Часть 1
15 октября 2025 г., 09:00
Быков никогда не питал особой симпатии к пасынку — это если выразиться мягко. Если же говорить точнее, то, спроси его об этом кто-нибудь (хотя в принципе можно обойтись и без этих лишних вопросов), Андрей Евгеньевич бы в алфавитном порядке перечислил, какие именно виды пыток он хотел испытать на Романенко за четыре года вынужденного ежедневного контакта. И испытал бы, а потом в красках описал его агональные крики и мольбу и собственное наслаждение, если бы не законы Российской Федерации… ну и Настя, разумеется.
Тем не менее, сложно было убедить, особенно — самого себя, что, когда Софья бросила Романенко буквально у алтаря, Быков не испытал к нему жалость и даже своего рода толику сочувствия. Что тут сказать — за это время он успел прикипеть к парню. Семья, как-никак, и дело тут даже не в — отсутствующих — кровных узах.
Поэтому впервые за эти годы он и отнесся к нему… ну, не то чтобы мягко, скорее, с терпением, и даже без слезных просьб со стороны Насти. Что уж там, Романенко действительно испытал нехилый такой стресс, а целую неделю не наблюдать этого бездельника в своем отделении было своеобразным бонусом, пусть и омрачнялся он осознанием, что всю эту неделю Глеб пребывал в беспробудном запое. Пускай — хоть не с пациентами. Он и в обычном своем агрегатном состоянии работал из рук вон плохо, что тут говорить про пьянство.
Когда же Романенко все-таки объявился, Быков слету понял, что одним терпением тут не поможешь. Появилась, наконец, возможность испробовать на нем некоторые пытки, хоть и для благого эффекта и не распространяясь Насте о подробностях. Заставив его протрезветь, а также насилу побрив и покормив, Андрей Евгеньевич грешным делом уж было подумал, что Романенко вернулся к своему безответственному, ребяческому, безбожно раздражающему, но таки нормальному состоянию.
Однако он, увы и ах, ошибся. Романенко, как бы парадоксально это ни звучало, стал стократ хуже. Будто бы его безответственность, ребячество и бесячесть, благодаря токсичным действиям алкоголя, выкрутились до какого-то невозможного максимума.
Ладно скейтборд — тем более, что Быков бы не особо расстроился, если бы Романенко раскроил себе череп, плюс — выдалась возможность самому покататься; ладно несостоявшаяся пьянка с вновь прибывшим Лобановым: Семен, в конце концов, сделал все, чтобы не дать Глебу напиться, пожертвовав при этом собственной трезвостью и жутчайшим похмельем во время последующего дежурства; ладно лень, ладно хамство, ладно бесконечное вранье — не привыкать. Романенко, конечно, расплачивался за все это нагоняями и дежурствами, но все-таки для него это тоже уже стало приевшимся наказанием, и Быков знал это, но ведь какая-то доля жалости и терпимости в нем осталась.
Но все имеет свой предел, и привести в больницу подставную пациентку и заниматься с ней развратом прямо в его отделении — три раза! — подговорив еще и Лобанова и практически доведя пожилую настоящую пациентку до нервного срыва и психиатрической лечебницы, — это, выражаясь мягко, было уже перебором.
Говоря же конкретнее…
— Ты о чем только думал, клык моржовый?! — Быков орал так, что, казалось, вот-вот лопнет только недавно вкрученная в люстру лампочка. И пусть: на сей раз кипятился он весьма справедливо. — Мало того, что ты мне больницу в бордель превратил, ты еще чуть бабку до дурдома не довел!
— Не довел же… — пробурчал Романенко — и практически сразу же поморщился от вызванной его вставкой очередной порции отборного ора руководителя:
— Молчи! Если бы мы с твоим подельником, — Быков небрежно кивнул на Лобанова, не отводя от Романенко свой испепеляющий взгляд, — вовремя туда не пришли, неизвестно, чем бы кончилось!
— Андрей Евгеньевич, — сказал Романенко на удивление спокойно в сложившейся ситуации — так спокойно, что Быков невольно замолчал. — Если честно, мне вообще пофиг на все, что вы говорите. Трудный период в жизни, справляюсь как могу. Не нравится — увольняйте, мне плевать, — он пожал плечами и, флегматично засунув руки в карманы халата — который, если уж совсем честно, любой другой руководитель на месте Быкова уже давно бы заставил его снять раз и навсегда, — шагнул вперед. — А сейчас извините меня, мне надо девушку проводить.
От подобного рода наглости Быков офонарел настолько, что даже позволил Романенко беспрепятственно прошагать мимо него прямо на выход из ординаторской — просто не мог выдавить из себя ни звука, ни ора, ни ругани. Не нашелся со словами, как бы сказали о любом человеке, — о любом человеке, не имеющем с Андреем Евгеньевичем ничего общего. На самом же деле слова рождались в голове Быкова с невообразимой скоростью, большинство из них были нецензурными, но все без исключения казались слишком мягкими для того, чтобы выразить с их помощью все, что он хотел передать Романенко.
Простояв так пару секунд, молчаливо хлопая глазами на Лобанова, который все еще стоял перед ним чуть ли не по стойке смирно и очевидно чувствовал себя крайне некомфортно, Быков услышал, как скрипнула дверь ординаторской, и наконец совладал с собой.
— Стоять, гаденыш, — прошипел он, явно слишком тихо для того, чтобы его смог расслышать вышедший в коридор Романенко, — а вот Лобанов, уловивший слова и, что важнее, интонацию весьма отчетливо, напряженно вздрогнул. — Ты! — обернулся к нему Быков уже на подходе к двери. — Вали домой, и чтоб я тебя сегодня здесь не видел. То же самое передай остальным остолопам, у которых откажет инстинкт самосохранения и они вздумают приблизиться к ординаторской! Сегодня дежурит Романенко, — он тут же поправил себя: — Как и завтра! И всю неделю, и весь месяц! Все равно он будет не в состоянии даже самостоятельно спуститься на лифте на первый этаж!
— Андрей Евгеньевич, — начал Лобанов, но Быков уже выскочил из ординаторской. Если бы Семен оказался настолько глуп, что пошел за ним и попытался как-то успокоить, то сразу после этого попал бы обратно в приемное отделение, причем в качестве пациента. Раньше надо было друга защищать. До того, как этот — идиот, недоумок, бестолочь — решил, что может безнаказанно творить в больнице всякую ахинею исключительно из-за того, что у него «трудный жизненный период».
Романенко он настиг очень быстро — это было не сложно, поганец даже не пытался скрыться или увеличить скорость настолько, чтобы успешно сбежать. Догнав его со спины, Быков, не говоря ни слова, с силой вцепился ему в загривок пятерней.
— Вы что творите?! — возмутился Романенко, пытаясь вырваться из его хватки, пока Андрей Евгеньевич тащил его за собой, но тот держал крепко. Это тоже не составляло особого труда: Глеб и до этого не отличался крепким телосложением, а тут, после сорванной свадьбы, казалось, осунулся только больше. — Совсем сбрендили?! Если вы думаете, что…
Но договорить ему не довелось: Быков заткнул ему рот свободной рукой, разом пресекая его назойливые истерические выкрики, и вместо окончания фразы с губ Романенко сорвалось только сдавленное мычание.
Андрей Евгеньевич довел его по пустынному коридору — впрочем, зрители бы его ни в коем разе не побеспокоили, — практически волоча за собой, и затолкал обратно в ординаторскую. Та опустела тоже: Лобанову хватило-таки ума по-быстрому улизнуть из-под горячей руки, остальных идиотов не наблюдалось тоже. Быков рывком прижал Романенко к ближайшей стене, дернув настолько резко, что тот ударился о нее затылком — из все еще заткнутого рта послышалось очередное то ли возмущенное, то ли болезненное мычание.
— Слушай сюда, паршивец, — процедил Быков сквозь сжатые зубы, и Романенко невольно замолчал. Андрей Евгеньевич говорил тихо, но, опять же, с такой интонацией, что не оставалось сомнений: если Глеб хотел выйти из ординаторской живым, к руководителю сейчас действительно стоило прислушаться. — Если ты думаешь, что из-за того, что у тебя сейчас, как ты выразился, «трудный период», ты заслуживаешь какого-то особого отношения, то ты в корне ошибаешься. Это — больница, а ты, — Быков встряхнул его, — врач. И, кстати, взрослый человек, хотя окружающие зачастую в этом сильно сомневаются, а я так вообще не верю. Но все-таки это так, поэтому иногда, хоть иногда веди себя подобающе. И если от твоих выходок страдают пациенты, то имей совесть отвечать за это! Ты меня понял?! — к концу импровизированной речи голос пошел вверх, последнюю фразу Быков рявкнул, и Романенко испуганно дернулся в его сдавливающей хватке. Но все-таки он, помедлив, кивнул. Быков дождался этого и, вдохнув воздух сквозь зубы и с силой выдохнув, вернулся к прежней громкости голоса. — Отлично. И если сейчас, когда я уберу руку с твоего рта, ты начнешь орать, как ребенок в истерике, поверь мне на слово, я выброшу тебя из окна. Приемное на первом этаже, доползешь как-нибудь.
— Я же сказал, — выдавил из себя Глеб, когда рука руководителя действительно отпустила его рот, хоть и осталась наготове поблизости; он говорил хрипло, будто бы каким-то образом за эти пару минут успел сорвать голос, и ему пришлось облизнуть пересохшие губы, прежде чем продолжить: — Если вам что-то не нравится, увольняйте. Вы будете только рады избавиться от меня. Зачем же все это? — он указал взглядом на прижимающую его к стене руку Андрея Евгеньевича.
— Потому что, — с нажимом сказал Быков, готовый снова вот-вот сорваться на крик, — судьба не уберегла меня от брака с твоей мамашей, и если ты думаешь, что после увольнения я смогу окончательно избавиться от тебя, а ты — от меня, то тебе стоит перестать тешить себя этими радужными надеждами. Очнись, мы теперь члены одной семьи! Мы при всем желании не сможем свести наши взаимодействия к нулю!
— Никогда вы не станете мне семьей, — сказал Глеб, смотря на него с ледяной яростью в глазах. — Слышите? Никогда!
Быков только пожал плечами — ему на все это было до лампочки. Без разницы, примет ли его Романенко когда-нибудь или, что вероятнее, так и будет всю оставшуюся жизнь относиться к нему с презрением и подозрительностью, это ничего не меняло: было как минимум два человека — Настя, жена и мать, и Илья, сын и брат, — которые связывали их друг с другом, так что волей-неволей притерпеться им обоим придется.
И главное — казалось, что, вообще-то, они и правда друг к другу кое-как притерпелись. Ровно до сорванной свадьбы Быкову так действительно казалось.
— Начхать, — резюмировал Андрей Евгеньевич свой мыслительный поток. — Твое, как обычно, детское отношение к ситуации мало что изменит. Суть в том, Глебушка, что, даже если я тебя уволю, это ничего не поменяет. Ты так и будешь своим ужасным поведением прибавлять матери седых волос на голове и доводить ее до нервного срыва, оправдываясь какими-то надуманными причинами.
— Меня невеста у алтаря бросила, — отозвался Глеб, и, как всегда, когда разговор заходил о Софье, голос его дрогнул. Быков почувствовал, как какая-то доля его ярости, мельчайшая, но все-таки существующая, вдруг снова вытеснилась сочувствием к нему, и тут же это подавил — не время для этого. На Романенко хотелось злиться, и злиться справедливо, а не жалеть его.
— Да, бросила, — сказал он, и руки, сжимающие воротник рубашки Романенко, стиснули ткань только крепче. — Так и справляйся с этим, как взрослый человек. Ты думаешь, что ты — единственный во всем мире, у кого что-то случилось? Так давай я прямо сейчас тебя в онкологическое отведу, а еще лучше — завтра в приемные часы, когда к больным придут охваченные горем близкие. Хотя зачем куда-то идти, у нас в отделении с десяток сердечников, четыре человека с инсультом и бабка, которую ты по своей прихоти чуть не угробил! Поинтересуйся у них при случае, как они себя чувствуют. И да — справляться по-взрослому, если что, не значит на неделю уходить в запой, а потом возвращаться на работу и совокупляться там как кролик!
Быков замолчал, переводя дыхание. Это было далеко не все, что он хотел донести до Романенко, но тому, похоже, хватило и этого: он плотно сжал губы, чтобы удержать их от мелкой дрожи, а взгляд уже давно был направлен куда-то в сторону, а не на Андрея Евгеньевича. Романенко и правда выглядел как ребенок — хотя, скорее, как подросток, — которому, после многократных выходок и паясничества, все-таки влетело.
— Я все понял, Андрей Евгеньевич, — наконец тихо сказал он. — Может, все-таки отпустите меня?
— Не-е-ет, — протянул Быков, ухватив его за рубашку только крепче, — ты у меня так просто не уйдешь. Мы ведь, как мы уже выяснили, теперь семья, вот и разберемся с ситуацией по-семейному. Тем более, что перспектива дежурств на тебя уже не действует, мамаша твоя для этого слишком бесхребетная, а отец вообще, видимо, забыл о твоем существовании.
— Вы о чем?.. — начал Романенко, но, по уже устоявшейся в этот вечер традиции, дослушивать его никто не стал. Быков потянул его за рубашку, отрывая от стены, и рывком переместил к стоящему рядом дивану, вдавливая и заставляя о него облокотиться, — Романенко успел только сдавленно охнуть, когда спинка дивана, влетевшая в его грудь, резко выбила из его легких весь воздух, а обе его руки заломили за спину, удерживая их. Потом, когда вдохнуть повторно все-таки получилось, а первичный шок от смены положения заменился волной возмущения, он гаркнул: — Да вы что творите!
— Воспитанием занимаюсь, — ответил Быков таким тоном, будто все происходящее было само собой разумеющимся. Романенко услышал, как что-то лязгнуло, и повернул голову через плечо, однако увиденное едва ли обещало что-то хорошее: Андрей Евгеньевич доставал из своих джинсов ремень. — Давно следовало это сделать. Очень давно, — заметил он, ловко складывая ремень пополам и перехватывая его одной рукой — вторая все еще удерживала вместе запястья Глеба.
— Да вы уже совсем чокнулись, — констатировал Романенко. Он попытался вырваться, вывернувшись из-под его хватки, но руки остались накрепко прижатыми к пояснице, а вот плечевые суставы при этом пронзила такая боль, что он невольно замычал и тут же снова замер.
— Мудрое решение, — прокомментировал Быков, когда Глеб перестал дергаться. — Хотя, в принципе, можешь продолжать вырываться. В конце концов, это же больница, вывихи тебе быстро вправят.
— Отпустите! — заголосил Романенко, но возглас его сменился гораздо более постыдным вскриком, когда петля ремня с размаху опустилась на его задницу. — Конченый, извращенец, садист! — он попытался вслепую пнуть Быкова, но нога ударялась лишь о воздух, — а вот ремень, напротив, продолжал находить свою цель безошибочно, заставляя его бесконтрольно вздрагивать при каждом ударе. — Психопат!
— Еще какие синонимы знаешь? — поинтересовался Быков, продолжая с силой опускать ремень. Пара ударов пришлась на одно и то же место, и Глеб резко дернулся от боли. Он сжал зубы, сдерживая крик, и простонал.
— Мне, в конце концов, почти тридцать лет!
— Н-да? — отозвался Андрей Евгеньевич с притворным удивлением. Он придержал ремень, позволяя парню слегка отдышаться; вырываться тот уже перестал и теперь просто стоял, уткнувшись в шершавую обивку дивана. — А ведешь себя дай бог на тринадцать.
Романенко не ответил: очередной удар настиг его ровно в тот момент, когда он набрал в легкие воздух, чтобы огрызнуться, так что получилось только резко выдохнуть. Зад горел практически невыносимо — хуже была только боль в вывернутых плечах, все еще пульсацией отдающая в стиснутые руки. В уголках глаз скопились слезы, с которыми он даже не мог ничего поделать, кроме как позволить им скатываться на диванные подушки. К боли он не привык и терпеть ее не мог, тем более — такую, когда к ней прибавлялось еще и унижение.
— Садист, — повторил он, всхлипывая, и, дабы не опускаться еще ниже, вжал лицо в спинку дивана. Быков лишь хмыкнул, но ничего не сказал, и ремень продолжил яростно выбивать из Романенко дух.
Казалось, что длилось это бесконечно — и для Глеба, и для Андрея Евгеньевича. Глебу — по объективным причинам: в боли и унижении он быстро потерялся и, испытывая жуткий микс обоих, не мог сказать, что именно было хуже. Хотя нет, все-таки мог; хуже всего было осознание, что Андрей Евгеньевич прав, что в свои двадцать семь он ведет себя хуже ребенка и что это действительно чудо, что данная ситуация произошла с ним только сейчас, а не давным давно. Может тогда, как Быков и сказал, у мамы и правда было бы больше нервных клеток и меньше седины на голове; может, стоило начать вести себя чуть более зрело.
С Быковым же было несколько сложнее. Да, он действительно верил в каждое произнесенное и оставшееся неозвученным его слово, и да — возможно (хотя нет, определенно), Романенко сейчас расплачивался не только за сегодняшний косяк или за последние пару недель своего ужасного поведения, а за четыре года его выходок вообще. Быков мечтал сделать это чуть ли не с первого дня пребывания Глеба в его отделении: выбить из мальчишки всю засевшую в его голове инфантильную дурь. И бил он со злобой, но злоба эта не была обычной яростью — она скорее походила на то, как злится родитель на провинившегося ребенка или хороший руководитель — на накосячевшего подопечного. Такой тип злобы, который с каждым взмахом ремня заменялся сопереживанием; да, Глеб провинился и за это получает. Но, да, — период в его жизни сейчас был и правда не сахар.
Как бы то ни было, вечность пройти не успела; на самом же деле прошло от силы минут десять, прежде чем ремень все-таки остановился. Глеб даже не понял, что все закончилось: он продолжал напряженно ждать очередного удара, когда запястья его наконец отпустили, — на подушке под его лицом к тому моменту образовалось два мокрых от слез пятна. Из ступора его снова вывел тихий звон. Он приподнял голову, с опаской оборачиваясь, и увидел вдевающего ремень обратно в шлевки Быкова. Андрей Евгеньевич на него не посмотрел; губы у него сжались в тонкую полоску.
— Дежуришь сегодня, — сказал он, затягивая ремень на поясе. Чуть помедлил, после чего добавил: — И это… я, пожалуй, на всякий случай тоже останусь. Присмотрю за тобой, мало ли тебе опять что-то в голову взбредет.
Глеб еще с секунду смотрел на него, потом отвернул голову. Кивнул, не заботясь о том, видит ли его Быков, утер нос. Очень хотелось поскорее уйти зализывать раны. Ну или умыться, в конце концов.
С другой стороны, перспектива сидеть все дежурство под присмотром Быкова вместо того, чтобы провести его в одиночестве, почему-то не казалась ему такой уж ужасной.