veil of fire
19 октября 2025 г., 21:00
Примечания:
Вообще, я уже давно горю желанием написать нечто подобное, но всё никак не берусь (времени мало). На этот миник меня натолкнула моя подруга и, конечно же, музыка. А кто я такая, чтобы пройти мимо и проигнорировать возможность попробовать себя в этом стиле? Так что буду очень рада обратной связи, если вдруг вам понравится читать нечто подобное и вы захотите миди-работу в таком же духе. Приятного чтения!
Его руки, окутанные лунным светом, ложатся поверх потрепанных листьев цвета желтизны. Края, слегка разваливающиеся от старости, начинали разлагаться, из последних сил сохраняя свою форму. Губы вытягиваются, а белоснежный оскал зубов режится заметно. Сводит с ума, — нашептывая на ухо приятным, теплым дыханием и утыкаясь носом в глубь его темных волос, вдыхая аромат зажженных свечей. Их запах, казалось, проник до самых легких и остался где-то глубоко внутри, плотно оседая, как у курящего человека, с осадком. Плащ слетает по его плечам вниз, падая под ноги тихим шорохом, пугая сидевшую за окном ворону с его именем. «Тише», — шепчет манящий голос, окутывая ушные раковины сладким сиропом и воздушным кружевом. Пленность и преданность этому человеку назвавший себя «возлюбленным» не утихала. Он знал, что тот жар, который рос в данную минуту внутри него, был не лестью и лживостью, а настоящей, самой сокровенной любовью, зависимостью. Её языки каждый вечер казались все такими же острыми, как в первый день их встречи в этом тихом месте, блокирующем все страхи и изгонявшем грехи. Они были пленены друг другом, вдыхая запахи кожи с области шеи и разъединяя лениво губы в немом отпечатке «моё».
Джисон, вбирая в себя побольше тяжёлого воздуха, откинул голову на плечо позади себя, вслушиваясь в чтение знакомых строк, что отбивались лёгким эхом от пустых стен. Иконы, смотрящие на него сверху, наблюдали за этим тёмным пятном их образа в светлом месте не только по золотым словам. И это не пугало — наоборот, живот стягивало в приятный узел от одной лишь грешной мысли о том, что они нарушают этот контраст своим присутствием. Стоило бы остановиться на этой мысли, но ладонь Минхо слетела с талии на пуговицы его чёрной рубашки из грёзного шёлка, опускаясь ниже и пальцами ощущая неприличные, чёртовы кружева. Похабство со стороны Джисона было как главная часть его страсти — страсти к мужчине позади него, что продолжал читать то ли Библию, то ли молитву ему на ухо, заменяя колыбельную песнь и ночную сказку. Убаюкивало, как люлька ребёнка.
— Ибо прах ты, и в прах возвратишься… — слова из Книги Бытия звучали в полумраке почти как сильное заклинание, крадящее весь его разум. Иль только слова играли в хитрую лису — да и сам владелец дурманящего голоса. Любимого голоса. — И всё, что создано, когда-то обратится в тлен. Но пока дышим — мы живы, и потому грешим, — продолжил Минхо почти шёпотом, касаясь влажными губами чужого уха. Пальцы его жили отдельно от тела. Они перешли на пуговицы рубашки и продевали их через знакомые петли, дразняще задевая ногтями спрятанную кожу цвета мёда и свеч. — Продолжай читать, — Его любовь убирает ему за ухо прядь выпавших волос и едва заметно касаясь пальцами его запястья, переводя темные, поглотившие в себя ночь глаза на чужой профиль.
— И сказал Гоосподь: человек — дыхание Моё, и в нём — тлен земной. Не удержишь свет, если сердце твоё полно мрака, и не избежишь мрака, если сам ищешь его руками. Ибо каждый, кто взял пепел в ладони, узнает цену тепла. Не отвергай боль, ибо она есть путь, и не беги от любви, ибо в ней — суд и прощение. — На его грудь возложилась теплая рука в области сердца, придавив чуть сильнее, но не доставляя боли и чуткого желания отстраниться. Он знал эти руки — руки, облаченные его любовью, искушением и желанием. Он доверял им так же как и себе. — Всё, что вознеслось, падёт, но падение — не конец, а возвращение домой.
Они оба безумны, раз разрешают друг другу вжать свои тела плотнее, почувствовать каждую мышцу и распутать руки, касаясь везде где только можно. Просыпается плотский голод и желание смести священные атрибуты рядом с собой, чтобы те со звоном разлетелись, знаменуя душу, вытеснившее грехопадение, а после впиться в желанные губы с диким терзанием до кровавых полос. Даже если с виду лицо Джисона выражало невозмутимость, дурман похоти слишком вскружил ему голову.
— Anima Mio, — Тихо шепчет голос ему на ухо. Рука неосторожным движением задирает подол раскрытой рубашки снизу, пуская на кожу прохладу, и быстро спускается ниже. Он наверняка знает чего хочет, сжимая своими ладонями с черным лаком и царапая нежную кожу, оставляя белые следы, помечая его как свою собственность.
Джисон задыхается, стоит пухлым губам, налитыми грешной страстью прикоснуться к участку его шеи. Зубы оставляют очертания после себя, а кожа краснеет. Минхо оставляет след порхающей бабочки, а после зацеловывает его, одаряя мгновенной нежностью и любовью. Выводит из себя клетка бездействия: стоит ему только вдохнуть сладковатый запах чистой кожи, как руки невольно сжимают тонкую талию и наклоняют корпус чужого тела ниже, зацепив напротив книгу.
— Знаешь, — начал он, — есть картина, которую я не могу забыть. «Поцелуй» Густава Климта. Он писал её больше двух лет. Два года чтобы уловить момент, когда эта сильная любовь не просто соединяет, а становится золотом. Когда время замирает, а всё вокруг теряет очертания, прям как сейчас. Климт называл её своей молитвой о близости. Он боялся, что потеряет чувство, пока пишет, но не остановился. И, наверное, в этом и есть любовь — в упрямстве, в повторении одного и того же штриха, пока не поймёшь, что больше не можешь дышать без неё. — Он зарылся носом в волосы Джисона, вызывая позыв бешеных мурашек. Ведёт пальцы по шее, рисуя по коже кресты — не всегда правильные, но искренние. Его ногти оставляют едва заметные полосы — знаки владения, наглое клеймо, которым помечают иконы. В сладких словах звучит католическая церемония: исповедь, причастие, пожертвование. И Джисон принимает их, расплываясь в улыбке.
Это любовь или, быть может, гребаное безумие в их облике. Зависимость от этого человека — сильнейшее чувство которое когда-либо он встречал. Отпечаток посреди лопаток, с оставленным шрамом от его прожженного перстня носил только свое единственное название божества. Он загорелся горячим пламенем, напоминая о себе зудящей щекоткой. Его. Только его. Собственность, помеченная на каждой точке тела. Даже внутри. Особенно на сердце.
Внутри всё дрожало: зажжённые тысячи крошечных фейерверков прямо под кожей вспыхивали и гасли, оставляя после себя сладкое послевкусие жара, а дыхание света коснулось разгоряченного сердца. Джисон выдохнул — тихо, неровно, молитвенно, боясь спугнуть то, что поселилось в нём сладким грузом и тяжелой похотью. Он поднял взгляд — перед ним мерцали иконы. Золото на них будто двигалось своим путем, отражая тёплое пламя свечей, и лица святых смотрели на него не с упрёком, а с мягкой, почти земной жалостью. Воздух вокруг становился густым, наполненным чем-то неосязаемым — присутствием.
Сзади он чувствовал то же знакомое дыхание его мира, которое не принадлежало больше никому. За ним стоит не человек, а сама вера, принявшая форму, чтобы остаться рядом. Всегда. И Минхо, не удержав себя, проводит боковой стороной ладони по чужому позвоночнику, опускаясь все ниже и вызывая жуткую волну удовольствия, под которым Джисон расплывается воском. Тот не торопился. Пальцы его скользят по буграм позвонков, мягко обходили выступы рёбер, останавливались на пояснице, потом снова поднимались, считая тайные строки. Он знал, где Джисон тоньше, где слабее. Пользовался этим с покорной честью, не доставляя больного нажима, только осторожность: прикосновение, которое исследует и одновременно охраняет. Джисон задышал негромко, закрыв глаза; взгляд его стал острым и сосредоточенным.
Минхо отстранился чуть и, глядя на реакцию, тихо произнёс: — Мне напоминает картину… — Он стал рассказывать о полотне Андреа Мантеньи «Святой Себастьян». На нём — стройная фигура, пронзённая стрелами, но лицо её совсем не искажено мукой; напротив, в нём читалась спокойная стойкость и почти бесстрастное принятие. Тело изображено с точностью резной статуи: мышцы чётко выверены, свет ложится плоскостями, а фон строг и холоден, сохраняя идиллию, где ничто не отвлекало от человеческой формы, ставшей здесь идеей, почти иконой.
Он говорил о том, как Мантенья выверял каждую тень и каждую складку, как художник стремился показать, что страдание может обрести чистоту, а уязвимость — благородство. Минхо отмечал композицию: как взгляд зрителя ведётся по линиям тела, как стрелы не разрушают образ, а упорядочивают его, делают символом веры и испытания. И в этом сравнении не было скрытой жестокости — только понимание: в картине и в Джисоне одно и то же — открытость, которая одновременно ранима и священна.
Джисон слушал, а слова ложились на него, как свет на позолоченный лик. Всё вокруг наполнилось оттенками старых картин — терпким запахом воска, шелестом ткани, холодом камня. В молчании, между прикосновением и рассказом о картине, зародилось тихое, глубокое признание: красота и уязвимость могут существовать вместе, и в этом союзе своя, почти религиозная, правда. Уплывая по течению своих мыслей, он не сразу заметил, как рубашка медленно стала сползать, оголяя его подтянутое тело, а шепот рядом пропал, оставляя промозглую пустоту, замену которой находит этот же человек, кладя свою теплую руку на плечо. Тот прижимается своими губами к этому месту, удерживает черную вещь в руках и не дает той возможности упасть к ногам.
— Ты не представляешь, насколько всё это больше меня. Я думал, что умею быть свободным, но, кажется, именно рядом с тобой я понял, что значит зависеть и безвыходно любить. — Его губы снова опустились на спину Джисона — не с желанием разжечь дикий костер внутри него, который и без того плавит все чужие внутренности. Он касался не поверхности, а смысла, отмечая параллельно ладонью страницу в книге, которую боится порвать. Дыхание его было тёплым и ровным; оно шло по коже и оставляло след не жара, а чудовищного спокойствия, будто рядом загорелась тихая свеча.
Он вдыхал свежий запах Джисона, смешанный с солью пыльных улиц и старых бумаг — тот самый запах, что для Минхо стал картой и якорем одновременно. Голос его шепнул близко, так, что слова растекались по позвоночнику медом и ложились точными, как литургические фразы: «Я завишу от тебя, как храм от света. Без тебя я — пустая свеча». Странно, ведь слова не требовали ответов. Джисон так и замер, в груди у него поднялся мягкий трепет, и глаза сами прикрылись, будто от избытка света. Он не дрожал от страха — дрожь была почти благоговейной: наслаждение от того, что кто-то видит его так, как видят иконы. Не чтобы судить, а чтобы хранить долговременное молчание.
В тот миг рубашка наконец соскользнула с плеч Джисона и пошла вниз. Лёгкая ткань задела воздух, оставляя за собой тонкий шорох, похожий на дыхание живых страниц. Всё замерло на секунду: пламя свечей дрогнуло, воздух стал плотнее. Минхо поймал ткань в движении — его пальцы успели удержать её, не позволяя прикоснуться к полу. В этом жесте чувствовалась внимательность человека, привыкшего беречь всё, к чему прикасается. Действовал спокойно, уверенно, без тени забытой им суеты.
С полки со скрипом упала книга — святая, тяжёлая, в потемневшем переплёте. Минхо оттолкнул её от края стола лёгким движением, и она с глухим стуком ударилась о доски пола. Звук прозвучал в храме громче, чем шаги. Закрытая глава, как знак: теперь между ними остаётся только пространство и слова. Минхо не посмотрел на упавшую книгу; он перевернул Джисона лицом к себе плавно, одним уверенным движением, как если бы читал заглавие на обложке и хотел лучше рассмотреть буквы, рассмотреть черты лица этого человека в свете.
Его глаза сверкали глубоким чёрным блеском, в котором отражалось движение пламени. Взгляд не был ни властным, ни мягким — он был предельно сосредоточенным, внимательным, изучающим. Минхо подхватил Джисона под пышные бёдра и помог ему сесть на край стола. Дерево под его руками было тёплым от свечного жара и пахло воском. Всё вокруг дышало старым воздухом храма, пропитанным временем и тишиной.
Рубашка, которую он держал, плавно опустилась поверх головы Джисона, и лёгкая вуаль мягко стала драпировать лицо. Жест был нежным: ткань закрыла, но не скрыла. Она сделала этот момент личным, на уровне чертовой сакраментальности. Минхо на мгновение задержался перед ним, их взгляды встретились в полутьме, и в этом молчании было больше смысла, чем в любых словах. Он обвёл его взглядом, как искусствовед, который вновь и вновь изучает картину перед премьерным показом: каждую линию шеи, каждый контур плеча, каждую тень, ложащуюся от свечи. Затем, почти шёпотом, произнёс нескромную пошлость, вызывая у Джисона бурную реакцию, отображающуюся в сомкнутых в тонкую линию губах и приподнятых острых уголках.
Минхо приподнял свою руку к чужой щеке, нежно касаясь и оставляя ощутимый тёплый след. Приблизился близко к чужому лицу и вцепился в его губы — совсем не мягко, не извинительно, терзая. Это было наравне с ударом. В лоб. Они оба испустили тяжёлый вздох, давая разлететься своей страсти. Минхо, придерживая острый подбородок, наклонил голову в бок и углубил страстный поцелуй, изголодавшийся, без остатка. Та самая пошлость, что плюется зловещим ядом, заключалась в острых открытых ключицах и в кружевах, спадающих с головы.
Пальцы Джисона тянули волосы у корней, оставляя напряжение в коже, в пальцах, в каждом движении. Минхо отвечал не сразу, но как только почувствовал, что контроль уходит, позволил себе больше — ладони скользнули по покрытой мурашками спине, по рёбрам, туда, где кожа была чувствительной, и даже лёгкое касание отзывалось коротким, тонким уколом. Он не отстранялся. Не сопротивлялся. Только глубже вжимался в Джисона, пытаясь впитать в себя его дерзость, весь бешеный, тлеющий огонь. Все тормоза прекратили работать, и теперь Джисон продолжал исследовать чужие губы с большим упоением, не отрываясь и напрочь забывая о наличии воздуха. Сладкий шлейф, который почти душит, не отпускает, не даёт отстраниться и вернуть хоть каплю разумности в позолоченную чащу. Рассеивается, пленит и затаскивает своими щупальцами в пропасть с жирным названием порхающей вороны за окном.
Джисон медленно отстранился, оставляя между ними узкую полоску воздуха. Его движения были точными, без колебаний, наполненными тем внутренним спокойствием, что приходит только после тишины. Он поднял руки и положил их на плечи Минхо. Пальцы легли уверенно, чувствуя под собой упругие, мускулистые руки и живое тепло, человеческое. Он с упоением всмотрелся в пленяющее лицо напротив. Резкие линии скул, тень под глазами, пухлые, слегка покрасневшие от ярого напора губы. Черты Минхо притягивали взгляд, не отпуская. В них читалось что-то опасное, тревожное, но точно не отталкивающее. Взгляд — глубокий, как хмурая ночь без звёзд. Чёрные глаза хранили в себе жар, который не угасал ни на миг.
Джисон задержал дыхание. Внутри что-то дрогнуло от этой близости, от слишком сильного узнавания в этом человеке себя. Имя своё. Он видел перед собой даже не человека, а образ, в котором соединились свет и тьма, разум и безрассудство. Свет свечей проходил по его лицу, выхватывая из полумрака мелкие детали — изгиб губ, подбородок, блеск на коже. Не отводил взгляда, продолжая всматриваться.
Да, он выбрал эту пошлость, страсть в одном облике, и не чувствовал кислый вкус от своего решения. Он всегда выбирал его. Всегда выберет того, от кого исходит тяжёлый шлейф духов. Того, кто читает перед сном, в пышной кровати, под тяжёлым одеялом, напротив панорамных окон молитву, забираясь под шелк на его теле пальцами в надежде потянуть за не длинную верёвку. Он выберет того, кто сжимает его талию при людях и шепчет заклятое «моё». Он выберет его. С кем стоит напротив и видит своё отражение. С кем чувствует себя излюбленным и важным. С кем может просидеть в храме, читая не только молитвы, но и вжимаясь в губы до беспамятства, заходя глубже и дальше.
Минхо всегда будет делать то, что нравится им обоим. Джисон всегда будет рядом.
Ворона улетела, но страсть осталась. Она будет всегда, везде, без разницы, где. Главное, что с ними.
Примечания:
Рада отзывам, я их приветствую всегда. Песни, под которые писалась эта работа, и небольшая визуализация скоро появятся в моём тгк, я там частенько бываю. Ещё увидимся.
Тгк: https://t.me/Coffeegrounds1