порядок цвета/между приступами

NC-17
Завершён
170
2
автор
Фэндом:
Размер:
265 страниц, 109 500 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
170 Нравится 98 Отзывы 97 В сборник

I - тишина между ударами

Настройки
Примечания:

«Я слышу ритм, но не чувствую жизни. И вся моя музыка — это попытка доказать себе, что между первым и последним ударом сердца можно построить что-то большее, чем тишину.»

Юнги лежал на полу своей студии, как будто его распяли на холодном бетоне. Под кожей бегала мелкая дрожь не от холода, а от зверя, который просыпается без предупреждения и рвёт изнутри. Сердце билось слишком быстро и будто собиралось выскочить, отбежать в сторону и оставить хозяина дохнуть в пустой звукоизолированной коробке. Воздух входил лезвием и царапал горло. На лёгких словно натянули тугую пластиковую плёнку и не оставили ни одной щели. Каждый вдох превращался в пытку, а выдох в короткий грязный шёпот, который ничего не спасал. Где-то в глубине диафрагмы ворчала чёрная воронка и обещала утянуть его вниз, если он отпустит хоть один внутренний узел. Он пытался поймать равномерный ритм, но тело отвечало рывками. Он уставился в серо-белый потолок, где блеклое мерцание монитора то вспыхивало, то гасло, как сигнальная лампа аварийного выхода, которая подмигивает и никуда не ведёт. Мир плыл и линии предметов расползались. Казалось, стены сами дышат, меняют форму и давят влажным липким весом. Взгляд не цеплялся ни за что и соскальзывал, как мокрые пальцы с гладкого стекла. Ладони вспотели и стали скользкими. Он вонзил ногти в бетон и почувствовал подушечки пальцев, которые цепляют мелкие неровности пола, словно это единственные реальные вещи во всей комнате. Он держался за холод и убеждал себя, что вес собственного тела всё ещё принадлежит ему. Масса оставалась последним доказательством того, что он не исчез и не превратился в пустой шум. Грудную клетку стянуло и будто на неё опустили плиту. Мысли превратились в испуганный ворох птиц и бились о невидимое стекло. Оставалось одно ясное и холодное, как скол по граниту, чувство. Ненависть. К себе. К телу. К этой липкой и позорной слабости. От злости он шипел, а губы трескались от сухости и дрожали, предательски выдавая то, что он привык прятать. Паника становилась унижением во плоти. Взрослый мужчина лежит на полу среди дорогих синтезаторов и безупречных микрофонов и трясётся, как ребёнок, которому приснилось то, что не умеет отпускать. В голове вспыхивало одно слово и пробивалось сквозь дым. Свобода. Он хватался за него, как за якорь, и повторял беззвучно, будто слог может вернуть тело под командование. Свобода каждый раз оказывалась красивой пустой идеей, которую невозможно приложить к плоти. Какая свобода, если ты не можешь приказать себе дышать ровно. Какая свобода, если сердце срывается в истерику, как капризный ребёнок, а ты не способен его урезонить. Какая свобода, если единственная воля, которая ещё работает, это ненавидеть себя раньше, чем это успевает мир. Свобода превращалась в издевательскую конструкцию. Он оставался заключённым собственной оболочки. Тюремщиком становилась кровь, шумящая в ушах, а ключами гремел пульс, который бил по вискам и срывался на внутренний мат. Тело дёрнулось сильнее и веки сомкнулись, будто можно опустить жалюзи на реальность. Память всё равно распахнула дверь и в комнату вошло детство. Тот же холодный пол. Тот же потолок, который давит тяжелее, чем должен. Он маленький и сгорбленный, ещё видит краски и уже чувствует, как они ускользают. Будто аккуратная чужая рука стирает мир ластиком прямо у него перед глазами, полоска за полоской, пока не остаётся бумажная серость. Тогда он понял, что что-то ломается. Он промолчал. Некому это сказать. У всех свои жизни и расписания, а он всего лишь ребёнок на холоде, которому не выдали инструкцию по выживанию. Дверь щёлкнула и в студию вошёл Хосок. Его шаги прозвучали ровно и уверенно, как отмеренные доли метронома, и тень пересекла бетон и застыла рядом. Он остановился и посмотрел на друга, распластанного, как выброшенную на берег рыбу. В его взгляде не было удивления и не было испуга. Там жила усталость человека, который видел эту картину слишком много раз. Он подошёл ближе, наклонился, не касаясь, и заговорил тихо, будто громкий голос способен разбить хрупкое равновесие. — Ты пишешь? Он заставил себя выдавить из уголков губ слабую улыбку. Настолько маленькую, что она больше походила на тень, чем на настоящую. — Пишу, — прохрипел Юнги, и слова царапнули горло, будто ржавый ключ, который не подходит к замку. Хосок не удивился. Он знал, что Юнги всегда так говорит. Всегда «пишет», даже когда лежит на полу и смотрит в потолок, даже когда дрожит и прячет лицо в ладонях, будто пальцы могут заглушить сердце. Он опустился рядом, скрестил ноги, и положил ладонь ему на грудь. Лёгкое, знакомое касание. Вес этой руки был таким ровным, будто именно он держал сердце на месте, не давая ему рассыпаться и взорваться изнутри. В пальцах не было ни суеты, ни жалости, только уверенная тёплая тяжесть, которой верят сильнее, чем словам. Юнги замер, прислушиваясь к этому весу. Иногда его бесило, что лучший друг считает удары в минуту так же спокойно, как считает доли в такте, словно он не человек, а прибор, идущий с заводской погрешностью. Злость вздрагивала под кожей и всё равно сдавалась, потому что глубже он ждал именно этого касания. Оно было единственным якорем, который не рвётся. Хосок всегда угадывал момент, когда ритм ломается и сердце срывается в галоп. Тогда пальцы едва заметно усиливали давление, будто прижимали крошечную, неуместную ноту, чтобы она не выбилась наружу и не разрушила мелодию. Иногда он говорил одно слово. Мягко, почти шёпотом. — Много, — иногда говорил Хосок тихо, почти шёпотом, — или наоборот кивал молча, оставляя ладонь на месте, пока дыхание Юнги не начинало выравниваться. Иногда он просто рассказывал что-то абсурдное, о соседях, о случайном танце на улице, о том, как кто-то в кафе пролил кофе и весь день пахло жжёной карамелью. Иногда же сидел в тишине. Тишина с ним не была пустотой, она становилась паузой, в которой можно было выдохнуть. Когда ритм упрямо сносило, Хосок поднимался. Шаги звучали быстро и без колебаний, как переход через тактовую черту. Ящик открывался с коротким металлическим вздохом. Блистер шуршал, и белые таблетки звенели в воздухе, будто маленькие косточки. Он никогда не спрашивал. Вкладывал их в ладонь, ставил воду, ждал, пока Юнги проглотит. Врач назвала это «на случай сильных приступов», будто бывают такие, которые можно принять за шутку и пропустить. Для Юнги это было удобным ядом. Съедобная форма капитуляции, которую он каждый раз ненавидел и всё равно принимал. Он снова садился рядом и возвращал ладонь на грудь. Считал ровно, без комментариев. Раз. Два. Три. Юнги не знал, какое число в этой арифметике считается правильным. Для него любой удар был неправильным, любой мог оказаться последним, любая серия — предвестником тишины, от которой не воскресают. Но когда Хосок кивал, не убирая руку, паника отступала. Не полностью. Никогда полностью. Её хватало, чтобы дышать, чтобы вернуть голос в горло и мир в фокус. — Что ты сейчас пишешь? — голос Хосока прозвучал мягко, но эта мягкость была с железным крючком, от которого невозможно отмахнуться. Тело вздрогнуло всем разом. Грудь выгнулась, позвоночник отозвался резким толчком. Хосок мгновенно прижал его обратно, и ладонь стала тяжёлым гвоздём, прибивающим к бетону, чтобы не унесло сквозняком изнутри. Сердце заколотилось так громко, что казалось, друг услышит, как там всё готово лопнуть. Слова вышли рваным шипением. Губы сухие, потрескавшиеся, дрожащие. — Какой-то сосунок захотел трек о, ебать, какой трагической любви. Голос сорвался на смех и кашель. Уголки рта всё равно пошли вверх, показывая зубы в кривой ухмылке. Сарказм был единственным способом не захлебнуться страхом. Хосок наклонился ближе, его дыхание коснулось щеки. В глазах стояла та самая врачебная серьёзность, которую Юнги ненавидел и которой ждал, как ждут боль, которая лечит. — И какая у него трагическая любовь? Юнги рвано вдохнул, глаза дёрнулись, и всё же он прохрипел, сдавив каждое слово зубами: — Цитирую этого сопляка: «Это самая трагическая любовь в жизни, когда она твоя сводная сестра». Смех Хосока прорезал комнату. Негромкий, живой до наглости. Слишком тёплый для бетонной коробки. Он ударился о стены и вернулся мягким эхом, будто кто-то впрыснул в воздух каплю цвета. Юнги вздрогнул, сердце ещё раз сбилось, и вместе со страхом в груди вспыхнуло странное тепло, ни на что не похожее. Он позволил себе улыбнуться. Слабая, болезненная улыбка, как тонкая трещина на лице, которую прячут рукой и всё равно видно. Он закрыл глаза и прошептал так, словно это клятва, а не бравада. — Я напишу ему невъебенный трек. Потому что даже не зная слова «любовь», я всё равно понимаю её лучше, чем этот пиздюк. — А как ты выбрал этого сосунка? — Хосок не убирал ладони, его голос звучал спокойно, но вес пальцев на груди был таким, что Юнги едва мог вдохнуть. Он попробовал приподняться. Плечи дёрнулись, мышцы скрутило тугой судорогой. Сердце взлетело так высоко, что кровь зашумела в висках, как вода в трубе, которую забыли перекрыть. Зубы скрежетнули, и Хосок сразу вдавил его обратно. Давление стало ощутимее, почти болезненным, но в этой боли было правило, которое нельзя нарушать, если хочешь дожить до конца такта. Юнги выдохнул, позволил себе короткий смешок, который больше походил на осколок воздуха. — Как всегда, — слова царапнули горло, но он всё равно их вытолкнул. — Пролистал кучу запросов… клацнул на рандомный. Уголки губ Хосока дрогнули, тень улыбки легла на лицо. — Популярность. Вот какая она. Юнги хрипло фыркнул, резкий звук больше напоминал кашель. Он закрыл глаза, чувствуя, как под чужой ладонью сердце колотится так, будто хочет прорвать рёбра и вырваться наружу. — Они даже не знают, кто я, — выдохнул он, — и чем я пишу. *** Утро в квартире начиналось медленно и шумно. Кухня тонула в запахе вчерашней лапши и подгоревшего масла — кто-то из соседей ночью пытался пожарить яичницу и бросил сковородку прямо в раковину, оставив жирные круги и корочку нагаров, которые теперь пахли как пережжённые воспоминания. На столе застыл натюрморт из кружек с засохшими кофейными ореолами, раскрытых учебников, пустых пачек от снеков и одинокой бутылки воды с помятым горлом. Этот бардак жил своей жизнью — кроссовки торчали из-под дивана, как звериные морды, одежда свисала со спинки стула, а на подоконнике доживала банка с засохшим цветком, похожим на маленький кулак, который так и не разжал пальцы. Чимин сидел прямо на полу, облокотившись спиной о стену, и ел хлеб, смазанный джемом пальцами, потому что нож пропал неделю назад и никто не считал нужным найти новый. Футболка висела на нём мешком, будто чужая, волосы торчали во все стороны, но улыбка оставалась такой, будто он собирался покорить мир отсюда, с голых колен, с липкими от джема пальцами и лёгким азартом в глазах. Рядом на диване растянулся Тэхен — вытянул ноги, покачивал стопой в носке с дыркой у большого пальца и смотрел в потолок так пристально, словно там шевелились его собственные созвездия. Он иногда прищуривался, будто пытался запомнить расположение этих звёзд, и снова расслаблял лицо, возвращаясь в комнату, где скрипели пружины дивана и потрескивала посуда в раковине. В этот сонный беспорядок вошёл Чонгук. Тихо, не спеша, уткнувшись в телефон так, будто если отвести взгляд, поток ускользнёт. Он споткнулся о чей-то кроссовок у дивана, едва не выронил кружку с остатками воды, выругался сквозь зубы и всё равно не поднял головы. Большой палец скользил по экрану быстро и уверенно, как будто там шла важная операция, а не бесконечная лента чужих догадок. — Что там у тебя такого интересного? — лениво спросил Чимин, подбрасывая в ладони кусок хлеба. — Форум, — коротко ответил Чонгук. Чимин кивнул, как кивают на привычную погоду. Каждый день он видел одно и то же — Чонгук просыпался и сразу нырял в этот форум, листал страницы так, будто между постами и теориями действительно можно было найти смысл жизни или хотя бы карту выхода из чужого лабиринта. Чимин никак не мог понять, что в этом такого особенного, почему его другу так важен кто-то под ником 404 — парень это или девушка, никто не знал, и в этом тоже был свой особый клей. Он следил, как Чонгук ставит чайник, всё ещё не отрывая глаз от экрана, как машинально находит кружку, как промахивается на полполки, всё ещё читая, и только после этого спросил: — Ну и что там на этот раз? Чонгук пожал плечами, не отрывая взгляда от экрана: — Нашли какие-то очень старые строки. С первых треков, ещё когда он только начал писать и продюсировать для других. Тэхен оторвал глаза от потолка, моргнул и коротко кивнул: — Прочти. Чонгук откашлялся, прокрутил пальцем экран и прочёл вслух, не слишком громко, но так, что слова прозвучали чужими, тяжёлыми: — «Чувство оторванности от реальности. Её расхождение с идеалами… Раскалывается голова. Мизантропия возникла лет в двенадцать. Да, примерно с того времени мой рассудок был заражён». В комнате повисла пауза. Чимин наклонил голову набок, доел хлеб и облизал пальцы. — Звучит мрачно, — тихо сказал он. — Но, возможно, человек, который заказал трек, просто попросил об этом. Это же не значит, что эти слова хоть как-то связаны с самим 404. Чонгук кивнул устало — знак согласия без согласия. Глаза продолжали скользить по экрану, будто он читал уже не текст, а следы между строк. Он отошёл к кухонному уголку, поставил кружку, занялся кофе и всё равно держал телефон в руке, как будто горячая вода сама найдёт дорогу в керамику. Тэхен вдруг резко поднялся, словно невидимая мысль толкнула его под лопатку, и пошёл к своей комнате, уже на ходу бросив через плечо: — Сегодня вечером идём в клуб. С Намджун-хёном и Джин-хёном. Чимин скривился, лицо его на миг стало почти детским, с тенью недовольства. — Опять? Чонгук, наоборот, оживился, вскинул голову, и по его лицу пробежала настоящая радость. — Отлично. День начался привычной спешкой. Чимин натягивал джинсы на ходу, одной рукой засовывая учебники в рюкзак, другой поправляя волосы, которые всё равно торчали в разные стороны и жили собственной анархией. В коридоре толкался Чонгук, громко ругался на кроссовки с порванной шнуровкой и пытался завязать её каким-то узлом выживальщика. Тэхен стоял у зеркала и разглядывал своё отражение так пристально, будто пытался разобрать чужую надпись на стекле: то приближал лицо почти вплотную, то откидывался назад, и делал это с каменной серьёзностью человека, который готов подписать приговор самому себе за лишнюю прыщавую тень на скуле. Они вышли втроём, хлопнули дверью так, что со стены слетела старая афиша концерта и полоснулась по полу. Утренний воздух Сеула был густой и влажный, пах бензином, горячими пирожками от тележек и ещё чем-то сладким, что липло к языку и не называлось. Чонгук шёл впереди и что-то увлечённо объяснял про форум, махал свободной рукой, хотя его никто толком не слушал. Чимин кивал и улыбался, но больше ловил ритм улицы, в котором становилось легче дышать: машины плескались фарным светом, школьники смеялись так звонко, что стены дрожали, тормоза велосипедов визжали, и все эти шумы складывались в фон, в котором он чувствовал себя живым. В институте всё шло своим ходом. Лекции тянулись вереницей, монотонные голоса преподавателей скользили по голове и оставляли за собой только обрывки формул, даты и схематичные стрелки в тетради. Чимин сидел, подперев щёку ладонью, и выводил на полях линии, которые превращались в силуэты, то в лестницы, то в ноты. Рядом Чонгук снова листал телефон, как будто между пикселями спрятан смысл, а Тэхен через каждые десять минут доставал карандаш и рисовал угловатые лица, похожие на тех людей, которых они не встречали. На переменах они смеялись громко, спорили о ерунде, ели булочки из автомата с одинаковым вкусом, и только иногда Чимин ловил себя на том, что его улыбка шире, чем нужно, а глаза устают от холодного света ламп. После пар они двинулись в ближайший супермаркет. Проходы пахли пластиком, пылью и свежим хлебом. Тележки скрипели на каждом повороте, как будто жаловались на судьбу. Чонгук первым рванул к мясу и уже спорил с Тэхеном, что брать, курицу или свинину, причём спорил с такой страстью, будто от решения зависела экономика страны. Тэхен вцепился в гигантскую упаковку лапши и утверждал, что с яйцами и острым соусом можно съесть всё на свете и не умереть. Чимин тащил корзину, смеялся, подбрасывал туда молоко и фрукты, как будто они сами прыгали ему в руки, и думал о том, что в этом простом движении есть странное облегчение, как в притягивании облаков к себе. — Ты даже готовить не умеешь, — упрекнул Чонгук Тэхена, схватив у него лапшу. — А ты думаешь, свинина сама себя пожарит? — невозмутимо ответил тот, и его серьёзный тон заставил Чимина прыснуть от смеха. Они гоняли тележку, стукаясь о стеллажи, пока кассирша не подарила им взгляд, способный остудить раскалённую сковороду. На лестнице наверх пакеты шуршали, ручки впивались в пальцы, и началось вечное соревнование, кто несёт больше. Чонгук громко жаловался и подсчитывал килограммы вслух, Чимин усмехался, перекладывал тяжёлое в одну руку и другой придерживал рюкзак, а Тэхен молчал и время от времени выдавал философские комментарии, вроде: — Тяжесть — это иллюзия, если не думать о ней как о тяжести. — Чонгук фыркал, но шёл быстрее. В квартире стало шумно сразу. Пакеты разорвали на полу, продукты разлетелись по столу и стульям, как будто кто-то устроил перформанс про изобилие. Чонгук первым схватил мясо и объявил себя главным поваром дня, но через минуту уже спорил с Тэхеном, который молча раскрыл лапшу, проверил уровень воды в кастрюле и включил плиту, будто хирург перед операцией. Чимин метался между ними, добивал фантики в мусор, прятал молоко в холодильник, подрезал яблоки и кидал дольки прямо друзьям в ладони, и всё это происходило с лёгкостью, как будто они репетировали эту сцену сто раз. Кухня заполнилась запахом масла, пара, чеснока и специй, и от этого воздуха хотелось есть сильнее, чем можно. Чонгук включил музыку слишком громко, так что кастрюля на плите дрожала в такт, но это никого не смущало. Тэхен мешал лапшу с таким видом сосредоточенности, что не обернулся даже тогда, когда масло брызнуло на край стола. В какой-то момент Чимин остановился, прислонился плечом к стене, закрыл глаза и глубоко вдохнул, будто хотел упаковать этот шум и запахи в память, чтобы достать потом ночью, когда станет пусто. Усталость кольнула под рёбрами и тут же отступила, потому что стоять в стороне было хуже, чем быть в гуще. Когда еда была готова, они сидели на полу, расставив тарелки прямо на газетах. Чонгук жевал быстро, громко, и всё-таки наконец отложил телефон в сторону. Он вытер рот рукавом и с полным ртом спросил: — В чём пойдём в клуб? Намджун-хён будет выступать? Чимин вдохнул, прикрыл глаза на секунду. Он любил смотреть, как Намджун выступает. Рэп тек у того как поток, уверенный и плотный, будто слова прожигали воздух. Но сейчас в груди было лишь желание лечь и отключиться хотя бы на вечер, а не тащиться в подвал, где стены сочатся потом, дымом и грязным звуком, который режет уши. Тэхен отрицательно махнул головой, ковыряя вилкой мясо: — В этот раз мы идём в другой клуб. Чонгук нахмурился, его лицо сразу помрачнело. Он не любил «другие клубы» — там, где шум ради шума, где нет настоящей музыки. Ему нужны были те подвалы, где Намджун рвал ритм и выбивал слова из груди. — Зачем тогда идти? — пробурчал он, откинувшись на локти. Тэхен толкнул его плечом, даже не поднимая головы: — Там будет весело. Не строй морду. Чонгук закатил глаза, но всё равно усмехнулся, как всегда — быстро и чуть детски. Чимин тихо улыбнулся краем губ, глядя на них обоих. Мир был простым: еда, слова, их маленький спор. Но внутри у него всё ещё сидело это лёгкое «не хочу», которое он припрятал глубже, потому что рядом с ними он не умел отказываться. *** Комната гудела, как улей. На кровати валялись рубашки, куртки, джинсы, футболки — всё вперемешку, и никто толком не помнил, что чьё. Чонгук крутился перед зеркалом в чёрной футболке и кожаной куртке, поправлял волосы и одновременно подпевал какой-то мелодии из телефона. Он был заряжен так, будто собирался выйти на сцену, а не в клуб. Тэхен возился с серёжкой, задумчиво поворачивая голову то вправо, то влево. На нём была светлая рубашка, распахнутая на пару пуговиц, и он выглядел так, будто собрался не тусить, а читать стихи в каком-то подпольном баре. Его движения были медленными, вразрез с общей спешкой, и это только раздражало Чонгука. Чимин накинул на плечи оверсайз кожанку, та мягко свисала с фигуры, делая его движения свободнее. Под ней — простая белая футболка, внизу тёмно-синие джинсы, заправленные в массивные ботинки. Всё вместе выглядело так, будто он не собирался производить впечатление, но делал это именно поэтому. Дверь хлопнула за их спинами, и коридор общежития наполнился их шагами и смехом. Лампочки мигали, воздух был тяжёлый от запаха дешёвой лапши и сигарет, но для них это была привычная дорога. Снаружи вечер был тёплый и влажный. Улица гудела машинами, неон светил вывесками, перекрикиваясь друг с другом. Вдалеке слышался смех подростков, крики уличных продавцов, кто-то на гитаре перебирал аккорды прямо у метро. Они шли втроём: Чонгук впереди, быстрый и нетерпеливый, будто каждый шаг приближал его к чему-то важному; Тэхен рядом, с руками в карманах, ленивый, будто весь этот путь — прогулка ради прогулки; Чимин между ними, в кожанке, которая блестела в свете фонарей, — спокойный, сдержанный, но именно он задавал шаг, удерживая их троицу в одном ритме. Метро выплюнуло их в ночной Сеул, и город сразу накрыл светом. Улица гудела машинами, рекламные экраны мигали гигантскими буквами, витрины переливались, как сотни глаз. Воздух был густой, влажный, пах асфальтом после дневной жары, дымом от уличных жаровен и сладким парфюмом прохожих. Клуб возвышался на углу улицы, как отдельная вселенная. Фасад — чёрное стекло, подсвеченное белым неоном, в котором отражались огни города. Вывеска сияла мягко и дерзко одновременно, её свет притягивал, как огонь мотыльков. Музыка просачивалась сквозь стены приглушённым басом, от которого вибрировала грудь даже на расстоянии. Перед входом толпилась очередь: девушки в коротких блестящих платьях, парни в дорогих куртках, сигаретный дым стелился над головами, смех и крики звенели в воздухе. На тротуаре ближе к дороге стояли машины — тёмные, блестящие, с водителями внутри, будто охрана невидимого ранга. Охранники у дверей проверяли каждого, и их строгие взгляды были холоднее, чем неон над головой. — Сюда? — Чонгук остановился, уставившись на вывеску. — Сюда, — ответил Тэхен. Его голос был ровным, будто он говорил о походе в магазин. Чимин провёл взглядом по людям в очереди, по блеску часов и каблуков, и почувствовал, как контраст ударил в глаза: они втроём выглядели слишком просто для этого места. Возле входа стояли Джин и Намджун. Джин — высокий, в идеально сидящем светлом пальто, говорил легко и уверенно, его смех звенел громче толпы. Намджун рядом — в чёрном, серьёзный, слова его звучали низко, но глаза светились, и чувствовалось, что он здесь не гость, а часть этого места. Оба держались так спокойно, будто не клуб владел ими, а они владели клубом. Даже охрана у дверей не смотрела на них как на клиентов — скорее как на тех, кого давно знают. Они приближались к входу, и охранники тут же скользнули по ним тяжёлым взглядом. Один шагнул вперёд, поднял ладонь, будто отрезая дорогу: — Ребята, очередь там. Голос был ровный, но в нём не оставалось сомнений — для таких, как они, эта дверь не открывается. Чонгук уже хотел возмутиться, но в этот момент Джин повернул голову и заметил их. Его улыбка вспыхнула сразу — лёгкая, теплая, как будто он их давно ждал. — Эй, это наши, — сказал он охраннику. Дверь за ними закрылась тяжёлым хлопком, и сразу стало ясно: улица осталась далеко, будто другой мир. Бас ударил в грудь, дыхание сбилось, уши заложило. Воздух был вязкий, пах алкоголем, сладким потом и ещё чем-то металлическим, как кровь на губах после драки. Свет в узком коридоре был низкий, тускло-золотой, и от этого зеркала на стенах казались не просто стеклом — живыми глазами, которые следят. — Что это за место для мажоров?! — Чонгук крикнул, но даже так его слова утонули в гуле, и он тут же рассмеялся сам над собой. Джин протянул руку, приобнял его за плечи, и его смех прозвучал теплее, чем музыка. — «Moonlight», — сказал он прямо в ухо, чтобы было слышно. — Один из самых востребованных клубов в Сеуле. Добро пожаловать. Чимин шёл чуть позади, кожанка блестела в тусклом свете, на лице играли блики. Зеркала множили их фигуры и разрывали пространство, и ему показалось, что он идёт не один, а сотни его отражений шагают рядом, чуть искривлённые, словно у каждого своё дыхание. Он поймал взгляд двойника в стекле, светлые волосы спадали на глаза, губы были приоткрыты, лицо спокойное и даже дерзкое, но в отражении всё равно звучала чужая, отталкивающая нота. Сердце сжалось, как будто зеркало ткнуло его в ребро: это не ты, или ты слишком разный, чтобы быть одним. Он отвернулся первым, провёл пальцами по холодному стеклу и ускорил шаг, будто пытался вырваться из этой галереи. Музыка становилась всё громче, гул бил в виски, и с каждым метром казалось, что воздух сам толкает их вперёд, в сердце клуба. Коридор выплюнул их в зал, и сразу накрыло — бас прошёл по телу, будто кто-то ладонью ударил прямо в грудь. Здесь звук не глушил, он дышал: каждая вибрация текла по костям, пробиралась в живот. Потолки уходили вверх, но света было мало: тонкие линии по стенам, мягкое золото, под которым лица людей вспыхивали на секунду и снова прятались в полумрак. Бар тянулся вдоль стены, сделанный из тёмного дерева, и свет из-под полки подсвечивал бутылки так, что они казались витражами. На диванах сидели пары, друзья, кто-то держал бокалы, кто-то просто слушал — в их движениях не было суеты. Здесь не приходили блеснуть одеждой, здесь приходили раствориться в звуке. В углу, там, где пульсирующий свет почти не доставал, приткнулось коричневое пианино. Слишком настоящее для этого клуба: глянцевая туша с трещинками лака, тёмное дерево, будто вобравшее в себя сотни чужих прикосновений. Крышка в царапинах, клавиши под мутным блеском — оно выглядело так, словно пережило и войны, и чьи-то исповеди, и чужие руки, оставившие в нём следы. Здесь всё сверкало и кричало, а этот инструмент стоял в тени, тяжёлый, как чужой секрет. Чимин скосил глаза и невольно замедлил шаг. В гуле баса пианино казалось немым животным, забытым после репетиции, слишком неподъёмным, чтобы вынести. Но в этой неподвижности чувствовалось что-то настороженное — словно оно ждало момента ожить. Его собственное отражение в лакированной крышке дрогнуло, расплылось, и на секунду ему показалось, что в дереве дышит чья-то тень. — Серьёзно?.. — губы едва шевельнулись, голос утонул в музыке. Он шагнул ближе, почти не замечая, как дрожь баса вибрирует в рёбрах. Казалось, если дотронуться, дерево будет тёплым, словно кожа. Кто-то мягко коснулся его за локоть. Лёгкое движение, но оно оборвало шаг, будто рывком вытащило из сна. — Лучше не стоит, — сказал Намджун. Слова прозвучали просто, даже лениво, но в этой лености сквозила сталь. — Владелец не любит, когда трогают его вещи. Чимин нахмурился, спорить не стал. Он отступил, пошёл дальше, но взгляд снова и снова возвращался к пианино. Оно стояло в полумраке, чужое и неподъёмное, как тёмный камень среди воды, и казалось, что именно оно смотрит на всех, видит больше, чем этот зал с его музыкой, блеском и людьми, — видит то, что обычно прячут под кожей. Они протолкнулись к стойке, и шум сразу ударил плотнее: звяканье льда, сырой блеск стекла, спиртовой дух, сладкий сироп, тонкая горечь цитрусов, сухое шипение содовой. Бар тянулся длинной, подсвеченной изнутри жилой, бутылки мерцали, как драгоценные камни под водой, а бармены двигались с выученной точностью, будто танцевали свой отдельный ритм на грани ремесла и магии. — Что будете? — голос бармена прорезал музыку, и он уже тянулся за шейкером, даже не глядя толком. — Пиво, — быстро сказал Чонгук, и в этом ответе было нетерпение, желание скорее держать в руках что-то своё. — Виски, — добавил Тэхен, чуть лениво, будто это был не выбор, а привычка. Чимин пожал плечами: — То же самое. *** Бармен кивнул, и время вокруг смазалось — лёд падал в стальные животы шейкеров, цитрус отдавал сок, лезвие ножа оставляло на корке тонкую блестящую дорожку, пена в кружке медленно росла и переливалась в свете. Через минуту на полированной поверхности стояли высокие бокалы с янтарём и кружка пива с упрямой шапкой. Чуть в стороне Джин уже держал свой бокал — стекло сверкало на его пальцах, и он поднёс напиток к губам той ленивой грацией, что одновременно раздражает и завораживает. Намджун пил из прозрачного стакана что-то чистое и крепкое, от чего едва заметно тянуло хвойным холодом; он делал короткие глотки и всё равно казался тем, кто слушает зал внимательнее, чем людей. Чонгук сграбастал кружку, сделал большой глоток и шумно вытер губы тыльной стороной ладони, словно фиксировал факт, что этот вечер наконец случился. Чимин взял виски, провернул бокал в пальцах, посмотрел, как свет тонет в жидкости, и только потом пригубил. Вкус обжёг горло — нужная жестокость, которая собирает изнутри, удерживает в одном куске посреди баса и гомона, словно тугая повязка на расползающейся мысли. — Что это вообще за место? — спросил Чонгук, едва перекрикивая музыку. В его голосе было больше восторга, чем подозрительности, и он почти прижимался к стойке, чтобы не потеряться в шуме. Джин отставил бокал, развернулся к ним и, будто между делом, продолжил: — Мы познакомились с владельцем, когда Намджун выступал в одном подвале. Этот парень подошёл после сета. Оказался, знаешь… довольно весёлым. Чонгук удивлённо вскинул брови, облокотившись на стойку: — Парень? Этим всем владеет парень? Намджун коротко фыркнул, глоток оставил на губах след горечи. — Ну, лет двадцать три, может двадцать пять от силы. Молодой. Тэхен молча кивнул, поднял свой бокал и сделал глоток, глаза прищурились от крепости. — Богатенькие детки, и всё такое, — сказал он ровно, словно констатацию. Джин улыбнулся мягко, даже чуть теплее, чем нужно было в этой толпе. — Думаю, у него другая история, Тэ. Но это не важно. Важно, что мы здесь, и вечер только начинается. Он щёлкнул пальцами, привлекая внимание бармена, и легко заказал сет шотов. Вскоре на стойке загремели маленькие рюмки — целый ряд, выстроенный, как солдаты перед боем. Они взяли по очереди: стекло жгло пальцы, запах спирта ударял в нос. Джин поднял первый и залпом отправил внутрь, Чонгук тут же подхватил, морщась и вытирая рот. Чимин сделал свой глоток медленнее, чувствуя, как жидкий огонь проходит по горлу и расплескивается жаром в груди. Намджун пил с той же сдержанной ровностью, с какой говорил. По два шота каждый — и мир дрогнул. Музыка стала громче, свет ярче, дыхание убыстрилось. Толпа звала, переливалась движением, и они ворвались в неё — в плоть, в жар тел, в запах пота и парфюма, где каждый удар баса превращался в общий пульс. Толпа сомкнулась вокруг них мгновенно, как вода, что закрывается над головой. Свет резал зал вспышками — то золотыми, то красными, — и каждый удар баса проходил через кожу, как удар в грудь. Люди двигались так близко, что воздух между ними был липким, тяжёлым, пропитанным потом и сладким парфюмом. Чонгук первым рванулся в ритм: плечи вниз, шаг резкий, и уже через секунду он двигался так, будто сцена принадлежала только ему. Ему было всё равно, кто смотрит, кто касается — тело вело само. Его волосы прилипали к вискам, глаза блестели, и улыбка на лице была почти детской — та, от которой сразу теплеет внутри. Тэхен танцевал иначе. Его движения были медленными, растянутыми, будто он спорил с музыкой, а не подчинялся ей. Он качал головой, плечами, изгибал запястья так, что вокруг казалось больше пространства. Даже в самой тесной толпе он создавал вокруг себя остров — и всё равно на этот остров тянуло, потому что в нём было что-то гипнотическое, чужое. Чимин оказался между ними. Его тело отзывалось на каждый удар так естественно, будто музыка текла в крови. Он двигался свободно, почти хищно, и всё вокруг будто начинало подстраиваться под его ритм. На лице блуждала улыбка — не громкая, а тонкая, уверенная. Когда его плечо задело плечо Чонгука, они подхватили движение друг друга, и толпа на секунду расступилась, чтобы дать им место. Джин и Намджун стояли чуть в стороне, но даже они не устояли: Джин легко подался вперёд, его движения были ленивыми, но странно притягательными, а Намджун просто позволил телу следовать за битом — сильный, уверенный ритм, который чувствовался даже в его походке. Свет падал на их лица, дробился о зеркала, отражался сотнями бликов. Толпа прижималась, руки касались чужих спин, чужих волос, дыхание сливалось. Это был не танец, а общий вздох, в котором растворялись их голоса и страхи. Чимин двигался вместе с толпой, но взгляд снова и снова срывался в угол. Пианино. Оно стояло там, неподвижное, как чёрный камень среди живого моря тел. Все вокруг дрожало, свет резал пространство клочьями, музыка трясла стены, а оно оставалось тем же — тяжёлое, глянцевое, чужое. Чем дольше Чимин смотрел, тем сильнее чувствовал: именно эта неподвижность и врезается в сознание. Слишком реальное, слишком немое для клуба, где всё кричит. Он пытался отмахнуться — подхватывал движение Чонгука, цеплялся за улыбку Тэхена, но глаза всё равно возвращались. В груди родилось странное ощущение, будто кто-то зовёт его без слов. И он не выдержал. Толпа была вязкой, и Чимин начал продираться сквозь неё плечом, локтем, как через густую воду, где каждый шаг требует усилия и оставляет на коже прохладные следы чужих прикосновений. Музыка глушила всё, но шаги становились увереннее, будто под подошвами нашлась твёрдая тропа. Когда он добрался до угла, оказалось, что вокруг пианино пусто, словно сама толпа обходила его стороной и оставляла ему тишину на правах опасной территории. В этом пустом кармане воздух был тише, свет мягче, и сердце билось иначе — не под диктовку баса, а своим собственным, сбивчивым ритмом, как трепещущая птица под ладонью. Он остановился, посмотрел на крышку, исчерченную тонкими царапинами, на тёмное дерево, в котором отражался свет, как в глубокой воде. Казалось, если прислушаться, изнутри доносится едва слышное эхо — не музыка клуба, а чужая память, отдельная и упрямая. Чимин опустился на стул, стоявший рядом. Дерево было жёстким и прохладным, и в этой прохладе вдруг нашлось странное облегчение, как будто жар комнаты отступил на полшага. Он протянул руки и положил ладони на крышку. Гладкая поверхность встретила его холодом, и на миг показалось, что под пальцами не дерево, а чья-то кожа, живая и молчаливая, с пульсом, который прячется в толще лака. Рядом сдвинулся другой стул и заскрипел ножками по полу — коротко, резко, будто кто-то провёл гвоздём по металлу. Его тело вздрогнуло, как от удара в спину. Он резко обернулся — и замер. Парень был смертельно бледен, кожа тонкая, почти бумажная, как будто синеватые жилы вот-вот проступят на поверхность, и от этой хрупкости его резкая красота становилась ещё обострённей. Скулы резали свет, губы на фоне бледности казались слишком яркими, как кровавый мазок на белом, а глаза темнели глубокой глубиной, отражали зал целиком и не брали из него ни искры. Волосы падали тяжёлой волной и блестели, как мокрый шёлк, отчего лицо выглядело ещё бледней и отрешённей. Запах ударил сразу — холодный, металлический, почти стерильный, как у свежей крови, тронутой дымом сигарет и чем-то больничным, ледяным, безжалостным. В груди сжалось, пальцы на крышке едва не дрогнули. Он наклонил голову, приблизился так, что дыхание коснулось кожи над ключицей, и голос прозвучал низко и хрипло, с хлёсткой усмешкой, как лезвие по ткани: — Ты умеешь играть? Слова вонзились в ухо, будто чужой вдох вошёл прямо под кожу. Чимин сглотнул, горло оказалось сухим, язык не слушался, и вместо ответа получилось только слишком резкое, слишком явное качание головой. Незнакомец коротко хмыкнул, уголки губ растянулись, и красота превратилась в оскал — в нём было и презрение, и что-то почти звериное, бесстыжее, как взгляд голодного хищника. — Тогда нахуй свали отсюда. Чимин застыл. Взгляд зацепился за чужое лицо, как крючок за ткань, и не отпускал. Он просто смотрел, боясь вдохнуть глубже. Парень напротив моргнул медленно, с ленивой задержкой, будто весь мир спешил мимо него, а он оставался на полшага позади и позволял себе роскошь наблюдать. В этой неподвижности не было ни намёка на алкоголь — она была трезвой, как холодная вода. А запах говорил обратное, шептал в нос металлическим привкусом, впитавшимся в воздух, смешанным с дымом и тонкой нотой антисептика, как в процедурной перед закрытием. Чимин поймал себя на том, что вдыхает глубже, чем нужно, словно пытается разглядеть человека через запах. Парень наклонил голову ещё на долю, язык медленно прошёл по верхнему ряду зубов, оставив влажный след, и от этого простого, слишком откровенного жеста всё внутри у Чимина скрутило, плечи напряглись, дыхание перехватило, будто на лёгкие бросили тень. — Тебе повторить, ангелок? — голос был хриплым, тягучим, но ударил по ушам, как плеть. — Встал и съебался. Слово «ангелок» полоснуло больнее остальных, будто кто-то назвал вслух то, чего он терпеть не мог в себе. Он моргнул резко, поздно, как после вспышки, и волна ярости или страха — различить не вышло — толкнула его на ноги. Слишком быстро, слишком резко он поднялся, стул с противным скрежетом отъехал в сторону. Он пошёл прочь, пробивая себе путь плечом сквозь шум и тела, цепляясь взглядом за толпу и выискивая своих друзей — только бы не обернуться, только бы не встретиться с этими глазами ещё раз. Чимин почти бегом прорвался сквозь толпу, плечами и локтями выдавливая себе дорогу к бару. Дыхание рвалось, сердце било не в такт музыке, а как бешеный барабан где-то в горле. Он нашёл своих — Чонгука и Намджуна — и резко втиснулся между ними, стул заскрипел под его весом. Стекло барной поверхности холодом обожгло локти. — Всё нормально? — Чонгук скосил на него глаза, брови поднялись вопросительно. Чимин кивнул — слишком резко, чтобы это выглядело убедительно. Внутри всё ещё билось то слово, чужой голос, металлический запах. — Виски, двойной, — бросил он бармену. Стакан появился почти сразу, янтарная жидкость заиграла в свете. Чимин поднёс его к губам, сделал глоток жадно, почти болезненно. Жар разлился по горлу, пробежал по венам, но вместо облегчения внутри только сильнее разрослась дрожь. Он закрыл глаза, стиснул зубы. Почему это его так выбило? Он снова поднял веки — и дыхание сорвалось. Парень был здесь. Он появился за стойкой так спокойно, как будто этот бар ему принадлежал всегда. Бармены вокруг работали в своём отрепетированном ритме, и вдруг один шейкер оказался в чужих руках. Бледный забрал его так уверенно, словно взял у музыканта инструмент на середине пьесы: никакой паузы, никакой вежливости. Бармен даже не моргнул — просто взял другой, словно это обыденность. Чимин не мог оторвать взгляда. Теперь он видел его ближе, в свете ламп над стойкой. Куртка из чёрной кожи, местами помятая, с заломами на плечах, будто он в ней спал, не снимая. На шее странная смесь цепей и жемчуга, и перламутр коротко вспыхивал при каждом движении, делая ключицы ещё резче. Джинсы рваные, из прорех выглядывала бледная кожа, сияющая на фоне чёрной ткани, как фарфор, который не согреешь ладонью. Но дело было не в одежде. Дело было в том, как двигались руки. Взять бутылку — резко, почти грубо, будто он вырывал её из чужого хвата. Налить — плавно, нарочно медленно, словно каплям велено падать в такт его собственному сердцу. Лёд с сухим треском ломался под щипцами, струи летели чистыми, а запястье, едва заметно изломанное, диктовало их дугу. Он жил сразу в двух скоростях — рваной и тягучей, собранной и рассыпчатой — и от этого становилось тревожно, как рядом с животным, которое ещё не решило, бросаться или спать. — Бармен! — крикнула девушка с другого конца стойки, визгливо. — Маргариту! Он даже не повёл бровью. Руки работали: лёд, бутылка, блеск жидкости в воздухе. — Эй, ты! Симпатичный, налей мне! — её голос прорезал шум, но сразу же затонул. Рядом с Чимином шевельнулся Намджун, его губы едва заметно шевельнулись: — Раз… два… три… На «три» парень поднял голову. Его взгляд вонзился в зал, холодный и острый. У Чимина внутри всё сжалось, позвоночник обожгло холодом. Девушка застыла, рот приоткрыт, но слова застряли. — Рот свой закрой, — произнёс он тихо, но так, что слова прокатились по воздуху. Равнодушие вернулось так же быстро, как ушло. Будто он не говорил, а констатировал погоду. Он отвернулся, взял другую бутылку, ударил дозатором по краю шейкера, и кадры снова порезались на быстрые куски. Чимин не заметил, как сжал бокал так, что костяшки побелели. Он ловил каждый жест, каждый микродиалог сухожилий на его кистях, и никак не мог понять, что именно держит его здесь — страх или притяжение, и есть ли вообще разница, если сердце всё равно бьётся о рёбра. Голос Джина прорезал гул так громко, что Чимин вздрогнул. — Юнги! И ты здесь! Имя ударило по ушам, будто выстрел. Чимин замер с бокалом в руке. Парень за стойкой, этот бледный, резкий, с рваными движениями и цепями на шее — Юнги. Каким-то чудом они, блять, знакомы. Юнги прикрыл глаза на пару секунд; в плечах дрогнуло едва заметно, будто он собирал себя из рассыпанных частей. Потом повернулся к Джину — и улыбнулся. Это была не улыбка, а тонкая трещина на лице, смазанная в нужном месте. В ней было что-то от клоунской маски: зубы слишком белые, губы кривые, и никакого тепла внутри. — Джин, — хрипло выдохнул он, слова будто царапнули воздух, — как я рад тебя видеть-то. Намджун не удержался и рассмеялся. Его смех был низким, густым, настоящий контраст с фальшью, что скользнула по лицу Юнги. — Актёр из тебя, конечно, хуевый, Мин. У Юнги на лице дёрнулись мышцы, скулы спружинили. Ответ сорвался резко, как удар по краю стойки: — Лучше, чем твой рэп, придурок. Вместо обиды — улыбка. Намджун прищурился, уголки губ поднялись в спокойном вызове. Его голос прозвучал мягко, но с той уверенностью, что давит сильнее, чем крик: — Тебе нравится мой рэп. Юнги показал зубы — не в улыбке, а в коротком оскале. Фраза вышла низко и хрипло, будто её тащили через ржавчину: — Мне нравится, когда мне отсасывают. А не когда твой рот выплёвывает бессмысленную форму слов.
170 Нравится 98 Отзывы 97 В сборник
Отзывы (8)