Отец

R
Завершён
7
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
7 страниц, 3 521 слово, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки

***

      Краска стекает с листьев и тянется в чёрные нити. Я стою перед зелёным железным забором. Странный тростник растёт из щели между забором и серым песком. Я не знаю, тростник ли это, но почему-то все дети так его называют. Он ни на что негоден, из него не сделать лук, рогатку или копьё. Он опутал забор, бросил на фанерный лист треугольные тени. Дрожат листья — на зелёном железе дрожат их надутые тени. Я смотрю на забор, и на миг суть ветра становится мне кристально ясна.       Мой отец, я знаю, ты жил здесь, ты рос в этом городе, где злые улицы перерезаны бельевыми верёвками и ни одному нищему не подадут лишней монеты. Я знаю, ты бродил здесь. И тогда здесь стоял этот зелёный железный забор, и тогдашние дети, как и я, как и мы, звали тростником эти негодные стебли. Я помню твой силуэт, тебя со спины, твою ужасную красную куртку, с которой ты не расставался даже летом. Ты не штопал мои штаны, не жертвовал квадратами ткани из своей куртки, как подобало бы любому любящему отцу. Вместо сказок на ночь я слышал от тебя всхлипы и плачь. Ты каждую ночь обещал, что когда-нибудь мы заживём так же пристойно и сыто, как и люди из нашего проданного телевизора. Что никогда не забудешь мою покойную мать, хоть от неё и осталось лишь черно-белое лицо на семейной фотографии...              Мне знаком твой стыд, я разделял с тобой презрение других горожан, когда мы выбирались из нашего гаража, когда подставляли сентябрю лица в каплях бензина и пота. Мы сдавали металлолом, везли остатки твоей красной машины на тележке через весь город. Два ржавых колеса гремели на кочках. Я умолял тебя свернуть в закоулок. Ты упрямо не слушал, мы везли запчасти через самые оживлённые улицы города. Я хорошо помню тот солнечный сентябрьский день. В центре города, под насмешливым взглядом случайных прохожих мы встретили моих одноклассников и их счастливых родителей. Ты разговаривал с ними, улыбался, а я ненавидел беспощадное солнце. Из-за него чесалось неумытое и воспалённое лицо, из-за него одноклассники узнали меня. Они спросили, по-доброму в присутствии взрослых спросили, почему я вторую неделю не появляюсь в школе. Ведь я должен был пойти в шестой класс, а не слоняться по остывающим теплотрассам. Я пытался что-то сказать. До той встречи я гордился тем, что не хожу в школу. Я вооружился своим нищим рыжим детством и ползал по трубам и гаражам дни напролёт. Я съедал пытливым взглядом каждое впечатление из зелёных, ещё не заболевших осенью закоулков. Но это были одни и те же места, я ходил по кругу и прятался в себе, пока мои одноклассники изучали литературу и ходили после уроков в кафе. Они выросли, а я остался дикарём. Таким же пятилетним дикарём...              Ты упорно не замечал, что их родители смеются над тобой. Прикрывал всё тем, что все взрослые — порядочные люди. Отрицал, что беззвучно плачешь по ночам. А мои одноклассники, поняв, что в твоём присутствии можно, тоже шутили над тобой. Ты смеялся, а я знал, что сбылся твой главный кошмар.              Ты вырос, а дети снова издевались над тобой, как и прежде, в твои детские годы, когда ты бродил по городу и прятался, как и я, от людей.       Мы сдали металлолом и получили свою копейку. Я спросил у тебя, почему я не могу идти в школу. Мы остановились у этого зелёного забора, я заглянул в лужу. Ты сказал, что я и так знаю, почему, твоё зелёное отражение отвернулось и покинуло лужу. У нас не хватало денег даже на еду. Учителя ещё в мае сказали, что больше не впустят меня в школу в рванье и обносках.              Я закричал. Не вытерпел уродства нашей нищей, нашей рыжей и зелёной жизни. Я знал, что не выберусь. Я знал, что до конца своих дней буду возить с тобой металлолом. Я отстал от жизни и завидовал себе из мая. Тогда я ещё ходил в школу и у меня даже был друг, который надо мной и не смеялся и делился со мной школьным обедом. После уроков мы прятались под мостом. Изо дня в день мы делали двенадцать шагов влево от крайней трубы отопления. Находили жёлтый знак машинного масла, взбирались к нему по холму, поросшему травой, шприцами, окурками... Мы слушали группы, известные лишь нам, а за бетонными опорами над нами гремели громадные поезда. Я так завидовал себе из мая! Воспоминания отслоились от памяти, будто всё это происходило не со мной, будто всё это — облупившаяся от бетона синяя краска...              В тот день мы остались голодными. Ты обменял копейку на старую акустическую гитару. Минула голодная ночь, проснулось голодное утро. Оконный свет лез в треугольную трещину на деке гитары, тянулся вдоль струн шестью солнечными продолжениями. Ты рассказал, отец мой, ты впервые рассказал, что в детстве мечтал стать рок-звездой. Ты умел ставить аккорды и ждал чуда от моих дрожащих пальцев. Тянулся день, второй без еды, мои пальцы втирали кровь в гриф, кровью давались мне ми минор и квинты. Я ревел, умолял: хватит! Ты говорил, что я должен зарабатывать деньги музыкой в переходах, а не коротать дни в бессмысленном одиночестве. На неделю я возненавидел музыку и инструмент. Ты больше не приставал ко мне, хоть в нашем доме и закончились вещи, которые можно бы было продать.                     К гитаре я вернулся сам, когда голод стал нестерпим и кровь на пальцах превратилась в мозоли. Я взял гитару и отправился в переходы. Шли дни, месяцы. Голодные годы сменяли друг друга, каждый апрель я влюблялся в мир и людей и встречал новое лето похудевшим и истощённым. Я окончательно забросил учёбу. Уличные художники покинули мой переход. Я выучил каждое граффити и разгадал каждый замысел, оставленный краской на холодных мартовских стенах. Но моя музыка не могла пробиться дальше подземки. Я мечтал сочинять стихи о забытой вселенской любви, а редкий слушатель хотел песни о злых буднях и проститутках. Я приносил в наш крошечный дом копейки, ты приносил с халтур и шабашек рубли, мы как-то сводили концы с концами и, всё же, любили. Любили наш рыжий и зелёный мир, скучали по проданному гаражу, любили друг друга. Ты уже начал пить, но в нашей жизни ещё случались тёплые вечера.                     В один из таких вечеров ты застал у меня у порога. Ты больно схватил меня под руку и повёл внутрь. Разбитая лампочка болталась на проволоке. Мы привыкли довольствоваться светом улиц, светом недоступным витрин. На тебя что-то нашло, ты ходил от стены до стены, напевал слова и говорил мелодию. Ты крикнул: «Запиши!» и швырнул мою старую школьную тетрадь на липкий и лоснящийся стол. Я измазал палец в табачных внутренностях пепельницы. Ты всё напевал и напевал, а я оставлял строки в тетрадных полях. Ты просил, чтобы в переходах я пел твою-нашу песню. Оказалось, в детстве ты тоже сочинял стихи. Это могла быть первая песня в твоём несуществующем альбоме.       Наступило новое рыжее лето. Лист с нашей песней затерялся в суматохе знойных и голодных дней. Ты пил всё больше и больше, а я боялся возвращаться домой без гроша. Над нами нависли три месяца коротких ночей. И я знал, они не спасут, они не дадут новой мысли и веры. Я был опустошён, струны на моей гитаре состарились, покрылись чешуёй моих пальцев и ржавчиной. Гитара, моя первая подруга, больше не могла мне подпевать. Мои нищие песни о подворотнях и бешеных уличных котах затихли, как и песни о вселенской любви. Мои стихи утонули в грубом говоре торговцев коврами, в стуке их бус и трещотке швейных машин. Торговцы делили со мной один переход и совсем не знали музыки.              Теперь я один приносил деньги в наш дом. Я прятал их от тебя. Ты всё равно их находил и пропивал. Ты испортил свой желудок и мог не есть днями, неделями, лишь острота скул и их бледность выдавали твоё голодание. Я же ходил в переходы, обвив руками торчащие рёбра. От голода внутри было холодно; холодным казалось тепло солнца. Холодными, — под жёлтыми пальцами, — казались наросты полиэтилена на горячих трубах теплотрасс.       В тот день я вернулся в наш двор ночью. Осколки стёкол торчали из облезлых оконных рам. Кирпичи, тут и там, у косых дверей и в траве поросли зелёной плесенью мха. Из углов и лиственных дыр лениво сочился серый лунный свет. Я сел на качели и уставился на куклу машины скорой помощи, на её атрофированную деревянную миниатюру — качели. Из её облезлых синих колёс торчала треснувшая пружина, слабый световой шлейф тянулся вдоль её могучих стальных витков. Качели машины завалились набок. Дети со двора уже давно не пытались в неё залезть. В тот день, утром, гриф гитары повело, когда я пытался настроить инструмент, он треснул под натяжением стальных струн и схлопнулся. Я продал её в то же утро торговцам за еду. На солнечных ступенях, у самого выхода из подземки — гоп-стоп! Еду отобрали двое в грязных оранжевых шапках набок, на левый глаз. Я сидел на качелях и смотрел на серый песок впереди. Всё было кончено. Я знал, в одиночку мой голос не перекричит бродяг и торговцев. Я знал, без гитары мои песни не пробьются сквозь гул будней. Я знал: теперь мы точно остались без денег.       Вдруг на песке выросла мерцающая тень. Я поднял взгляд, из темноты в лунный свет с рёвом проскочила красная машина. Тогда, кажется, я в край обезумел от голода. Я сказал своему другу, тому самому школьному другу, который стоял теперь предо мной... Сказал, что боюсь красных машин, и он спросил, почему.       — Потому, что у моего отца была такая же. Я так его ненавижу...       Друг сел на соседние качели и оттолкнулся ногами от песка. Ржавые трубы застонали где-то над нами. Нас с ним не любили в школе. Мы держались вместе, вместе ходили в столовую; он поровну делил свои обеды со мной. Теперь, когда ушло несколько лет, он стал шире меня и выше на полголовы. Он изменился: не водил нервно плечом, не прятал глаза в язычки и шнурки своих теперь не рванных кроссовок. Лишь прямоугольные очки остались теми же, с тем же подтёком жирной капли на краю левой линзы. Друг не спрашивал меня, почему я всё это время не появлялся в школе. Почему мои футболка и джинсы порваны. Не спрашивал, почему из подошвы моего левого кроссовка торчит большой палец. Мы просто сидели, и где-то высоко над нами висели немые слова да скрипело ржавое железо качелей.       Прошёл час, быть может, два. Луна укатилась за далёкие крыши и опалила нас последним ночным ветром. Мы видели сквозь листву, как понижается угол её серого света. Игла городской антенны проколола необъятное небо. Минута, другая, Млечный Путь сместился на тысячи километров, и карта неба размылась. В небесный прокол налилось космическое молоко; на небе родилась звезда неизвестного мне созвездия.       — Ты знаешь, где меня найти, — сказал мой друг и поднялся с качелей.       Я криво улыбнулся и подхватил из заснувшей памяти забытую фразу:       — Под мостом. Двенадцать шагов влево от третьей трубы. Там, где лежит жёлтый знак машинного масла.       Он бросил мне напоследок, что нашего жёлтого знака там уже несколько лет как нет. Новые дети в одну из ночей забрали его куда-то с собой. Они разграбили наше старое пристанище под мостом, и я хотел им мстить, будто мне снова пять лет. Будто мне снова нужно биться рогаткой за каждый клочок рыже-зелёного мира, улицы, подворотни...       Друг ушёл, я остался сидеть на качелях. Чёрное небо скоро растаяло в серое, в сплошь одинаковый лунный свет. Я не мог найти звезду, проткнутую городской антенной. Я тянул до последнего, не мог возвращаться домой с пустыми карманами. Не мог вновь видеть рыжее уродство нашего дома: рыжее солнце, стекающее по трещинам подоконника на напольный беспорядок — на вздутые рыжие доски, разбитые рыжие зажигалки, окурки...       Но я, зачем-то, взглянул на наш дом и увидел тебя. Ты стоял в проёме косой двери, ещё далеко от меня, но близко... Так близко, что я увидел под твоей тощей, но сильной рукой силуэт. Всё было решено в тот миг. Ты поплёлся к качелям. Твоя левая нога наступала на мнимый след правой. Ты косил голову и, улыбаясь, приговаривал что-то своей новой спутнице. Ты подошёл ко мне. Женщина в грязной фиолетовой мантии сощурила на мне свои огромные сверкающие глаза. Её жёлтое лицо показалось мне дьявольским. Ты подошёл ко мне вплотную, запустил мозолистую руку в мой правый карман и не нащупал там денег. Женщина недовольно, гортанно хрипнула. Ты запустил руку в левый карман. Там тоже оказалось пусто. Всё уже было решено в тот миг. Ты вынул руку из моего кармана. Сжал кулак. Замахнулся...       Но прошли времена, когда я боялся тебя. Когда прятался за шкафом, — если найдёшь, — на улицу, за гаражи, — если найдёшь и там, — под мост, о котором ты ничего не знал. Прошли времена, когда я не мог дать тебе сдачи...       Я вырос. Я стал сильнее тебя.       Ты много дрался в детстве, но то было прежде. Теперь, когда алкоголь спутал тебе нервы, твои руки совсем перестали тебя слушаться. Я не мог, я не смел ударить тебя прежде, когда сердце ещё хранило печать твоего еженощного обещания. Теперь же мои руки, такие же тощие, как и у тебя, руки, были развязаны. Твоя спутница, очевидно, блудница, что-то поняла и захотела наброситься на меня...       Когда всё началось, она прижала ко рту грязный рукав и с визгом убежала прочь.       Я помню двоящийся стук — как ты плашмя, будто неживой, рухнул на каменную плиту у помойки и сполз по ней на траву. Я бил тебя до утра. Вокруг деревянными исполинами возвышались выброшенные тумбочки, над битыми стёклами и затворами шпингалетов нависли обломки оконных рам. Из досок слинками торчали пружины, жалами — стальные прутья и гвозди. Ты отчаянно хватался за них, но твои пальцы больше не могли ни за что ухватиться. А я всё бил, и бил, и бил... Лишь когда рыжее солнце залило всё вокруг, — каждый излом на древесных фигурах, каждый угол помойки, — когда влилось в кровавые ручьи на твоём лице, во впадины растущих синяков... Лишь тогда я остановился. Ты лежал, скрюченный у подножья плиты, под прямыми ударами июньского солнца.       Ты почти не дышал...       Я припал губами к разбитым костяшкам и зашёл в наш дом. Там царил всё тот же хаос, всё тот же рыжий бардак. Полумесяцы жирного солнца двоились, троились и множились на тарелках — за недели без воды скопилось так много грязной посуды! На верёвке сохла выстиранная в луже футболка; июньский зной дотянулся до воротника, рукавов, верхних складок... — лишь до них! — и футболка безбожно протухла...       Я нашёл нашу семейную фотографию под чьим-то нижним бельём, там же лежал лист с нашей песней. Я не хотел думать, кому принадлежит это нижнее бельё. Я вышел на улицу. Солнце разрубило фотографию пополам. Там был я и был ты. Но вместо лица моей матери, твоей покойной жены я видел в ажуре бумаги свой горящий кроссовок... Ты вырезал из фотографии её лицо; я поднял фотографию над собой и поймал ей небо. Там, где когда-то было её лицо, теперь испарялись облака и горело июньское солнце.       Ты полз на брюхе, как животное, не различая пути — ты полз не в ту сторону, не в сторону дома. Ты поднял на меня воспалённые глаза. Ты увидел фотографию, открыл рот, воздух со свистом перекатился по твоим разбитым зубам. Я подошёл вплотную и посмотрел на тебя сверху вниз. Ты захрипел, замотал головой, поднял руку в сторону фотографии. Я что есть сил пнул тебя по лицу. Пулей вылетел изо рта и сверкнул на солнце выбитый зуб. Ты рухнул лицом в зелёную лужу и перестал двигаться. Я перевернул тебя, — боялся, что ты захлебнёшься, — и отправился прочь.       Я отправился к трубам.       С того дня что-то навсегда переменилось. Я помню, проснулись и загудели на улицах фургоны с мороженым. Они приезжали весной, летом и осенью, в одно и тоже время, после уроков. Я обнимал локтями пустой живот, дрожал от голода на июньском зное и шёл к трубам. Раз загудели фургоны, значит, наступила вторая половина дня, значит, друг ждёт меня под мостом. Ко мне вдруг подошли дети из фиолетовой тени фургона, — два мальчика с загорелыми коленями, — и спросили, почему у меня один кроссовок дырявый. Я стиснул зубы и чуть было не ощетинился на них по привычке. Один из них спрятал огромные синие глаза в раскалённый асфальт и протянул мне мороженое. Я опешил, но взял. Откусил. Откусил ещё раз. Спросил, перемалывая зубами сладкий лёд: «Почему?»       — Ты плохо выглядишь, — прямо и очень спокойно сказал мальчик, давший мне мороженое. Сказал, не слыша моего вопроса, и посмотрел на мои разбитые в кровь кулаки: — Тебе бы к врачу.       Я кивнул. Поблагодарил, не сказав, что ем мороженое впервые, и пошёл прочь, но не к врачу и не в больницу. Я шёл к трубам и не мог поверить в то, что впереди меня ждали три месяца лета. Что у этих детей каникулы, что и у меня тоже... каникулы. Что я иду, иду к трубам, как в далёком, уже давным-давно забытом мае. Что там меня ждёт мой друг...       Над головой проползали обломки облаков, крыши, городские провода… Я шёл, сам не зная, куда иду, память сама вывела меня к нужной тропе. Скоро я увидел мост, под ним — три ряда знакомых труб, три ребристых полосы, уползающие в пожелтевшую на жаре, давно заброшенную плотину. Я успел забыть, каково это, дышать воздухом — воздухом просторных мест. Каково это, быть раздавленным необъятным небом. Чувствовать вихри синего ветра, как он струится по коже и полосует рванное тряпьё, руки, ноги, тело — меня…       Я спрятался в широкой тени моста, перелез через трубы. Сосчитал шаги, но почему-то дошёл до холма на седьмом и поднял взгляд. На траве сидел мой друг, укрытый тенью бетонной опоры, справа от его уха растворилась в тени исполинская цифра «5». Я сказал, что сделал семь шагов, а не двенадцать, что это не то место и он напутал, жёлтый знак должен быть в другом месте, дети не могли его украсть...       — Это то место. Просто мы выросли, — буркнул он, поправил прямоугольные очки и добавил: — Тебе бы умыться.       Мы отправились к нему домой. Какая-то безудержная детская радость плескалась во мне по пути. Я шёл по миру с раскрытым ртом. Я, наконец, был свободен. Друг, также задыхаясь, рассказывал, как много вышло музыкальных групп с момента, как я пропал из школы. Что он и сам бы хотел стать музыкантом, но не срослось, не вышло... Что у него есть электрогитара, которую он отдаст мне, если она будет мне нужна. Про тебя он спросил в дверях своего нового дома. Я отмахнулся и сказал, что нам не о чем беспокоиться. Твоё воспалённое лицо, твоя красная куртка, твои тощие руки — всё это было уже в прошлом.       Друг сказал, что видел меня в переходах весной, но тогда не узнал меня в том голодранце. Он сказал, что ему очень понравилась одна песня в моём исполнении. Он напел её и сказал, что до сих пор не нашёл её на прилавках и в сети.       — Так... вот она, — сказал я и достал из кармана скомканный лист с твоей песней.       Друг, с трудом веря, что я, то есть, на самом деле, мы с тобой — авторы этой песни, отдал мне свою электрогитару, стойку с микрофоном, аппаратуру... Электрогитара была красного цвета. Я вновь сказал, что ненавижу этот цвет. Друг пожал плечами, куда-то ушёл и принёс мне чистую одежду. Я раскинул руки и крепко его обнял. Он засмеялся и попросил его не душить.       С того дня моя жизнь навсегда изменилась. Я тащил тяжёлую аппаратуру на улицы и пел. Теперь мои песни могли пробиться дальше подземок. С каждым днём в мою кепку кидали всё больше и больше монет. Я отдавал заработанное другу, он кормил нас из своего кармана, моими деньгами платил все счета. В первых числах июля я нашёл своего первого постоянного слушателя. Он спросил, по каким дням идут мои выступления. Я улыбнулся, почесал затылок и сказал, что пою каждый день, без выходных. За первым слушателем подтянулся второй, за вторым — третий. Каждый августовский вечер собиралась толпа, люди звали друзей, те звали своих. Под конец лета обо мне знал весь город. Влюблённый в мир, я ложился спать. Выстиранные футболки висели на бельевой верёвке и тихо болтались на усыпляющем сквозняке. Моё имя ещё не печатали в газетах, но я жил этой тихой и маленькой славой.       В конце лета я пришёл в студию на прослушивание. Но уличные песни были противны людям за столом и колонками. Они прогнали меня, но уже осенью, когда моё имя наконец напечатали в газетах, они погнались за мной. Начались гастроли по другим городам. Зимой — большие, по другим странам. Рыжее солнце сменило жёлтое. Вместо битого кирпича я видел стеклянные стены небоскрёбов. Вместо тощих деревьев там росли низкие пальмы. Я встречал новых людей в ночных тенях, у машин... Они говорили на незнакомых мне языках, но понимали мои песни и подходили после концертов — за автографом или просто обняться. Скоро мои песни стали крутить по радио. Я знаю, ты слушал нашу песню из своего радио или, отрывками, из чужого. Я быстро стал известен в нашей стране, слава оттуда перекочевала и на другие страны: скоро мне стали слать письма и из них. Я стал рок-звездой.       Я стою перед этим зелёным забором и вдыхаю воздух новой осени. Поворачиваюсь. Ты выходишь из кирпичного угла, дальше, — через солнечные заросли, — ты вырастаешь и, хромая, идёшь ко мне. Я вижу издалека, как ты осунулся, как седина хватила редкие пряди твоих жидких волос. Ты подходишь вплотную, но твой силуэт не надувается и не вырастает. Теперь я вижу, что стал намного выше тебя. Я смотрю на твои мозолистые руки, ладони. Даже в ту ночь они казались мне большими и страшными. Теперь же, в свете рыжего солнца, они кажутся мне детскими. Я снова заглядываю в твоё оранжевое лицо и вижу, что твой взгляд прояснился. Кажется, ты бросил пить.       — Прости меня, сын, — говоришь ты, грустно улыбаешься беззубым ртом и сжимаешь маленькими пальцами свою красную куртку.       Я отворачиваюсь и снова смотрю на зелёный железный забор. Завтра гастроли, я уеду в южную страну, туда, где никогда нет осени, где экраны и небоскрёбы возвышаются над людьми. Завтра я снова оставлю тебя одного.       Я смотрю на тебя и сдерживаю подступающие слёзы.       «Прости меня, отец...» — думаю я, но вместо этого говорю:       — Твоя куртка уже давно износилась. Давай купим тебе новую?

      26.10.2025

7 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (6)