?
11 октября 2025 г., 09:29
Ты дома один?
Да.
Да. Один. Открытая дверь — приглашение для сквозняка, липнущего к хребту изморозью; для шуршащей хлопьями помех ночной мглы. Для горчащей и въедливой вони: она сочится из сотен глазниц выгоревших хрущёвок, как мёд из ульев.
Один. От людей — шум, липкое радиационное тепло. Незаживающие язвочки на коже то тут, то там, где льнули бестактные пальцы. От людей — смех и слёзы, ворох проштампованных отчаянием историй вперемешку с осколками разбитых надежд. От людей — аккуратные чёрные мешки из гладкого полиэтилена, подтекающая в паркетные трещины кровь, запахи мяса и дерьма; ржавым сверлом втирающееся в доверие чувство вины.
Слу-у-у-у-у-ушай…
Вкрадчивый голос скользит по ушным каналам и трётся о барабанные перепонки, чуть приглушённый картонным панцирем стен. Твой дом — твоя коробка с воспоминаниями, которая сиротливо ютится в чулане на пыльной полке; а внутри — пустота и закатившееся в угол шариком из мутного стекла сожаление о чём-то, чего у тебя и не было никогда, вместо коллекции бегемотиков из киндеров, деревянной шкатулки с потешным жуком и полароидных снимков с подписью маркером: "на море!"
Ты
остался
один.
Ты всегда был один. Твой дом — твоя одиночная камера, изолятор в районной психушке; выгляни в окно — за считанные дни слева направо налюбуешься триптихом Босха в оригинале, не выходя из комнаты. Наблюдатель в капсуле времени, сам себя запечатавший добровольно; вместо вечности приговорённый к забвению.
Я зайду.
Открытая дверь — приглашение, которое тот, другой, всё равно разорвал бы и выкинул. Ему оно не нужно. Твоё одиночество — символ его непреложного права на всё, что ты есть. Душа, тело; рука и сердце. Твоё одиночество — пиршество для собак, твоя плоть и кровь — хлеб и вино. Закрой глаза и думай о родине, что бы это ни значило.
Страшно.
Страшно?
Очень.
А ты не бойся. Уже поздно бояться. Я только немного... Ах!
Так мурлыкает кошка, слизывая шершавым языком мясо с тонкой птичьей кости. Существо, влезшее в костюм из человеческой кожи, совершенно счастливо; между вами теперь — никаких преград. Никаких дверей, стен и окон, никаких недомолвок и хитростей, никаких шёпотов из тёмных комнат и недоверчивых взглядов при испепеляющем свете дня.
Ты обнажён перед ним. Ты — такой, какой есть. Никто. Ничто. Неясное пятно на месте лица в памяти тех, кто когда-либо видел тебя и умудрился выжить. Возлюби же своё чудовище, как самого себя, ибо ближнего своего ты любить не способен.
Кто бы мог подумать, что ты впустишь меня сам. Истосковался?
Истосковался. Устал. Страх стягивает горло петлёй, сердце бешено бьётся о рёбра, и голова легковесно движется кругом, как будто от сигареты, впервые выкуренной после долгого перерыва. Твой сегодняшний — последний — гость склоняется ниже, перед самым лицом — зубы зубы зубы, крупные, белоснежные, блестящие зубы, гладкие, как полиэтилен, идеально ровные, немного влажные. Спиральные узоры на подушечках твоих пальцев обрисованы порохом, как монетка, подложенная под лист бумаги, — карандашом, и полупрозрачная серость по этим зубам размазывается вместе с кровью из потревоженных дёсен.
Перед смертью хочется надышаться? Хорошо. Трогай.
Дышать тяжело, когда грудная клетка сжимает лёгкие капканом, а в воздухе пахнет медью, дождём и сырой землёй. В голову лезут глупые мысли: о том, что остатки пива пропадут почём зря; о том, что кот снова на улице окажется; о том, что... Да и всё, пожалуй. Тебе только хочется жалеть о несделанном и несбывшемся, но в глубине измотанной души тебе безгранично похуй.
«Я один. Я один. Я один», — как вам такие, блядь, аффирмации — запальчивый шёпот в холодное зеркало, рвущийся наружу в тошнотворном ужасе и раскрепощающем экстазе. Ты один, свободный от оков бренного мира и тюрьмы собственного дома; глядящий в бездну и умоляющий её притвориться для тебя человеком ещё совсем немного. До последнего вздоха.
Бездна смотрит на тебя в ответ и улыбается, пока ты эту плотоядную улыбку перед собой вылизываешь и пальцами пересчитываешь зубы в чересчур длинных рядах. Страшно. Тошно. От вкуса застарелой крови на языке, от ощущения мягкости дряблых складок кожи под ладонью. Местами шероховатой, безволосой, тонкой как пергамент кожи, снятой с некогда упругих мышц и натянутой на... Что-то другое. Лицо, принадлежавшее человеку, теперь — титульная иллюстрация летописи апокалипсиса, персонификация неотвратимости.
Смешно представлять, что раньше оно красовалось где-нибудь на доске почёта в заводской столовой или, например, среди портретных снимков педагогов младшей школы.
Согласен, смешно. Я вообще, признаюсь, люблю посмеяться. Знаешь, что ещё смешно?
Ты знаешь. Твоё отчаяние.
Весьма самокритично, но нет. Забавно то, что ты с самого начала знал правила игры. Да и следовать им было не так уж и сложно, согласись.
Доверять людям. Говорить с людьми. Познавать людей. А потом — снова пытаться довериться. Проще некуда, вот только есть нюанс: твоё безусловное доверие догнивает за плотно задёрнутыми шторами спальни.
И всё-таки чаще ты впускаешь меня не потому, что у тебя нет выбора. Ты хочешь впустить меня. Тебе та-а-ак любопытно. Так интересно. Под кожей зудит и сердечко замирает от предвкушения. Ты просто не можешь не посмотреть, что произойдёт, если ты примешь худшее решение из всех возможных, верно?
Худшее ли?
О. Наконец-то хороший вопрос. Думаю, я позволю тебе... Смаковать его.
Спасибо. Это, наверное, всё равно, что смаковать кивиак, стоически зажимая нос, чтобы не испортить местным праздник демонстрацией всего содержимого своего желудка; к горлу снова подкатывает тошнота, слезятся глаза. Сеточки лопнувших сосудов на белках будто бы тоже повторяют узоры, которые давно обрамляют тёмные зрачки напротив. В неуютном сумраке и беззвучном одиночестве опустевшего дома вы становитесь друг другу подобны.
Плоть — продолжение плоти. Кровь к крови, кожа к коже, зубы к зубам; глаза в глаза. Пока ты с боязненным воодушевлением исследуешь непропорционально длинные руки и бессмысленно повисшую между рёбрами и бёдрами кожу, под которой не прощупываются внутренние органы вовсе, оно изучает тебя. Неспешно, почти лениво; оно никуда не спешит.
Этой ночью к тебе больше никто не придёт. К тебе вообще никогда больше никто не придёт.
Всё ещё страшно?
Очень. Очень.
Страх — убийца разума, читал?
Оно смеётся над тобой. Честно говоря, ты этого заслуживаешь.
Рассудок гаснет, обездвиженный ужасом, что кролик — тугими змеиными кольцами. На хватку длинных жилистых рук ты отзываешься только постыдной дрожью. На прикосновение холодных вытянутых пальцев — перебитым вдохом. Они что-то ищут эдакое на тебе, издевательски повторяя акт дежурной проверки. Оттягивают края рта, задрав верхнюю губу, гладят дёсны, ласково раскрывают складки век, обводят ушные раковины, переплетаются с твоими пальцами, бесцеремонно забираются под одежду, до мурашек взъерошивают впитавшие ледяной пот жёсткие волоски. Каждый жест — незаданный смешливым шёпотом вопрос:
Ты-то сам — думаешь, всё ещё человек?
Ты? Ты маленький. Беспомощный. Уязвимый. Вынужденный подчиняться безумным правилам, неизвестно кем установленным, и мириться с решением свыше. Покорно ждать безжалостного вердикта и молиться мёртвому Богу, чтобы всё... Как-нибудь обошлось.
Теперь-то ты понима-а-аешь.
Да. Ты понимаешь. Нет никакой высшей силы, нет чудесного спасения для души, нет вселенской справедливости, взвешивающей на чашах весов грехи и добродетели. Миром правят собаки, а ты — растерзанный агнец, безликая кровоточащая туша, хладнокровно перемолотая зубьями перемен. Не кричи и не сопротивляйся — никто не придёт. Никто не вспомнит.
Как никто никогда не вспомнит черты бледного лица, однажды принадлежавшего человеку.
Из широкого белозубого рта несёт полостью разрытой могилы. Близость смерти давит на ту часть мозга, где хранятся резервы запрещённого самому себе при жизни уничижительного удовольствия, и методично выжимает его из тебя. Жалость к себе, ненависть, злость, сладкая боль от заслуженности собственных страданий. Ты на своём горбу должен был тащить все муки пылающего в огне мира — и не вытянул. Маленький. Беспомощный. Раздавленный. Обглоданный до костей.
Ну, ну. Зато со мной ты больше не один, хм-м?
Через порог распахнутой двери в дом вползает предрассветный туман; или же это — дым, льющийся из чёрных окон? Пространство и время замыкаются кольцом в одной точке — в тебе, — прежде чем лопнуть перетянутой до предела струной: ты умираешь. А мир — пока ещё нет.
Пальцы бледного гостя вытягивают из сведённых мышц остатки тепла и сил, из пересохшего горла — остатки воздуха. Его неестественно изогнувшееся тело накрывает тебя тяжестью могильной плиты, каждое шевеление неплотно прилегающей складчатой кожи навевает дурные ассоциации с копошением червей; твоё чудовище будет любить тебя так, как не сумел никто из ближних. Не тянись ослабевшей рукой к ружью, не кричи.
Впусти
меня
внутрь.
Человек кончается там же, где кончается время, от которого он с таким безнадёжным упорством пытается убежать. Человек кончается там, где память о нём стирается вместе с именем на надгробном камне. Там, где стихает шум и рассеивается тепло.
От тебя — ничего. Ни имени, ни лица, ни памяти.
Ни страха.
Разве ты всё ещё человек?