Свет от луны в моей комнате был слишком ярким. Он пробивался сковзь окно, отбрасывая на стены длинные, искажённые тени. Я лежала не спине, уставившись в потолок, и слушала, как с той стороны комнаты доносится ровное, ели слышное дыхание.
Уэнсдей спала. Спала так, как будто в этом мире не существовало ничего, что могло бы нарушить ее спокойствие. Я горела. Изнутри. Это невыносимо. Противная, липкая и в то же время сладкая зараза под именем «Уэнсдей Фрайдей Аддамс» проникла во все мои мысли. Я ненавидела это. Ненавидела себя за то, что просто не могу закрыть глаза и уснуть. Кончено же, вместо того чтобы спать, я прислушивалась к каждому шороху с ее стороны, к каждому изменению в ритме ее дыхания.
«Мне так не нравится, что я так хочу тебе нравится».
Это проклятие. Во всех смыслах проклятие. Вертелось у меня в голове заезженной пластинкой. Собственно, ради чего? Ради ухмылки, которая редко появлялась на ее губах, когда я говорила что-то особенное дурацкое? Ради ее ледяного, безразличного взгляда, который, казалось, видел меня насквозь. Видел всю мою жалкую и кричащую нужду в одобрении?
Я повернулась на бок, лицом к ее части комнаты. Она лежала поверх черного одеяла, сложив руки себе на грудь, как будто она лежала не на кровати, а уже в закопанном, старом гробу. Мои руки сами сжались в кулаки, впиваясь ногтями в ладони. Отчетливая боль была глотком свежего воздуха в этом удушающем вакууме моих чувств.
Мне хотелось. Мне хотелось дотронуться?
Вот он. Самый постыдный секрет. Под всем этими наклейками и восклицательными знаками скрывалось дикое, неконтролируемое желание просто прикоснуться. Не обнять. Уэнсдей ненавидела объятия. Просто... коснуться. Кончиками пальцев. Тихо, украдкой, пока она не видит.
Я представляла, как подхожу к ее кровати. Как опускаюсь на колени рядом. Как моя рука тянется к этой бледности. К ее щеке. К ее руке, лежащей на ее груди. Я хотела почувствовать текстуру ее кожей. Была ли она холодной, как плитка на полу в ванной комнате? Или же против всех законов физики, под этой ледяной, бледной кожей скрывалось тепло?
Интересно, что бы она сделала? Резко отдернула бы руку? Вонзила в метро свой нож? Или просто открыла свои бездонные, темные глаза и посмотрела на меня с таким презрением, от которого я бы просто рассыпалась в прах? От одной этой мысли по спине пробежались мурашки. Слишком противные, но и пьянящие одновременно. Она ненавидела прикосновения. А я жила ими. Я питалась ими, как солнечным светом. Каждое похлопывание по плечу, каждое групповое объятие – была моя подтвержденная ценность. Но она обходилась без этого. Она была крепостью, а я жалкой попрошайкой у ее ворот, умоляющей о норме внимания.
Я закусила губу до боли, заставляя слезы отступить. Это была не я. Я всегда, как сказала моя соседка по комнате, что я взрыв эмоций, и поток слов. Но сейчас это было что-то больное. Что-то темное, что завелись внутри и никак не хотело уходить. Я так хотела, чтобы она просто посмотрела на меня. Не сквозь меня. Не как на надоедливую соседку по комнате, которая вечно ноет и разбрасывает свои вещи. А как на кого-то стоящего.
«Хочется тебя касаться, — пело внутри меня, — даже если это будет последнее, что я сделаю».
Я снова перевернулась на спину, отворачиваясь от нее, пытаясь спрятаться от своего желания. Оно было повсюду. Оно висело в воздухе, от ее запаха старых книг, слишком крепкого кофе, и чего-то металлического. Завтра я снова наберу свою розову маску. Буду болтать без умолку, буду слишком громко смеяться, буду навязчивой как всегда. А она же будет молча терпеть меня, изредка бросая свои язвительные комментарии, от которых у меня замирает сердце. Потому что даже ее яб был желаннее, чем полное безразличие. Сейчас, в этой тишине, разорванной лишь нашим дыханием, я позволяла себе сгорать. Просто лежать и гореть от стыда, от ненависти к себе и от этой невыносимой, всепоглощающей жажды – протянуть руку и коснуться темноты, зная, что она меня обожжёт.
Эта комната стала полем битвы, а я – самым жалким дезертиром. Я проигрывала самой себе, и каждый день это становилось все очевиднее.
Все началось с мелочей. С того, что я «случайно» задевала не плечом, проходя мимо. С того, что протягивала ей кружку с черным, крепким кофе, и наши пальцы встречались на долю секунды. Ее кожа действительно была прохладной. Не ледяной. От каждого такого мимолетного касания по мне пробегал разряд, заставляющий сердце бешено колотиться. Она никогда не реагировала. Ни единым вздрагиванием. Просто не взгляд, тежялый и оценивающий, скользил по мне, будя во мне дикую смесь стыда и торжества. Она видела. Она точно все видела.
— Перестань пялиться, Синклер. У тебя на лице написаны все твои невыносимо банальные мысли.
Это она сказала сегодня утром, точа свой нож о точильный камень с таким видом, будто затачивала его для чего-то конкретного. Возможно, для моего сердца.
Я вспыхнула, как идиотка. Не от злости, а от унижения. Она читала меня как открытую книгу. Ей было скучно.
– Я не пялюсь! — выдавила я, и голос мой прозвучал до неприличия высоко и жалко. — Просто у тебя на свитере нитка. Ложь. Глупая. На ее идеально черном свитере не могло быть ниток. Уэнсдей Аддамс не допускала таких оплошностей, как нитки.
Она лишь подняла глаза и медленно провела пальцем по лезвию.
— Озаботься своими нитками, — произнесла она безразличным тоном. — И своими чувствами. Они пахнут отчаянием.
Вот. Всегда так. Она выставляла меня голой и дрожащей на ветру ее слов. И самое ужасное, что часть меня хотела этого. Жаждала этого внимания, даже такого, унизительного. Весь день я ходила как в ёжик в тумане. Ее слова звенели у меня в ушах. «Озаботься своими чувствами». А что если они все, что у меня есть? Что, если это единственное, что связывает меня с ней, пусть и такой болезненной связью?
Ночь снова застала меня в моей постели, в моей клетке. Я слушала как она переворачивает страницы своей книги – какой-то жуткий трактат о средневековых пытках. Звук шелеста бумаги сводил меня с ума. Он был таким...интимным? Таким обыденным для нее и таким недостижимым для меня. Я не решилась на что-то грандиозное. Не на прикосновение к щеке или руке. Это было бы слишком. Слишком много.
Я тихо сползла с кровати. Пол был холодным, но я почти не чувствовала его. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди и доползти до нее само. Я подошла к ее тумбочке. Там лежала ее закладка. Не какая-нибудь милая безделушка, а стальное перо вороного цвета. Дыхание перехватило. Это было идеально, и одновременно ужасно.
Я протянула руку. Пальцы дрожали. Я боялась, что от этого трепета с грохотом упадет сама тумбочка, и тогда мне придется объяснять, что я делаю, вроуюсь как преступник в ее личное пространство. Ничего не упало. Мои пальцы коснулись холодного металла. Я взяла перо. Оно было тяжелее, чем казалось. На его поверхности остались следы ее пальцев. Я это знала. Я чувствовала. Я прижала его к своей груди, к бешено колотившемуся сердцу, и закрыла глаза. Это было самое близкое, самое порочное прикосновение из всех возможных. Я украла частичку ее мира. Ее холодный, бездушный, прекрасный артефакт. В этот самый момент шелест страниц прекратился. Я замерла, превратившись в столб ледяного ужаса.
— Если ты испортишь перо своим потом, я соскоблю его с твоей кожи, — раздался ее голос из темноты. Спокойный, без единой нотки удивления.
Я не дышала. Не могла пошевелиться. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Сгореть. Испариться.
Она не повернулась. Не подняла на меня глаза. Она просто констатировала факт.
Сгорая от стыда, я положила перо обратно на тумбочку. Мое прикосновене оставило на нем невидимый след. След моего позора. Я попятилась к своей кровати, споткнулась о свой же рюкзак и рухнула на матрас, натянув одеяло до подбородка. Тишина снова воцарилась в комнате. Но теперь она была другой. Тяжёлой, наполненной всем, что я совершила, и всем, что она знала.
Она знала. Она всегда знала.
Теперь мы обе были в этом заперты. В этом ужасном знании. Я – ворующая прикосновения маньячка. Она – холодная жертва, которая даже не удостоила меня отпором. Я лежала и смотрела на разделяющую нас полосу лунного света на полу. Она была уже, чем казалось. Всего шаг и целая пропасть.
Следующие несколько дней прошли в тишине. Та, что была между нами, оказалась прочнее стены. Я превратилась в тень. Переодевалась в ванной, завтракала, когда ее не было в комнате, и отвечала на вопросы одноклассников «норм» или «угу».
Моя розовость потускнела, сдулась, как проколотый воздушный шарик. Я даже перестала маникюр. Зачем? Все равно никто не видел. А тот, кому я так отчаянно хотела понравиться, видел меня насквозь и счёл недостойной даже полноценного презрения.
Она же не изменилась ни капли. Все тот же черный силуэт, скользящий по коридорам, тот же ледяной взгля, тот же яд на кончике языка. Но теперь я ловила на себе ее взгляды. Короткие, колкие, будто булавки. Она наблюдала. Ждала. Возможно надеялась, что я совершу ещё что-то столь же жалкое, чтобы окончательно меня уничтожить. Я не выдержала этого молчаливого суда.
Это случилось поздно вечером. Она сидела за своим столом, выводя с острым, как бритва, пером что-то в своем дневнике. Скрип пера по бумаге резал слух. Каждый звук был будто укол. Я стояла посреди комнаты, посреди этой ничейной территории, и чувствовала, как во мне что-то обрывается.
— Что ты хочешь? — выдохнула я. Голос мой был хриплым, не моим.
Перо не остановилось. — В данный момент? Чтобы ты перестала дышать так громко. Это отвлекает.
— Я не про это! — голос сорвался на крик, я сама испугалась этой боли в нем. — Просто скажи! Скажи, что я тебе противна! Что я надоела! Выгони меня! Пожалуйста!
Наконец она обернулась. Медленно. Ее черные глаза уставились на меня без единой эмоции. Ни гнева, ни раздражения. Ничего. Это было хуже любого крика.
— Зачем? — спросила она. — Твои самоистязания куда занимательнее, чем любая из драм, которые ставят в местном театре.
Меня будто окатили ледяной водой. Она не просто терпела меня. Она изучала. Как суетливое насекомое попавшее в паутину.
— Я ненавижу тебя, — прошептала я, и это была чистейшая правда в тот момент. Я ненавидела не за ее спокойствие, за ее всевидящие глаза, за то, что она заставила меня чувствовать себя таким ничтожеством.
На ее губах дрогнул уголок. Почти улыбка. Едва заметная.
— Наконец-то в тебе проявилось что-то отдаленно интересное, Синклер.
Я сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Дрожь в коленях сменилай свинцовой тяжестью. Я не знала, что делаю. Руки сами поднялись, и прежде чем успела осознать это, я схватила ее за плечи. Пальцы впились в черную ткань её рубашки. Я чувствовала кость и мышцу под ней. Хрупкую, но невероятно сильную.
— Да отреагируй же ты хоть как-нибудь! — рыдала я, тряся её. Она даже не пошатнулась. — Ударь меня! Оттолкни! Что угодно!
Она позволила мне трясти её несколько секунд, её лицо оставалось каменной маской. Потом она медленно, с убийственным спокойствием, подняла руку и взяла меня за запястье. Ее пальцы обхватили его холодным, стальным обручем. Не больно, но так, что любое движение стало невозможным.
— Довольно, — сказала она тихо, и в ее голосе прозвучала ледяная сталь. — Твоего дёшевого спектакля достаточно на один вечер.
Она не оттолкнула меня. Она просто разжала пальцы, и моя рука бессильно упала вдоль тела. Она снова повернулась к своему дневнику, будто только что отогнала назойливую муху. Я стояла, обессиленная, уничтоженная, с глазами, полными слёз, которые не могли принести облегчения. Я бросала в нее все, что у меня было. Ненависть, слезы, прикосновения. А она просто оставалась непробиваемой. Я проиграла. По всем статьям.
Развернувшись, я побежала к двери, вылетела в коридор и помчалась куда глаза глядят, оставив дверь в нашу комнату открытой. Мне нужно было бежать. Подальше от нее. От себя. От этого ужасающего, всепоглощающего чувства, которое не находило выхода. А за моей спиной, в комнате воцарилась тишина. И в этой тишине Уэнсдей Аддамс медленно, почти задумчиво, провела пальцами по плечу, где только что были мои руки.
***
Я не помню, куда бежала. Кажется, я оказалась в оранжерее – единственном месте в Неверморе, где было слишком много жизни, чтобы чувствовать свою собственную. Я сидела, прижавшись спиной к прохладному стеклу, и смотрела, как по нему стекают капли конденсата. Слез у меня не было. Только пустота. Пустота, в которой эхом отдавались ее слова. «Довольно».
Когда я вернулась в комнату, было уже за полночь. Я надеялась, что она спит. Но нет. Она лежала на спине, глаза открыты, уставившись в потолок. Она не шевельнулась, когда я вошла. Я пробралась на свою половину, сняла обувь и упала на кровать, не раздеваясь. Мы лежали так в темноте. Два враждующих государства, разделенные условной линией. Я думала, что после сегодняшнего взрыва все кончено. Что она потребует переселения. Напишет жалобу директору. Да что угодно. Но ничего не происходило. Агония затягивалась.
На следующее утро я проснулась от того, что в комнате пахло кофем. Она стояла у своего стола, уже одетая, с той же самой кружкой в руках. Я притворилась спящей, наблюдая за ней сквозь ресницы. И тут случилось нечто совершенно немыслимое – она поставила вторую кружку с паром на мою тумбочку. Рядом с моими разбросанными ручками и завалявшейся конфетой. Без слов. Без взгляда. Просто поставила и вышла из комнаты. Я лежала и смотрела на этот пар, поднимающийся к потолку. Это была не дружба. Что-то другое. Что-то, что я не могла понять, и от этого мне становилось ещё страшнее. Это явно не милость. Скорее пощёчина, замаскированная под жест доброй воли. «Я могу позволить себе быть великодушной с тобой, потому что ты ничего не значишь».
Я не притронулись к кофе. Он остыл, превратившись в мутную коричневую лужу. День прошел в том же леденящем душу ритуале. Она – крепость. Я – призрак, блуждающий у её стен. Только теперь в воздухе висело это невысказанное предложение. Немой вопрос, который она задала мне чашкой кофе.
Вечером я не выдержала. Я подошла к стопке ее книг. Она была аккуратно сложена, как всегда. На самой верхней лежала та, с пером. Я взяла его. Оно все так же холодно лежало в моей ладони. Я подошла к её кровати. Сердце не колотилось. Внутри была все та же мертвая тишина. Я положила перо на подушку. Ровно посередине. Символично... Возвращаю тебе твое, забираю свое. Потом я села на свою кровать и стала ждать.
Она вошла, сняла ботинки, повесила пиджак. Её взгляд скользнул по подушке и задержался на пере. Ничего не изменилось в её лице. Она подошла, взяла его, повертела в пальцах. Потом её взгялд упал на меня.
— Кофе не понравился? — спросила она. Её голос был ровным, без укора.
— Я не хочу твоей жалости, — выдохнула я.
— Жалости? — она почти усмехнулась. Это было едва уловимо, но я это увидела. — Скорее это был эксперимент. Я хотела посмотреть, хватит ли у тебя духу вылить его мне в лицо, но ты просто проигнорировала его. Как и всё, что требует хоть капли решимости, — она снова повернулась к своему столу, положила перо на место. — Разочаровывающе, Синклер.
Вот мы снова здесь. Ночь. Тишина. Разделяющая нас полоса лунного света, но всё иначе. Стены разрушены, белый флаг поднят и отвергнут. Мы прошли полный круг и оказались в том же месте, но теперь мы обе знали цену каждому жесту, каждому взгляду. Я не хочу ей нравиться. Я хочу её понять. Я хочу разгадать эту черную шараду, в которую она превратила свою жизнь. И я ненавижу себя за это желание ещё сильнее, чем прежде. Потому что теперь я знаю – она не просто не реагирует. Наблюдает. Самый страшный вывод, к которому я пришла сегодня, глядя в потолок, заключается в том, что мое отчаянное желание касаться, возможно, не так уж и невзаимно. Просто её способы касаться – взглядом, словом, лезвием, чашкой кофе – не имеют ничего общего с моими. Это хуже любой драки. Хуже любой ненависти. Потому что это игра, правил которой я не знаю. Проиграть в которой мне уже не просто страшно, а смертельно.
***
Прошла неделя. Мы научились новому способу сосуществования – холодному и вежливому, как дипломаты на переговорах после войны. Я перестала бросаться на неё с объятиями. Она перестала отпускать колкости по поводу моего невыносимого оптимизма. Мы говорили только по делу: «передай соль», «ты выключила утюг?», «у нас контрольная по истории». Это было невыносимее, чем открытая вражда. Потому что под этой тонкой пленкой «нормальности» клокотало все то, что мы не сказали, не выкрикнули, не вырвали друг у друга.
Сегодня вечером она писала что-то склонившись над столом. Я сидела на своей кровати, вцепившись в телефон, но не видя экрана. В комнате пахло её чернилами и моей грушевой помадой – два аромата, которые никогда не смешаются. Вдруг она резко отодвинула стул. Скрип ножек об пол прозвучал ужасно. Я вздрогнула и подняла на нее глаза. Уэнсдей подошла к моей половине комнаты. Она остановилась в шаге от меня, нарушая все негласные границы, которые мы так тщательно выстроили. В руках она держала тот самый дневник. Тот, в котором она писала своим острым почерком, фиксируя все мои унижения.
Мое сердце упало куда-то в пятки. Это был конец. Сейчас она зачитает вслух самый жалкий отрывок. Поставит точку этой истории. Но... она просто протянула мне дневник.
— Прочти, — сказала она. Её голос был низким и ровным. В нем не было насмешки. Скорее приказ или просьба. Я уже не могла отличить. Я медленно, будто в замедленной съёмке, взяла тяжёлую кожаную обложку. Руки дрожали. Я боялась открыть. Боялась увидеть там описание своей истерики, своих прикосновений, своего дешёвого спектакля. Я открыла ее на последней странице. На свежих, ещё пахнущих чернилами строках. Там не было слов. Там был рисунок. Тонкими, точными линиями она изобразила... меня? Но... не ту, что рыдала и трясла её за плечи. И не ту, что сияла розовым навязчивым светом. На бумаге я была такой, какой видела себя только в самые тихие и страшные моменты – с глазами, полными непролитых слёз, с губами, сжатыми в попытке сдержать дрожь. На моём плече лежала ее рука. Та самая, что когда-то остановила мое запястье холодным обручем. На рисунке её пальцы не сжимали, а просто касались. Легко. Невесомо. Под рисунком стояла всего одна фраза, выведенная её острым почерком.
«Иногда тишина – это тоже прикосновение».
Я сидела и смотрела на эти строки, чувствуя, как внутри меня все рушится и складывается заново. Не было ни облегчения, ни счастья. Нечто большее – понимание. Жуткое.
Я подняла на нее глаза. Она смотрела на меня, и в её темных, бездонных глазах я наконец-то увидела не лёд, не презрение и не любопытство. Я увидела отражение. То же смятение. Ту же войну. Просто она вела ее иными методами. Я закрыла дневник и протянула его обратно. Мои пальцы коснулись её пальцев. На этот раз это не было случайностью. Молчаливое соглашение. Перемирие, заключённое без единого слова. Она взяла дневник, повернулась и ушла на свою половину. Я осталась сидеть на кровати, всё ещё чувствуя жгучий след её кожи на своих кончиках пальцев.
Ничего не изменилось. Она – всё та же Уэнсдей Аддамс. Я – всё та же Энид Синклер. Между нами всё так же лежит полоса лунного света. Но теперь я знаюч что по ту сторору тишины бьётся сердце, которое слышит мое. Иногда, как оказалось, этого более чем достаточно.