожиданно подкаченные руки, и я не могу удержаться.Сине-зелёный полумесяц
под кожей, как в мутном стекле.
Ты был немного странным, да? Не любил спать обнаженным, но зато ранними, безоблачными утрами свободно расхаживал по моей кухне, позволяя солнцу гладить твои позвонки, впадинку на пояснице. Ты был худым, у тебя торчали лопатки. Боже мой, каким ты был худым. Я помню тот момент, когда ты прошел мимо меня к крайнему кухонному шкафчику, чтобы найти ситечко для чая. Солнечные лучи, пробившиеся сквозь занавеску, подсветили этот срез ребер на твоем торсе, это V-образное окончание дуги, перевернутый треугольник. Было красиво. Остроугольный изгиб – так можно сказать о многом в твоем теле, м? Но, возвращаясь в начало, я помню, что ты не любил спать обнаженным, и я не помню, от какой части одежды я избавился до боксеров той ночью. Это ведь важно: знать порядок твоего угасания, знать, как быстро ты сгорел и как долго ты тлел после. Мои мысли похожи на змею, поедающую собственный хвост, – круговое движение разложения. Носки, боксеры, боксеры, носки… Может, это была бандана. Или футболка. Я не уверен, что ты носил банданы. Мм… У тебя была забавная татуировка: с твоего правого плеча, где лежал мышечный доспех, срывался человек с обожженными крыльями, несколько сгоревших перьев почти касались шершавой кожи на твоем локте. Помнишь, твой локоть был похож на древесный круговой узор на коре молодого дерева? Ты много ассоциировался с деревом. Человек, падающий с твоего плеча, был Икарусом. Какое солнце сожгло твои крылья? Я вышел из паба в четыре пятнадцать утра. Рассвет был похож на металлический лист с белыми разводами от плохо помытой тряпки. Уставший работник попытался помыть рассвет до прихода солнца. Город не спал, город никогда не спал. Два моих глаза показались мне увеличительными стеклышками, что бывают на доньях стеклянных бутылок: я видел каждую деталь проезжающего мимо такси, как шуршащие колеса всколыхнули грязную лужу, как на заднем сиденье никто не сидел. Я был лишен возможности сесть в это такси. Странно ездить на такси одному, мне странно. Тебя уже давно не было в этом пабе, и я знаю почему, но продолжаю ходить сюда. Мне хотелось увидеть драку, поножовщину, потасовку, но все здесь были такими чертовски презентабельными. Теперь я понял, почему ты пел именно тут. Тебя притягивала презентабельность. Я вышел из паба немного опустошенный, несмотря на количество спиртовой жидкости в желудке, без лишних слов, без лишних нот. Без лишних звуков. Две недели назад я вышел отсюда под твой смех. Пузырящийся, льющийся, как вода в батареях. Поразительно, каким низким голосом ты мог петь и как высоко ты мог смеяться. Или плакать. Сейчас я был с тишиной и пьян. Небо было металлическим куполом, фонари вдоль дороги жужжали монотонно, ветер, запутавшись в переулках, хихикнул в ухо. Твой голос въелся в мой город. Серьги. Не было ни футболки, ни банданы; были серьги. У тебя в обеих мочках по две дырки, но серьги были только в трех из них. Тонкие и сплавные, точно не настоящее серебро. На двух, что ты носил подольше, уже проступала побежалость, розовый налет, но третье было ещё сверкающим. Оно было ещё сверкающим. Я долго смотрел в эту искорку на хряще твоего уха. Именно тогда я, кажется, в первый раз почувствовал, как сердце, эта растасканная мышца, ткнулось в мои ребра тем самым немым вопросом, который должен преследовать меня всю жизнь. Зачем? В ответ ему я ткнулся носом в продолговатую впадину твоей острой ключицы. Это была действительно острая ключица: я мог стряхнуть туда пепел с сигареты, и это была бы отличная пепельница. Зачем? Я мог бы налить в эту впадинку немного воды и пустить в плавание бумажный кораблик. Зачем? Я надеялся, что это вы мне скажите. Деревья, точно, ты был так похож на деревья. Твоя надрывная музыка – музыка птичьих душ, а гроб твой сейчас растёт где-то меж сосен, а кости твои будут узнаны сплетением их толстых корней. Я читал, что деревья могли бы быть стрелами, пущенными небом, а у тебя на плече был Икарус. Ладно, я путаюсь, я чересчур слишком сильно путаюсь. Нужно оставить это последовательным и простым. Я снял серьги с твоего тела. Моя сердечная мышца тянулась к этим серьгам, поэтому остаток вечера я обнимал тебя под пуховым одеялом, пытаясь сохранить тепло, такое же яркое, как твои ноты. Я спокоен, словно умер. Как я мог целенаправленно спланировать хоть что-то из того, что произошло между нами? Молния чаще всего бьет в деревья. Ты просто сидел там, на втором кресле рядом со мной, и пялился в экран телевизора. Твой профиль был мягким, вылитым из меда и шелка. В какой-то момент я провел губами от центра твоего лба у линии роста волос, вниз ровной дорожкой, до кончика мягкого подбородка, дальше вниз, по бугристой колонне шеи, чтобы почувствовать сладость. Можно ли стереть твое лицо глубоким движением, как глиняную скульптуру? Если достаточно надавить на впалую щеку и провести до уха, увеличится ли навсегда твоя улыбка? Мне нравилось касаться твоего лица. У тебя была тонкая переносица, которую приятно зажимать пальцами, приплюснутый кончик носа, как канцелярская кнопка, – я постоянно хотел его кусать, – и упрямые морщинки на уголках тонких губ. Ты редко улыбался, не так ли? Я мог делать разные вещи с твоим лицом. Мне нравилось ощущать вес твоего тела, ты был даже лучше одеяла, но немного костлявый. Мне нравилось обнимать тебя. Это было не обычное прикосновение двух тел, а липкость сот, я вливал в себя память о тебе, о твоей надрывности, о серьгах, которые звенели у меня в ладони. Последними я снял с твоего тела носки и бросил их в ведро к остальной одежде. На всю квартиру воняло спиртом, но я уже привык, а тебя это не особо заботило. У меня редко бывали гости. Твое тело пахло душистым мылом, и ты постоянно пялился в телевизор. Знаешь, в конце концов, ты был хорошим собеседником, я это признаю. Ты знал много музыки: по жанрам, по годам, по исполнителям, по надрывности и лимонности. Тебе нравился фолк-рок. Мне очень жаль, но, кажется, я задушил тебя под твою любимую песню. Я имею в виду, это должно было случиться, просто никак иначе, и было бы приятнее сделать это с твоей любимой музыкой, дрожащей на передавленных нервах. Акт последнего произвола и хаотичности, ведь тебе это подходило.Два солнца в одном ведре.
и ни капли света.
Нашел в кармане, когда расплачивался за моющее средство в магазине, небольшой обломок сознания. Еле живой, прокуренный и очень-очень потерянный. Наверное, я был пьян. Я сжег твое тело на заднем дворе спустя четыре ночи вместе и трое суток под половицами моей кухни. О, я был пьян. Это была долгая ночь, и я лежал на земле рядом с тобой, пока первые рассветные брызги не начали разгонять туманный мрак. Потом я пошел в магазин и нашел в кармане осколок твоего образа и обломок моего сознания. Я любил тебя, пожалуй. Да, я любил твою органичность, которую, к сожалению, пришлось распиливать на полу моей кухни. Я не помню твоего имени. Мне нравилось воспоминание того, как умирал я в твоих умирающих глазах. Дрожаще и надрывно, да, именно так я хотел умереть. Я хотел бы распилиться вместе с тобой, хотя в этом не было ничего личного. Ты не будешь забыт, совершенно не беспокойся: я редко забываю тех, кого любил. Только иногда, по декабрям.