***
Стук в дверь был таким же яростным, как и его уход несколькими часами ранее. Я, всё ещё в размазанном гриме и пахнущая сценным потом, совсем не удивилась. Я знала, что он вернётся. Наш танец всю жизнь был таким — отталкивание и притяжение в одном дыхании. Он стоял на пороге, сжав ключи от машины в кулаке. Карие глаза горели тем самым знакомым огнём — смесью ярости, отчаяния и чего-то ещё, чего я никогда не решалась назвать. — Садись в машину, — его голос был низким и хриплым, совсем не оставляющим пространства для споров. — Нам нужно поговорить. Не здесь. Я молча кивнула, прошла в спальню и за считанные секунды скинула с себя блёстки и шёлк. Надела простую чёрную худи, джинсы и кроссовки. Стерла платком остатки грима с лица. В отражении в окне увидела не Скарлетт из «Мулен Руж», а ту самую Клэр — ту, что он знал всегда. Ту, что, казалось, волновала его куда больше и вышла к нему, сунув руки в карманы растянутого худи. — Готово. Он молча развернулся и пошёл к лифту, а я последовала за ним. Впрочем, как всегда. Его чёрный внедорожник почти сразу поглотил нас, став металлическим коконом, за стёклами которого проплывали сначала огни Парижа, потом тёмные промзоны, и наконец — ничего. Он не говорил ни слова, лишь отчаянно сжимал кожаный руль, а я смотрела на его профиль, освещённый приборной панелью, и думала, как далеко мы оба уехали от того двора в Бонди. Машина остановилась у ржавых ворот спустя минут тридцать. За ними — старое тренировочное поле. Потрескавшийся асфальт, едва заметная разметка и два жёлтых прожектора, бьющих в пустоту. Пахло остывающей землёй и одиночеством. Наверное, это было одним из самых подходящих для нас обоих мест. Он вытащил бутылку виски из багажника, и мы безмолвно устроились на холодных бетонных ступенях трибун. Сначала пили молча, просто передавая бутылку из рук в руки, пока приятный огонь раскатывался по горлу, заставляя трескаться всю нашу защиту. Потом, всё же решились заговорить: — Зачем, Клэр? Скажи мне честно. Почему «Мулен Руж»? — его голос прозвучал глухо, будто из другого конца туннеля. Я смотрела на потрёпанное поле прямо перед собой, представляя, как он когда-то гонял здесь мяч с братом, а потом лишь мертво произнесла: — Потому что это была дыра. Самая тёмная и яркая дыра, в которую я могла нырнуть. Мне нужно было место, где моя боль стала бы товаром. Где на мои шрамы будут смотреть не с отвращением, а с вожделением. Это давало… контроль. Пусть и извращённый. — Я бы дал тебе денег. Всех, какие ты захочешь, — он сжал горлышко бутылки так, что его костяшки побелели, а по стеклу поползла паутина тонких, едва заметных трещин. Я невольно замерла, ожидая, что хрусталь вот-вот разлетится на осколки прямо у него в руке. — Я знаю и в этом был весь ужас. Если бы я взяла их, я навсегда осталась бы твоим благотворительным случаем. Твоей вечной «малышкой», которой ты купил жизнь. А так… так я хотя бы продавала себя сама. На своих условиях. Он резко повернулся ко мне, и в его карамельных глазах вспыхнул знакомый огонь. — Твои условия? Твои условия — это позволять похотливым старикам смотреть на тебя, как на кусок мяса? Я тут же почувствовала, как в моем голосе прорезается раскалённая сталь, которую я так старательно оттачивала годами и поэтому лишь коротко парировала его выпад: — А твои условия — это позволять всему миру смотреть на тебя, как на продукт? Мы не так уж отличаемся, Килиан. Мы оба проститутки. Просто твой сутенёр — это твой агент, а мой — это владелец кабаре. Он тут же вскочил с места, словно его хлестнули прямо по лицу, и отошёл на несколько шагов, чтобы скрыть дрожь в своих руках. Когда вернулся, сел ко мне так близко, что наше колени неминуемо соприкоснулись. Тепло от его ноги моментально пронзило меня как электрический разряд. — Интересно, они бы устроили охоту на ведьм, если бы узнали, что великий Килиан Мбаппе тайком бегает от всех с девчонкой из кабаре? — я не смогла удержаться от ядовитой улыбки, делая очередной глоток янтарной жидкости. — Ты не девчонка из кабаре. Перестань, — его голос прозвучал тихо, но твёрдо, будто он целенаправленно вбивал эти слова в ночь. — А кто я, Килиан? Между нами последовало долгое молчание, сопровождаемое лишь воем ветра в ржавых фермах прожекторов. Он безжизненно смотрел куда-то прямо в темноту, за поле, и я видела, как его горло в какой-то момент содрогнулось, чтобы потом выдохнуть в пустоту: — Ты — тишина. Единственное место в мире, где мне не нужно быть кем-то. Он повернулся ко мне. Его колено всё ещё касалось моего, твёрдое и такое настоящее. Он медленно, давая мне время отпрянуть, поднял руку. Его большой палец, шершавый от бесчисленных тренировок, провёл по моей нижней губе, стирая воображаемую каплю виски. Прикосновение тут же болезненно-сладостно обожгло, прямо как раскалённое железо. — Иногда я ненавижу себя за те мысли, которые у меня есть о тебе, — прошептал он, и в его шёпоте было столько самоотвращения и тоски, что у меня перехватило дыхание. Я не ответила. Просто закрыла свои голубые глаза, позволив тьме и его признанию поглотить себя полностью. В этом заброшенном месте, пахнувшем нашими общими несбывшимися мечтами, мы сидели в самом эпицентре бури, которую сами и создали, — два одиноких острова, разделённых одним и тем же морем. 🗼🥐 Париж, прошлое 2 года назад, февраль Февраль в Париже — это не про розы. Это про серое небо, которое давит на крыши, и про холодный ветер, что пробирается до костей, сколько бы слоёв одежды на тебе ни было. И про слухи. Слухи, которые ползут из каждого утюга: «Килиан Мбаппе — в «Реал»?», «История длиною в детство подходит к концу?». Он приехал ко мне сразу после матча. Ещё пахший адреналином и футбольным полем. Я молча впустила его в квартиру — его бывшую квартиру и наш общий музей воспоминаний. Пока он скидывал куртку в прихожей, я безразлично разбирала на кухонном столе очередную охапку подарков от поклонников. Шёлковые шарфы с монограммами, духи в хрустальных флаконах, букет чёрных роз с шипами, способными поранить нежную кожу. Я перебирала эти дары так, будто разглядывала артефакты из чужой, слишком яркой жизни и совсем ничего к ним не чувствовала. — «Реал», — произнёс он, не глядя на меня, а уставившись в окно. — Они сделали официальное предложение. Я провела пальцем по шипу на стебле одной из роз и ответила: — И ты приехал обсудить это со мной? Какое мне, собственно, дело? — холодный смешок вырвался у меня изо рта прежде, чем я успела его сдержать. — Я всё равно останусь в этом развратном Париже, танцевать в своём кабаре. А ты… ты всегда мечтал о карьере как у Роналду. Об этом клубе. О Лиге Чемпионов. Так что иди. Вали к чёрту в свой Мадрид, раз уж это твоя заветная мечта. Он резко повернулся, его лицо исказилось от боли и гнева. — При чём тут это? Я спрашиваю тебя! — О чём, Килиан? — я отбросила розу в сторону, и она тут же упала на пол, разбившись на тысячу безжизненных лепестков. — О том, как ты будешь сиять на «Сантьяго Бернабеу»? О том, как будешь поднимать над головой тот самый кубок с большими ушами, о котором ты говорил ещё на скамейке в Бонди? Я тебя прекрасно помню! «Хочу, как Роналду! Хочу стать легендой «Реала»! Так стань, чёрт возьми! Чего ты ждёшь? Чего ты ждёшь от меня? Благословения? — Может быть! — крикнул он отчаянно в ответ, сжимая кулаки. — Может быть, мне нужно услышать, что ты скажешь! Что ты… — Что я? Умоляю тебя остаться? — беспардонно перебила его я, подходя ближе. — Чтобы ты потом всю жизнь смотрел на меня с ненавистью и вспоминал, как я помешала твоей великой судьбе? Нет уж. Ты сделал свой выбор много лет назад, когда впервые вышел на поле с мячом. Ты выбрал славу, и я не виню тебя за это. Просто не заставляй меня теперь быть зрителем на этом дешёвом шоу. В следующее мгновение он уже был рядом. Его рука молнией схватила меня за запястье. Он грубо развернул меня к себе лицом и прижал к стене в узком проходе, где нас тут же скрыла густая тень. Крепкое тело вновь стало живым барьером между мной и остальным миром. — Хватит, — яростно прошипел он, пока его дыхание обжигало мою бледную кожу. — Хватит делать вид, что я какой-то монстр. — А кто ты? — выдохнула я, тщетно пытаясь вырваться. — Ты приезжаешь ко мне ночью, чтобы поговорить о своём будущем, а днём… — А днём я делаю то, что от меня ждут! — его бархатный голос сорвался и в нём наконец прорвалась вся та усталость, которую он так тщательно скрывал. — Я ношу этот чёртов костюм, улыбаюсь камерам и говорю правильные слова! А они… они все просто часть декораций! Он наклонился ближе, его лоб почти касался моего. — Ты хочешь знать, почему Сидни рядом? Потому что с ней — безопасно. Потому что она хочет быть с Килианом Мбаппе. А ты… — его голос инстинктивно дрогнул, — Ты единственный человек, который видел того мальчишку с мячом во дворе и до сих пор смотрит на меня, будто я могу им снова стать. Или, по крайней мере, смотрела. — Смотрела, — тут же прошептала я, и это острое и беспощадное слово моментально повисло между нами почти что грозовой тучей. Он отпустил моё запястье, но не отошёл. Его рука лишь поднялась чуть выше, и он медленно, почти с нежностью, провёл большим пальцем по моей щеке. — Они все — просто фон, Клэр. Ни одна из них — не ты. И они никогда этого не узнают. Они никогда не увидят меня таким. Я закрыла глаза, чувствуя, как предательские слёзы подступают к горлу. Вот он, наш вечный танец — один шаг вперёд, два назад. Он был прав. Эти девушки, этот Мадрид, вся его блестящая жизнь… всё это было просто шумом. Но шумом, который я ненавидела. Потому что он уводил его от меня. А я была слишком горда, чтобы просить его остаться. Слишком сломлена, чтобы последовать за ним. И слишком сильно его любила, чтобы желать ему чего-то меньшего, чем та самая Лига Чемпионов, о которой он мечтал. 🗼🥐 Париж, прошлое 2 года назад, март Март в Париже — это не весна. Это сезон грязи. Снег, выпадающий за ночь, к утру превращался в серую жижу, безнадёжно пачкающую подолы пальто и ботинки прохожих. Таким же липким и грязным теперь стало моё имя. Всего несколько часов понадобилось, чтобы приватные фото — те самые, что я в момент душевной дыры отправила тому ничтожному мальчишке с факультета искусств, — просочились в сеть. Неловкие, полуобнажённые, отчаянные снимки, сделанные в поисках хоть, капли подтверждения, что я ещё жива, что я желанна. Теперь они кочевали из чата в чат, обрастая грязными комментариями и похабными мемами. «Скарлетт» — падшая звезда «Мулен Руж». Мой телефон взрывался от сообщений репортёров, а в официальном письме от руководства кабаре значилось: «Временно отстраняем от выступлений до выяснения всех обстоятельств». Я прекрасно знала, что значит эта вежливая, казённая фраза. Она означала «Навсегда». Двери того самого алого храма иллюзий, что стал мне и домом, и тюрьмой, захлопнулись перед моим носом. Окончательно и бесповоротно. Я не включала в квартире свет. Просто сидела на полу в гостиной, прямо спиной к дивану, в этой кромешной тьме, иногда нарушаемой лишь тусклым отсветом уличных фонарей за окном. Я втянула голову в плечи, закутавшись в его старую, выцветшую футболку «Монако». Она пахла стиральным порошком и призраком его прошлого — того времени, когда мир казался чуть проще. На кофейном столе стояла пустая бутылка из-под дешёвого красного, чьё горлышко было чуть влажным от моих слёз. По моему же лицу, под которым уже не было ни капли чувств, были размазаны дорогая тушь и что-то безнадёжное, не смывающееся ни вином, ни салфетками, ни слезами. Я была пустым сосудом, наполненным только стыдом. Входная дверь открылась без предупреждения. Скрип поворачивающегося ключа, и он сразу же возник в проёме, подсвеченный светом из подъезда. Килиан стоял там, в своём длинном тёмном пальто, накинутом на плечи поверх дорогого спортивного костюма. За его спиной висел невидимый шлейф перелёта, чужих городов и той самой славы, что всегда разделяла нас. Он был здесь. В моём личном аду. — Убирайся, — хрипло, почти беззвучно просипела я, уткнувшись подбородком в колени. Он не ответил. Просто шагнул вперёд, и дверь захлопнулась прямо за его спиной, снова погрузив нас во мрак. Я слышала, как его пальцы разжимаются, и тяжёлое пальто со стуком падает на паркет. — Нет, — его голос прозвучал тихо, но с той самой стальной интонацией, против которой я всегда была бессильна. Он не стал включать свет, не попытался меня обнять. Он просто подошёл и опустился на пол рядом со мной, в полуметре расстояния, прислонившись спиной к тому же дивану. Его плечо почти касалось моего, и от этого невыносимого почти-прикосновения по коже побежали мурашки. — Я убью этого ублюдка, — произнёс он тихо, без эмоций, будто констатируя факт. В его голосе не было злости, только холодная, смертоносная уверенность, от которой стало ещё страшнее. — Поздно, — выдохнула я, и это слово вырвалось хриплым, надтреснутым звуком. — Уже ничего нельзя исправить. Я медленно повернула к нему голову. В полумраке его черты были смутными, но я знала каждую линию его лица наизусть. И в этот миг во мне, как лава, начала подниматься горькая, отравляющая правда, которую я годами носила в себе. — Знаешь, Килиан, — начала я, и мой голос тут же дрогнул, — в чём настоящая, чёртова разница между мной и тобой? Я смотрела на него, на этого человека, который был и моим спасением, и моей вечной гибелью. — Ты убегаешь. Я убегаю. Мы оба бежим от демонов, от прошлого, от самих себя. Но ты — ты убегаешь в свой футбол. Ты прячешься в грохот трибун, в рёв толпы, в блики софитов и в эту… эту благородную ярость игры. А я… — мой голос сорвался, и я сглотнула ком в горле, — а я убегала в чужие руки. В объятия случайных мужчин, в их пустые комплименты, в мимолётную иллюзию, что хоть кто-то может увидеть во мне что-то большее, чем просто несчастную девочку из Бонди или танцовщицу из кабаре. Я сделала паузу, давая этим словам, этим признаниям, повиснуть в тёмном воздухе между нами, а потом продолжила: — И то, и другое, Килиан, — просто побег. Один и тот же чёртов побег. Только тебе за это… — я с силой выдохнула, разгоняя вязкий туман в своей пьяной голове, — …тебе за это аплодируют. Тебе платят миллионы. Твоё лицо печатают на плакатах. А меня… меня за это презирают. Называют шлюхой. Вышвыривают за дверь. И всё потому, что твой побег — это спорт. А мой — это позор. Он не стал спорить. Не бросился опровергать мои слова пустыми утешениями. Он просто сидел, поглотив их, и в его молчании читалось куда больше понимания, чем в любых словах. Он знал. Значило ли это, что он согласен? Не знаю. Но он понимал ту пропасть, над которой мы оба балансировали. Воздух в комнате сгустился, стал тягучим и густым, как сироп. Моё сердце колотилось где-то в горле, отчаянно и так громко. Я чувствовала, как последние остатки самоконтроля утекают сквозь пальцы, унося с собой липкий страх и остатки стыда. Оставалась только голая, неистовая потребность — в подтверждении, в боли, в чём-то настолько реальном и осязаемом, что это могло бы заткнуть внутренний вой. — Ты всегда хотел меня спасти, — прошептала я, и мой голос прозвучал хрипло и непривычно в гробовой тишине комнаты. Я подняла на него взгляд, заставляя его встретиться с моими глазами, полными слёз и вызова. — Так спаси. Прямо сейчас. Покажи мне, что вся эта боль… вся эта грязь, весь этот стыд… был не зря. Сделай так, чтобы я на секунду забыла, кто я, и кто ты. Заставь меня чувствовать что угодно, кроме этого. Он замер, будто в него ударили током. Его взгляд, обычно такой уверенный и собранный, метался по моему красивому лицу, выискивая хоть намёк на шутку, на игру. Но он видел только пустоту — ту самую, что жила во мне с тех пор, как он уехал, и что теперь разрослась до всепоглощающей чёрной дыры. И он увидел вызов. Последний, отчаянный мост, который я перекидывала между нами. Он понял — инстинктивно, животно — что если он сейчас отступит, если снова наденет маску рыцаря, мы рухнем в эту пропасть поодиночке и навсегда. Медленно, почти нерешительно, он наклонился ближе ко мне. Его губы, тёплые и чуть шершавые, сначала коснулись моих мокрых век, смывая солёные следы. Потом переместились на щёки, оставляя за собой обжигающие дорожки. Наконец, они нашли уголки моих губ, дрожащих и приоткрытых. Это были не поцелуи. Это было причастие. Ритуал перед падением. — Я не ангел, — прошептал он, пока его голос судорожно дрожал, смешиваясь с моим дыханием. — Я не спасу тебя. Я не смогу. Я… я такой же сломленный, как и ты. — Я и не прошу спасти, — я лихорадочно схватила его за края кофты, сжимая ткань в кулаке и впиваясь в него взглядом, словно утопающий. — Я прошу… упасть. Упасть вместе со мной. И мы упали. Его первый настоящий поцелуй был не поцелуем, а нападением. Грубым, яростным, отчаянным. Он не целовал меня в губы — он впился в уголок моего рта, будто пытаясь заставить замолчать слова, которые мы только что произнесли. Его руки, сильные и привыкшие контролировать мяч, впились в мои бёдра сквозь тонкую хлопковую ткань его же футболки. Я чувствовала, как его пальцы вжимаются в плоть, оставляя на крестце обещание будущих синяков. Он не раздевал меня. Он стаскивал. Словно ткань была частью той личности, которую он ненавидел — «Скарлетт», «девчонки из кабаре». Он суетливо рванул футболку вверх, она тут же зацепилась за мою голову, и в этот момент, раздался резкий, сухой звук рвущегося шва. Я осталась лежать в полумраке, чувствуя холодный воздух на коже, и его тяжёлый, прерывистый взгляд на себе. — Клэр… — его голос был чужим, хриплым от ужаса и пробуждающегося в нём зверя. Он видел, что делает, и это пугало его куда больше, чем любого соперника на поле. — Не останавливайся, — выдохнула я, впиваясь пальцами в его коротко стриженные волосы, притягивая его лицо к своему. — Не смей. Остановишься — я тебя возненавижу навсегда. Он придавил меня к полу всем своим весом. Холодный, полированный паркет больно впивался в обнажённую спину. Его колено, твёрдое и неумолимое, грубо раздвинуло мои худые ноги. Я зажмурилась, чувствуя, как новые слёзы, горячие и беззвучные, текут по вискам и впитываются в золотые волосы. Это не было желанием. Это было жертвоприношением. Нашим общим. Когда он вошёл в меня — резко, без подготовки и даже без капли нежности, — из моей груди вырвался сдавленный, животный крик. Это была не просто боль. Это было чувство разрыва, разрушения, стирания границ. Мои ногти впились в мышечный рельеф его плеч, оставляя на коже багровые полосы. — Боже… — он замер на мгновение, его тело стало каменным от напряжения. Я чувствовала, как он дрожит. — Я… не могу… я причиняю тебе боль… — Не смей! — прошипела я сквозь стиснутые зубы, чувствуя, как слёзы текут ручьями по бледным щекам, смешиваясь с его потом на моей шее. Я лишь крепче обвила его ногами, прижимая максимально близко и глубже к себе, почти заставила продолжить: — Не смей останавливаться! Делай больно! Я ДОЛЖНА это чувствовать! Дай мне хоть что-то настоящее! Его движение в ответ было не лаской, а ударом. Грубым, отчаянным, яростным. Каждый толчок был будто попыткой выбить из меня всю накопившуюся боль, всю ярость, всё отчаяние. Он говорил, бормотал что-то — обрывочные фразы, то ли ругательства, то ли молитвы, то ли моё имя, повторяемое как заклинание. Его пальцы сомкнулись на моих запястьях, прижимая их к полу с такой силой, что кости хрустели. Он не смотрел мне в глаза. Его взгляд был прикован к чему-то за моей спиной, будто он не мог вынести зрелища того, что мы творили, но и не мог остановиться. Я плакала беззвучно, моё хрупкое тело содрогалось в такт его отчаянным, неистовым движениям. Я не испытывала наслаждения. Я испытывала катарсис. Через эту физическую, примитивную боль я пыталась изгнать ту, другую, душевную, что годами разъедала меня изнутри. В этом акте взаимного разрушения было куда больше честности, чем во всех наших прошлых разговорах. Когда всё кончилось, он не просто рухнул на меня. Он обрушился, как подкошенный. Его тяжёлое, потное тело придавило меня к полу, его дыхание было горячим и прерывистым у моего уха. Я лежала под ним, не в силах пошевелиться, чувствуя, как боль — острая, пульсирующая — медленно растекается по всему моему телу, заполняя собой каждую клетку. По моей щеке скатилась одна-единственная, последняя слеза. Не от боли, не от сожаления. От осознания. Мы не нашли спасения в этом грубом, отчаянном акте. Мы не нашли любви. Мы нашли другую бездну — тёмную, болезненную, опасную. Но впервые за долгие годы мы были в ней не поодиночке. Мы упали в неё вместе. И в этом падении, странным и извращённым образом, было больше близости, чем во всех наших прошлых «почти» и «недоделанных поцелуях».***
Тишина в комнате была оглушительной. Она давила на уши, на виски, на грудную клетку. Мы всё так же лежали на полу, и только тяжёлое, прерывистое дыхание Килиана нарушало эту гробовую тишину. Он всё ещё был надо мной, его вес прижимал меня к холодному паркету, а внутри всё горело и ныло от грубой боли. Потом он медленно, будто против собственной воли, отстранился от меня. Его тело отделилось от моего. Он отполз на полшага и сел на колени, опустив голову. В тусклом свете из окна я видела, как напряжённо сжаты его плечи и тут же поняла предстоящий нам сюжет. — Прости, — его голос был едва слышен, слишком хриплый и разбитый. — Я не хотел… Я не хотел причинять тебе такую боль. Он провёл дрожащей рукой по лицу, и в этом жесте было столько отчаяния, что у меня сжалось сердце. Когда он поднял на меня взгляд, в его карих глазах впервые в жизни стояли слёзы. — Я стал тем, от кого клялся тебя защитить, — прошептал он, и его голос на последнем слове сокрушительно дрогнул. И что-то во мне, какая-то последняя ниточка, в этот момент, порвалась. Эти его слова, это вселенское раскаяние… Это доказывало, что он — хороший. И это было попросту невыносимо выносить который раз подряд. — Прекрати! — надрывный и такой хриплый крик неминуемо вырвался из самого горла сам по себе. Я вскочила, едва держась на ногах и вцепилась в волосы, окончательно рассыпаясь: — Ты не можешь приезжать раз в год и делать вид, что чинишь мою жизнь! Как будто ты мастер по починке сломанных кукол! Слёзы вновь потекли по моему лицу ручьями, но я уже не пыталась их смахнуть. — Уезжай прямо сейчас! Выметайся к своей славе! К своим идеальным, глянцевым моделям, раз такой порядочный и святой! А я… — я задохнулась от рыдания, почти теряя сознание от помутнения в глазах: — …а я останусь в своей грязи. В своей реальности. Той, которую ты так старательно игнорируешь, когда она становится неудобной! Мой взгляд чуть сфокусировавшись, зацепился за пустую бутылку вина на столе и не думая ни секунды, я резво схватила её в руки и швырнула прямиком в стену. Изумрудное стекло тут же разбилось с оглушительным грохотом, но легче не стало. — Ты приходишь! — я продолжала кричать, схватив со стола первую попавшуюся вещь. — Ты говоришь, что я — твоя тишина! А потом надеваешь свой чёртов костюм и улетаешь! И оставляешь меня здесь одну разбираться с последствиями! Я схватилась за край книжной полки, готовая обрушить и её, но в этот момент его крепкие руки обхватили меня сзади, и он тут же бережено прижал меня к себе. — Отпусти! — я билась в его руках, почти как ненормальная и продолжала рыдать. — Я тебя ненавижу! — Нет, — его бархатный голос прозвучал у меня прямо над ухом, пока мягкий поцелуй влажно обрушился куда-то в сторону виска. — Никогда. Кричи. Ненавидь. Но я не отпущу тебя, Клэр. И от этих слов все силы окончательно покинули меня. Ноги подкосились, и я просто повисла на нём, безвольно, в то время, как собственные рыдания стали глухими, совсем сдавленными и жалкими. Он не говорил в ту ночь больше ничего. Он просто держал меня. Крепко. Гладил по спутавшимся волосам, по худой спине. Его щека была мягко прижата к моей голове, пока мы стояли посреди всей этой разбитой посуды и осколков нашей жизни. Он — звёздный футболист, запятнавший себя. Я — опозоренная танцовщица. И в этом общем разрушении мы нашли единственное, что у нас оставалось — друг друга. Совсем не для спасения, а для того, чтобы вместе тонуть. 🗼🥐 Париж, прошлое 1,5 года назад, апрель Это стало нашим ритуалом. Нашим грязным, постыдным и единственно возможным спасением. После той ночи, что разорвала нас и сшила вновь, мы уже не могли остановиться. Между нами возникла странная, болезненная симметрия — он приезжал из своего блестящего мира славы и баснословных контрактов, я возвращалась с подпольных репетиций в заброшенных гаражах, куда меня позвали после скандала. И мы встречались в полумраке моей квартиры, как два сообщника, совершающие преступление под названием «мы». «Мулен Руж» после скандала с фото мягко предложил мне «взять паузу». Навсегда. Но Париж — город, где всё продаётся и покупается, включая молчание. Мой недолгий опыт «Скарлетт» открыл другие двери — менее блестящие, но более тёмные. Подпольные клубы, частные вечеринки для богатых стариков, желавших видеть «ту самую девчонку из скандала». Деньги были хуже, риски — выше, но это давало иллюзию контроля. Или просто новую форму саморазрушения. Это уже не было актом наказания или взаимного уничтожения. Та боль, что когда-то разрывала меня изнутри, куда-то ушла. Растворилась. А может, мы просто выжгли её дотла тем первым, жестоким актом. Её место заняло нечто другое — жгучее, отчаянное, почти животное. Страсть, которая не лечила, но и не калечила. Она просто была. Жарким пламенем, в котором сгорало всё лишнее — все слова, которые мы не говорили, все обещания, которые не могли дать. Оставалась только кожа, солёный пот на губах и тяжёлое, прерывистое дыхание, сливавшееся воедино в такт угасающему гулу парижского вечера. Он приезжал ко мне тайком. Без свиты, без предупреждающих звонков. Я просто открывала дверь, и он стоял на пороге — высокий, молчаливый, с тенью усталости в карих глазах, которую не видел никто, кроме меня. Мы не здоровались. Не обменивались пустыми фразами. Он переступал порог, дверь закрывалась, и мы молча шли в спальню, словно заключённые, которым выдали короткое свидание перед казнью. В один из таких вечеров мы лежали на моей кровати, прислушиваясь, как город за окном постепенно затихает, переходя на шёпот. Его рука лежала на моей узкой талии, пальцы слегка вдавливались в кожу, будто проверяя, реальна ли я. И вдруг он решил нарушить тишину, его голос прозвучал слишком приглушённо и даже глухо, словно он сам боялся произнести эти слова вслух. — Я ужасный человек, Клэр. Я не шелохнулась, просто прикрыла свои голубые глаза, чувствуя, как что-то сжимается внутри. — Почему? — тихо спросила я. — Потому что приезжаешь сюда? — Потому что сплю с той, чьё взросление видел, — он горько выдохнул, и в его голосе прозвучала настоящая, неприкрытая боль. — Я помню тебя совсем маленькой. Помню, как ты пряталась за Этаном, когда к вам во двор приходили старшие ребята. Я… я носил тебя на руках, когда ты разбила коленки, катаясь на велосипеде. А теперь… теперь я здесь. В твоей постели. Разве это не делает меня чудовищем? Я медленно повернулась к нему на бок, опираясь на локоть. В полумраке его красивое лицо было смутным, но я видела это невыносимое напряжение в его скулах и муку в глазах. — А кто тогда я для тебя сейчас? — спросила я, и мой голос, кажется, прозвучал куда тише шёпота. — Та самая девочка с разбитыми коленками? Или женщина, с которой ты спишь? Или… или просто удобная возможность забыться, не думая о последствиях? Он долго смотрел на меня, его затуманенный взгляд плавно скользил по моим чертам, будто он впервые видел их по-настоящему. — Я не знаю, — наконец честно выдохнул он, и в этой честности было больше отчаяния, чем в любой лжи. — Ты… ты всё. И та девочка, и эта женщина. И что-то третье… что-то, чего я не могу назвать, не могу понять. Ты как болезнь, которая сидит в крови с детства и с которой я научился жить. И это… это сводит меня с ума. Потому что я должен защищать тебя от всего. А от себя… от себя я тебя защитить не могу. Его признание так и повисло в весеннем воздухе, такое густое и тяжёлое. Оно не принесло облегчения. Оно лишь подтвердило то, что мы оба и так знали — мы зашли слишком далеко, чтобы повернуть назад, но и пути вперёд для нас не существовало. Он потянулся ко мне, и его ладонь легла на мою чуть покрасневшую щёку. Его прикосновение было не грубым, не собственническим. Оно было… жадным. Таким, каким касаются чего-то хрупкого и бесконечно ценного, что вот-вот может исчезнуть. Его губы в ту же секунду нашли мои, и этот поцелуй был таким же — неистовым, но без ярости. Полным той щемящей, невыносимой нежности, которую мы оба боялись назвать своим именем. Таким, каким целуют, когда хотят забыться. Когда хотят раствориться в другом человеке полностью, без остатка, чтобы на одну лишь секунду перестать быть собой — ему перестать быть Килианом Мбаппе, звездой, несущей груз миллионов ожиданий, а мне — Клэр, вечной жертвой обстоятельств, вечной «малышкой» из Бонди. И мы забывались. В этих поцелуях, в сплетении рук, в немом соглашении, что за стенами этой комнаты нас не существует. Нет его контрактов, нет моих унижений, нет прошлого и нет будущего. Есть только тёплая кожа в полумраке, прерывистое дыхание и странное, хрупкое спокойствие, которое наступало после. И на какое-то время — короткое, обманчивое, украденное у времени — становилось легче. Как будто мы вдвоём, в такт, выдыхали тот огромный, давящий ком боли, что копился в наших грудах годами. Он не исчезал. Но он отступал. И в этой передышке, в этой тишине после страсти, мы могли просто быть. Двумя одинокими душами, нашедшими друг в друге пристанище, пусть и самое временное и самое грешное из всех возможных.***
Апрель в Париже — это жестокий обманщик. Солнце слепило глаза, отражаясь в лужах после утреннего ливня, воздух пах мокрой землёй и цветущими каштанами, но стоило солнцу скрыться — и по спине сразу же бежал колючий холод. Именно в такой вечер, когда город висел между уходящей зимой и не наступившей весной, он ждал меня в своей машине. Я бежала по мокрому асфальту, едва не поскользнувшись на лепестках смытой дождём магнолии. В салоне пахло дорогой кожаной отделкой, его одеколоном и едким сигаретным дымом — он часто курил, но никогда не делал этого при посторонних. Я молниеносно влетела на пассажирское сиденье, сбивая с пальто лепестки. — Чёрт, я промокла до нитки и замёрзла, — пробормотала я, потирая онемевшие пальцы и параллельно стараясь не смотреть на него. В ответ он не сказал ни слова. Просто взял мою ледяную ладонь в свою большую, тёплую руку и принялся медленно, методично разогревать её, растирая молочную кожу до лёгкого покраснения. Его прикосновение было таким знакомым и таким мучительным в своей простоте, что я в блаженстве прикрыла свои глаза. Потом он щёлкнул ключом, завёл двигатель, и печка тут же заработала, задувая в салон сухой, обжигающий воздух. Но внутри машины стало жарко не от неё. Он вдруг потянулся ко мне через разделявшее нас расстояние, его рука мягко скользнула по изгибу моей шеи, и он притянул моё лицо к своему. Его поцелуй в полумраке салона, под оглушительный аккомпанемент барабанящих по крыше капель, был таким же влажным, резким и горячим, как сам этот вечер. В нём не было ни нежности, ни вопросов — только знакомая, всепоглощающая жадность. Потом было неловко, тесно и по-звериному реально: скрип кожи сидений, спинка кресла, откинутая назад с глухим щелчком, его вес, прижимающий меня, и стёкла, моментально запотевшие от нашего сбивчивого дыхания, скрывшие нас от всего мира — от этого холодного, равнодушного Парижа, от его славы, от моего позора. Мы двигались в такт шуму дождя, и в этом была своя, извращённая поэзия — это уединение, эта украденная, грешная страсть, пылающий очаг последнего приюта в промозглом сердце города. Потом мы просто сидели, придя в себя, слушая, как ливень за окном постепенно стихает, превращаясь в назойливую капель. Он провёл рукой по моим спутанным золотым волосам, запёкшимся от лака для волос. — Какие планы на работу? — тихо спросил он, его голос был хриплым. — Эти… подпольные клубы. Это не место для тебя. Это тупик. Я лишь безразлично пожала плечами, глядя на то, как за мокрым стеклом расплываются красные огни стоп-сигналов впереди. — Не знаю, Килиан. Буду искать что-то. Может, когда-нибудь… когда-нибудь попробую преподавать танцы. Детям. Или таким же, как я, потеряшкам. Какое-то время он помолчал, и тишина в салоне стала густой, довольно тяжёлой. Она мне не понравилась изначально. — Я… открыл на тебя счёт, — наконец выдохнул он, слова давились им, как кость. — Деньги будут приходить каждый месяц. Ты можешь не думать о выживании. Можешь тратить на что захочешь. На курсы, на свою студию… на что угодно. Чтобы начать с чистого листа. Воздух в салоне будто вымер, поспешно выкачался насосом. Я медленно, очень медленно повернула голову в его сторону и просто испепеляюще уставилась на него. На его роскошный профиль, освещённый тусклым светом приборной панели. — Что? — моё единственное слово прозвучало слишком тихо, но с резкостью разбитого стекла. — Я хочу помочь тебе, — он всё ещё не смотрел на меня, впившись взглядом в лобовое стекло. — Чтобы ты ни в чём не нуждалась. Чтобы у тебя был выбор. Внутри у меня всё с грохотом оборвалось, провалилось куда-то в бездну, а потом оттуда, из самой глубины, вырвалось и взорвалось ледяным, ядовитым пламенем унижения. Все эти недели, месяцы тайной близости, все эти разговоры в темноте, эта хрупкая, украденная иллюзия чего-то настоящего, чего-то большего, чем просто секс… и вот он. Финальный аккорд. Цена, выставленная за наше грехопадение. — А-а-а… — я издала короткий, беззвучный, и почти истерический смешок. — Понятно. Всё встало на свои места. Значит, я всё-таки шлюха. Просто очень, очень дорогая. Счёт в банке — это твой аванс? Или уже полный расчёт? Ты оплатил моё детство, мою боль, а теперь — и мой секс. Очень удобно, Килиан. Всё по счёту. Аккуратно. Без лишних эмоций. — Клэр, нет! Чёрт возьми, нет! — он резко повернулся ко мне, его лицо исказилось гримасой настоящей муки. — Это не так! Я просто хочу… Но я уже не слушала. Я с силой дернула ручку двери, толкнула её плечом и выпрыгнула прямиком на улицу. Ледяной ливень, будто поджидавший меня, тут же почти болезненно хлестнул по лицу, промочив тонкую блузку насквозь за секунду. Я пошла вперёд, не разбирая дороги, спотыкаясь о мокрую брусчатку, не чувствуя ничего, кроме жгучего, сжигающего дотла стыда. — КЛЭР! Его крик был заглушён рёвом проезжающей машины и шумом дождя. Я услышала за спиной его тяжёлые, быстрые шаги почти сразу. Он догнал меня, его сильная рука вновь и так знакомо сжала моё запястье, заставив резко развернуться. — Прекрати это! Ты всё неправильно поняла! — он кричал, и его бархатный голос срывался, пока вода с тёмных волос ручьями стекала на лицо, смешиваясь с самим дождём. — Я всё поняла идеально! — я изо всех сил попыталась вырваться, но он держал меня как в тисках. Его длинные пальцы уверенно впивались в мою бледную кожу. — Ты купил меня, Килиан! Как вещь! Сначала квартиру, теперь — содержание! Я твоя содержанка! Признай это наконец! — НЕТ! — он рывком прижал меня к мокрой, холодной двери какого-то закрытого антикварного магазина, его тело тут же придавило меня, а его лицо вновь было в сантиметрах от моего, залитое дождём и искажённое такой болью, что на мгновение у меня перехватило дыхание. — Я пытаюсь… чёрт тебя побери… я пытаюсь привязать тебя к себе! Потому что я трус! Потому что я не могу дать тебе ничего другого! Ни обещаний, ни будущего, ни даже чёртовых нормальных отношений! Только эти проклятые деньги, потому что это единственное, что у меня есть! Единственное, что я могу тебе дать, не разрушив всё к чёрту! Не разрушив тебя окончательно! И прежде чем я успела что-то ответить, выкрикнуть в ответ новую порцию яда, его губы нашли мои. Этот поцелуй был не таким, как в машине. Он был отчаянным. Грубым. Горьким от дождевой воды и солёным от слёз, которые наконец хлынули из моих голубых глаз, смешиваясь с дождём. В нём не было страсти. В нём было признание. Полное, беззащитное, унизительное признание в собственной слабости, в безысходности, в невозможности нашего положения. Я сопротивлялась секунду, сопротивлялась две, вырываясь, но его руки лишь крепче обхватили моё лицо, не давая уйти. И потом… потом я просто обмякла. Вся ярость, всё отчаяние вытекли из меня вместе со слезами. Я позволила ему целовать себя, мои руки бессильно упали на его мокрые плечи, и я отвечала на его поцелуй таким же горьким, безнадёжным отчаянием. Мы стояли посреди ночного Парижа, два абсолютно промокших, сломленных, несчастных человека, прижавшиеся друг к другу, как два последних обломка после кораблекрушения. И в этом отчаянном, нелепом поцелуе, под ледяным дождём, было больше правды и больше боли, чем во всех его миллионах и во всех моих обидах, вместе взятых. 🗼🥐 Париж, прошлое 1,5 года назад, май «Мадемуазель Клэр?» Голос водителя, обёрнутый почтительной тишиной, разрезал ночь. Его рука в белоснежной перчатке отворила дверь, и мир раскололся на «до» и «после». Я шагнула в этот разлом, и ветер, словно соучастник преступления, подхватил полы моего дорогущего платья. Оно было алым. Не просто красным — алым, как рана, которую не зашить, как стыд, что течёт по жилам вместо крови. Шёлк лип к коже, словно вторая кожа, подаренная им — не как знак нежности, а как клеймо. Без записки, без слов. Просто красивая коробка на пороге, а в ней — этот рубин, затянутый в шепот, в намёк, в обещание, которое никогда не будет выполнено. Надевая его, я чувствовала, как превращаюсь в трофей — блестящий, дорогой, но всё же трофей. Ресторан висел в небесах, как хрустальная грёза, как последний оплот надежды в море лжи. Ни музыки, ни чужих взглядов — только тихий звон хрусталя, будто плач ангелов, и шепот Сены, несущей в своих водах все разбитые сердца Парижа. И он. Килиан стоял у столика, отодвинутого к самому краю бездны, залитый золотым светом заката. В его тёмном костюме таилась вся мощь и вся трагедия нашей истории. А в этих карамельных глазах… в глазах горел тот самый огонь, что когда-то зажигал стадионы, — огонь перед решающим матчем. Только теперь этот огонь был обращён ко мне, и в нём читалась не победа, а прощание. — Боже, Клэр… Его голос был низким, почти надтреснутым, будто каждое слово давалось ему ценой невероятных усилий. Он не произнёс ни одного пустого комплимента — его взгляд сказал всё сам за себя. Взгляд, который помнил меня шестилетней вечно испуганной девочкой и видел сейчас роковой женщиной, поведавшей слишком многое и стоящей на краю пропасти. Он медленно обошёл стол, и время замедлилось, будто сама Вселенная затаила дыхание. Его пальцы, тёплые и шершавые от бесчисленных тренировок, мягко обвили мою руку, и поднесли её к своим губам. — Ты похожа на закат, в котором тонет весь Париж. Его губы коснулись моей кожи, и этот поцелуй длился вечность и мгновение одновременно. Это был не просто жест — это было признание. Признание в том, что мы оба понимали, но боялись произнести. Мы ужинали, погружённые в зыбкую иллюзию нормальности. Говорили о книгах, об Этане в университете, о путешествиях, о мелочах, которые не имели значения. Смеялись, но смех был горьким, как полынь. В его карих глазах я видела отражение той жизни, которой мы могли бы жить, — жизни без «Мулен Руж», без толп фанатов, без боли, что годами копилась между нами. — Знаешь, что я понял за все эти годы? — он отставил бокал, и хрусталь тут же зазвенел, как похоронный колокол. Его пальцы сомкнулись вокруг моих — не в нежности, а в отчаянной попытке удержать то, что всё равно ускользало сквозь пальцы, как песок. — Что? — я боялась дышать, боялась, что одно неверное движение разобьёт этот хрупкий миг в дребезги. Моё сердце, в тот момент, стучало где-то в висках, оглушительно и тревожно. — Что я… что ты для меня всё. — он произнёс это так тихо, что слова едва долетели до меня сквозь гул в ушах. — Всё, что имеет значение. Всё, что болит. Всё, что останется, когда закончатся овации и погаснут софиты. — Не называй это любовью, Килиан. — я попыталась отвести руку, но его хватка лишь усилилась, становясь почти болезненной. — Любовь — это когда светит солнце, а не когда горит дом. Любовь не должна быть похожа на поле боя, где мы оставляем друг другу шрамы. То, что между нами… это не любовь. Это что-то другое. Тёмное. Неистовое. — А что же? — в его глазах вспыхнул огонь — тот самый, опасный и манящий, что заставлял меня возвращаться к нему снова и снова, даже когда разум кричал «беги». — Это одержимость. Болезнь, которая въелась в кровь. Грех, который мы оба совершаем с открытыми глазами, прекрасно понимая, чем это закончится. Любовь лечит, Килиан. А мы… мы только калечим друг друга. Мы — два человека, которые слишком привыкли к боли, чтобы признаться, что не знают, как жить без неё. Мы не умеем любить — мы умеем только ранить. — И всё же… — его голос сорвался, стал тише, исповедальным, обнажая ту бездну отчаяния, что он так тщательно скрывал от всего мира. — Я не знаю другого способа быть с тобой. Не знаю других слов, кроме этих — проклятых, грязных, неправильных. Ты права — это порочно. Это яд, который отравляет всё, к чему прикасается. Но это… — он замолкает, и в тишине зала отчётливо становится слышно, как отчаянно и громко бьётся его сердце, — …но это единственное, что во мне настоящее. Всё остальное — маска, которую я ношу для чужих глаз. Только с тобой… только в этой боли я чувствую себя живым. В этот момент к нашему столу подошёл официант с небольшим, изящным букетом. Не розы, не лилии — а фрезии. Хрупкие, нежные, с тонким ароматом, напоминающим о первом весеннем ветре. — Это… твои цветы, — сказал Килиан, протягивая его мне. Его смуглые пальцы слегка дрожали. — Я помню, ты говорила, что они пахнут… надеждой. Я робко взяла букет в руки. Стебли были чуть прохладными и влажными, в горле тут же встал ком. Он помнил. Какую-то случайную фразу, оброненную мной, наверное, десять лет назад. В тот миг всё — и шёлк платья, и сияние люстр, и вкус дорогого вина — померкло перед этим простым жестом. Это было больнее любой ссоры. Потому что это было похоже на любовь. На ту самую, о которой я мечтала. А потом он достал из-под стола миниатюрную шкатулку. В ней лежали серьги — огненные опалы, окружённые россыпью мелких бриллиантов, словно капли застывшего пламени. — Как твои блёстки, — прошептал он, осторожно вдевая серьгу в мою мочку. Его пальцы деликатно касались моей кожи, и по телу бежали мурашки. — Только… настоящие. В тот миг я позволила себе поверить. Поверить, что сказка возможна. Что он — не просто звезда футбола, не спаситель, не благодетель. А человек. Человек, который, возможно, способен выбрать меня. Несмотря на всё. Несмотря на боль, на прошлое, на ту пропасть, что всегда была между нами. Он довёз меня до моего подъезда в Бонди. Дорогущая машина уверено плыла по ночным улицам, а мы просто молчали, словно боясь разрушить хрупкое заклинание, опутавшее нас. Когда двигатель заглох, он повернулся ко мне. — Клэр… — он провёл рукой по моей щеке, и в его прикосновении была вся нежность, на которую он был способен. — Спасибо за этот вечер. — Спасибо за блёстки, — прошептала я, касаясь серёг. — Настоящие. Мы вышли из машины, и он молча последовал за мной к подъезду. Воздух в Бонди был всё также спёртым и густым, пах влажным бетоном и увядшими цветами из соседнего палисадника. Фонарь над входом мигал, бросая на стены подъезда судорожные, нервные тени. — Помнишь? — его голос прозвучал за моей спиной совсем приглушённо, будто из другого измерения. Я кивнула, не в силах вымолвить и слово. Эти ступени… они были свидетелями всего. Моего восьмилетия, раздавленных мелков, первого торта со свечкой. А теперь должны были стать свидетелями конца, который я отчётливо предчувствовала покалыванием на кончиках пальцев. Мы сели на холодный бетон. Между нами оставалось всего несколько сантиметров, но эта крохотная дистанция ощущалась бездонной. Его крепкое плечо почти касалось моего, и от этого почти-прикосновения по коже бежали мурашки. — Клэр, — он произнёс моё имя так, будто это было последнее слово в его словаре. — «Реал» сделал официальное предложение, и я подписал контракт. Я уезжаю. Через неделю. Тишина, последовавшая за его словами, была до боли оглушительной. В ушах звенело, а в груди что-то медленно и неумолимо разламывалось на тысячи осколков. Я смотрела на трещину в стене перед собой — длинную, извилистую, как шрам. Забавно, что именно так сейчас и выглядела моя потрёпанная годами душа. — Поздравляю, — выдохнула я и мой голос прозвучал совсем чужим, плоским, лишённым всяких эмоций. — Ты получил всё, о чём мечтал. Всё, ради чего жил. Пальцы сами потянулись к мочкам ушей. Я медленно сняла серьги. Огненные опалы холодно лежали на моей ладони, отражая мерцающий свет фонаря. Они казались теперь не прекрасными, а зловещими — как два застывших огня ада. — На, — я протянула их ему и моя рука больше не дрожала. Вообще ничего не дрожало — я была абсолютно пуста. — Возьми. Он непонимающе посмотрел на серьги, потом на меня. В его карих глазах плескалась настоящая боль. — Зачем? Они твои. Я подарил. — Мне не нужно ничего настоящего, Килиан, — голос наконец сорвался, став хриплым и таким привычным шёпотом. — Ни настоящих бриллиантов, ни настоящих чувств, ни настоящего прощания. В моей жизни всё ненастоящее. Платье, которое ты купил, чтобы откупиться. Квартира, которую ты подарил, чтобы успокоить совесть. И эти… — я мягко подтолкнула серьги ему в руку, — эти «настоящие» блёстки. Я привыкла к подделкам. Мне в них безопаснее. Я поднялась. Ноги были ватными, я боялась упасть, но как-то устояла, делая шаг к двери. — Удачи в Мадриде, — бросила я ему через плечо, понимая, что смотреть на его лицо сейчас было бы сродни самой изощрённой пытки. — Надеюсь, там у тебя всё будет… настоящее. В отличие от нас. Дверь захлопнулась с оглушительным, финальным звуком. Я тут же совсем опустошенно прислонилась к ней спиной, скользя вниз по шершавой поверхности. И тогда… тогда тишина взорвалась. Горькие, солёные слёзы хлынули бурным потоком. Я рыдала, беззвучно, разрываясь изнутри, впиваясь пальцами в алый шёлк платья. Рыдала по той девочке, которая когда-то верила в чудеса. По той женщине, которая позволила себе надеяться. По нам — двум людям, которые так и не смогли собрать свои осколки в единое целое. Из-за двери же не доносилось ни звука. Он не стучал. Не звал. Просто молча ушёл, как всегда умел это делать. Оставив меня совсем одну в кромешной тишине, где эхом отзывались его последние слова и холодный блеск опалов в моей пустой ладони. 🗼🥐 Париж, прошлое 1,5 года назад, июнь Жара стояла такая, что воздух плавился над асфальтом, дрожащим маревоом искажая очертания улетающих самолётов. В аэропорту Орли пахло раскалённым бетоном, горючим и разбитыми сердцами. Я стояла у его чёрного внедорожника, вся такая красивая и смертоносная, в этом нелепом платье в горошек — алые вишенки по белому, словно капли крови на саване. Слишком нарядном для этой казни. Оно разлеталось на ветру, пытаясь унестись прочь от этого места, от него, от нас. Наверное, этого, где-то в глубине души, хотела и я сама. Я облокотилась на капот, чувствуя, как раскалённый металл прожигает нежную кожу сквозь тонкую ткань. Прекрасно. Пусть жжёт. Всякая боль была приятнее этой ледяной пустоты, что разъедала меня изнутри вот уже который год. Он молчал. Просто безотрывно смотрел на меня, и в его карих глазах была та самая мука, которую он, наверное, принимал за искренность. А для меня это теперь был всего лишь очередной спектакль — «трагический герой, вынужденный пожертвовать любовью ради великого предназначения». — Ну что, благотворитель, — прошипела я так тихо, что слова едва долетели до него, но каждое впилось в плоть, как отравленная стрела. — Раздашь последние указания? Квартира, деньги, Этан… Всё по списку твоей великой благотворительной программы? Ничего не забыл? Может, ещё сиделку мне наймешь? Или путёвку в психушку для неисправимых дурочек подаришь, которые посмели полюбить тебя? — Чёрт возьми, Клэр… — его голос прозвучал надтреснуто. — Я просто пытаюсь… убедиться, что с тобой всё будет в порядке. — А как надо? — я оторвала взгляд от трескающегося от зноя асфальта и впилась в него своими голубыми глазами, в которых плескалась вся накопленная за годы ярость. — Сказать «спасибо за всё»? Помахать платочком, как примерная пай-девочка? Упасть на колени и рыдать, умоляя остаться? Но ты же не останешься. Потому что ты — раб. Раб своего контракта, своей карьеры, своего проклятого великого будущего. Ты продал душу за место в истории, и я была просто разменной монетой в этой сделке. — Это несправедливо, — он резко провёл рукой по лицу. — Ты знаешь, что этот контракт… это не просто деньги. Это дело всей моей жизни. — А вся моя жизнь — это всего лишь приложение к твоей, — выдохнула я, и слова зазвучали как приговор в раскалённом воздухе. — Даже когда ты был внутри меня, это было не про нас. Это было про отчаяние. Про попытку залатать дыру в груди перед вечной разлукой. И знаешь, что самое пиздатое во всём этом? Что я добровольно подписалась на эту пытку. Я — та самая дура, которая согласилась расплатиться обломками своей души за отсвет чужой славы. Ветер внезапно стих, и наступила оглушительная тишина, нарушаемая лишь далёким гулом аэропорта. Казалось, что даже птицы замолчали в этот момент. — Я никогда не хотел причинить тебе боль, — его голос сорвался на полуслове, став хриплым шёпотом. — Бог свидетель, я никогда этого не хотел… Яркое солнце отражалось в стёклах терминала, создавая слепящие блики, которые резали глаза. Его рука дрогнула, он попытался коснуться моей руки. Длинные пальцы протянулись ко мне в последнем, почти отчаянном жесте — будто тонущий хватается за соломинку. — Не трогай меня, — я отшатнулась от него так резко, что мир на мгновение поплыл перед глазами, искрясь разноцветными пятнами. — Никогда. Твоё прикосновение теперь будет жечь, как этот раскалённый капот. Оно будет жечь, а я устала гореть. С меня хватит. Где-то вдали запели птицы, их трели звучали издевательской насмешкой над нашей драмой. По взлётной полосе покатился другой самолёт, набирая скорость для взлёта. — Клэр, прошу… — в его карамельных глазах стояла настоящая паника, зрачки расширились от ужаса. — Не заканчивай так. Не уходи вот так… Я оттолкнулась от машины, делая шаг назад, в сторону аэропорта. В сторону жизни, где, я молясь Богу по ночам, шептала, что его больше не будет. Ноги были до невозможности ватными, но я держалась прямо. — Уезжай. Выиграй все свои титулы. Стань легендой. И когда ты будешь стоять на стадионе, а тебе будут кричать миллионы, когда ты поднимешь над головой свой золотой мяч, знай — где-то там, в темноте, есть одна сука, которая презирает тебя за каждый из этих трофеев. Потому что цена за них… — мой голос неминуемо сорвался, переходя в хриплый шёпот, но я выдохнула последнее, — …цена за них — это я. Вся. Без остатка. Над нами пролетела яркая стая каких-то птиц. Их тени скользнули по асфальту между нами, словно проводя последнюю черту. — Я никогда не прощу себя за это, — прошептал он, и в его голосе прозвучала та самая искренность, которую я ждала все эти годы. Но было уже слишком поздно. Я развернулась и пошла прочь. Не оглядываясь. По ветру развевалось моё дурацкое платье с вишенками, а в ушах стоял оглушительный рёв взлетающего самолёта, уносившего его прочь. Навсегда. И пока я шла по раскалённому асфальту, с каждым шагом во мне рождалась странная, почти невероятная надежда — что когда-нибудь этот круг разорвётся. Что однажды я проснусь и не почувствую этой боли. Что его образ померкнет, а воспоминания потеряют свою власть надо мной. Воздух больше не будет пахнуть им, а сердце перестанет сжиматься при звуке его имени. Возможно, это и есть свобода — не забыть, а просто… отпустить. И впервые за много лет я сделала шаг навстречу этой свободе. 🗼🥐 Париж, настоящее Дверь в «нашу» квартиру захлопнулась с таким звуком, будто гроб опустили в могилу. Тишина. Не просто отсутствие звука, а плотная, вязкая субстанция, заполнившая каждый сантиметр этого проклятого пространства. Она впитывала в себя даже эхо моих шагов, даже стук собственного сердца. Эта тишина была гуще, чем полтора года назад, тяжелее, пропитанная ядом распавшихся слов и невысказанных упрёков. Надежда. Ту жалкую, окровавленную надежду, что я выцарапала из себя тогда, в аэропорту, под рёв взлетающих самолётов… Она оказалась самой изощрённой ложью. Она не умерла быстро. Её казнили медленно, методично, день за днём, час за часом. Каждое утро, когда я просыпалась в этой пустой квартире. Каждый вечер, когда я видела его улыбающееся лицо на плакате по дороге в «Мулен Руж». Каждую ночь, когда прижималась к холодной стороне кровати, которая так и не забыла его форму. Её растоптали. Втоптали в грязь этого бесконечного одиночества, пока от неё не осталась лишь горстка пыли на дне души. Полтора года. Он сиял в Мадриде. Его улыбка, его победы, его жизнь — всё это было товаром, выставленным на всеобщее обозрение. Его лицо с плакатов преследовало меня по всему Парижу. С каждой остановки метро, с каждого билборда, с экранов телевизоров в витринах кафе. Легенда «Реала». Чемпион. Бомбардир. Тот, кто добился всего, хоть и без своего заветного кубка Чемпионов. А я… Я вернулась в «Мулен Руж». Не Скарлетт, не жемчужина, не восходящая звезда. Просто одна из многих. Танцовщица. Двадцать лет — возраст, который больше не нужно было подделывать. Горькая ирония заключалась в том, что теперь, когда я наконец достигла этого рубежа, мне отчаянно хотелось снова стать несовершеннолетней. Просто чтобы иметь законное оправдание той хрупкости, что разрывала меня изнутри. Чтобы иметь право быть слабой, а не сломленной. Сцена больше не была побегом. Она стала продолжением той же пустоты, только залитой ядовитым неоновым светом и притворными, заученными до автоматизма улыбками. Я выходила под оглушительные аккорды канкана, и аплодисменты разбивались о глухую, бетонную стену, выстроенную в моей груди. Они не проникали внутрь. Ничто не проникало внутрь. Блёстки, эти дешёвые символы иллюзий, осыпались с платья и падали к моим ногам, как пепел. Они покрывали пол гримёрки, прилипали к коже, попадали в волосы, напоминая не о сиянии, а о тлении. Я танцевала. Совершала те же отточенные движения, па, пируэты. Моё тело помнило всё, оно было идеальной машиной для шоу. Но внутри, в оцепеневшем сознании, стоял один и тот же, монотонный, как погребальный звон, вопрос: «Ради чего?» Ответа не было. Его не было с тех самых пор, как его самолёт оторвался от взлётной полосы, унося с собой последние обломки моего «зачем». В гримёрке, в моём будуаре с алыми, выцветшими от времени бархатными креслами, я смотрела на своё отражение в огромном зеркале в позолоченной раме. Всё то же зеркало, что видело и Скарлетт, и ту девочку, что когда-то дрожащей рукой наносила первый в жизни сценический грим. Но сейчас в нём отражалась не Скарлетт. И даже не Клэр. Лицо было знакомым — те же проступившие скулы, те же губы, подведённые алой помадой, те же золотые волосы, уложенные в сложную причёску. Но за этим фасадом не было ничего. Лишь красивая, отполированная до блеска пустота. Глаза, в которых когда-то плескалось то море обид, боли, ярости и любви, теперь были просто стеклянными. Мёртвыми. И самое ужасное — боль не притупилась. За эти полтора года она не стала тише. Наоборот. Она заострилась, отточилась, как лезвие бритвы. Она поумнела. Она изучила каждую трещинку в моей душе, каждую незажившую рану, каждое слабое место. И теперь она вонзалась именно туда — с хирургической, леденящей точностью. Она напоминала о себе запахом его одеколона, донесшимся от незнакомца на улице. Вспышкой камеры, похожей на те, что следили за ним. Обрывком футбольного матча, доносящимся из открытого окна. И я… я всё так же любила его. Это был не выбор, не чувство. Это был диагноз. Неизлечимая, прогрессирующая болезнь, которая медленно, неумолимо, клетка за клеткой, пожирала последние остатки воли, надежды, самой жизни. Я не могла это больше вынести. Эта пустота была громче любого шума. Эта боль — острее любого ножа. Эта любовь — смертельнее любого яда. И в один день, в этом ослепительном блеске гримёрки, среди гор испачканной гримом ваты, сломанных карандашей и осыпающихся страз, созрело единственное возможное решение. Тихий, безоговорочный акт капитуляции. Сейчас же мои ноги понесли меня сквозь квартиру, будто я была призраком в собственном доме. В ванной комнате пахло пылью и одиночеством. Механически я повернула кран, и горячая вода с шумом хлынула в ванну, наполняя пространство густым паром. Потом открыла бархатную сумочку — ту самую, что когда-то он подарил мне на одно из забытых теперь праздников. Среди рассыпанной пудры и сломанных карандашей мои пальцы нащупали холодный пластиковый флакон. Я поставила его на кафельный край рядом с бритвой — той самой, которой когда-то порезала ноги перед своим первым выступлением. Затем я подошла к туалетному столику. В зеркале отражалось бледное существо с пустыми всё также голубыми глазами. Но сейчас это не имело значения. Это был мой последний выход, моя финальная роль. Я наносила грим с хирургической точностью: тональную основу, скрывающую следы бессонных ночей, румяна на исхудавшие щёки, чёрную подводку, очерчивающую мёртвые глаза. А потом — алую помаду, такую яркую, что она казалась кровью на фоне моего белого лица. С полки в шкафу я сняла своё самое роскошное платье — то самое, в котором когда-то в первый и последний раз танцевала для него. Чёрные страусиные перья, тысячи кристаллов Сваровски, шелк, стоивший как чья-то жизнь. Ткань холодно скользнула по коже, пока стразы моментально отяжелили плечи. Последний костюм для последнего представления. Вода в ванне была почти горячей. Я механически сделала шаг в кипящую воду, чувствуя, как шелк мгновенно промокает и превращается в такой подходящий, и тяжёлый саван. Перья тут же потемнели, безжизненно обвисая. Я медленно опустилась на дно и откинулась на холодную эмалированную спинку. Моя рука почти сразу потянулась к заветному флакону. И именно в миг, когда мои пальцы только-только сжали спасительный флакон, я услышала звук, от которого кровь моментально застыла в жилах. Щелчок. Тот самый, знакомый до боли щелчок поворачивающегося ключа в замке. Тот, что когда-то означал возвращение домой. Теперь он звучал как приговор. Потом последовали шаги. Быстрые, уверенные, слишком знакомые. Они эхом разносились по пустой квартире, приближаясь к ванной. Каждый стук каблуков по паркету отзывался в моей груди ударом молота. Шаги, которые когда-то были музыкой моего счастья, теперь звучали как погребальный марш. Дверь в ванную распахнулась с такой силой, что ударилась о стену. В проёме, окутанный клубами пара, стоял он. Килиан. Загорелый, в идеально сидящей дорогой куртке, с сумкой через плечо — будто только что сошёл с трапа частного самолёта. Но его лицо… Его прекрасное, знакомое до слёз лицо было искажено ужасом. Его глаза, те самые карие глаза, что видели трибуны «Парк де Пренс» и «Сантьяго Бернабеу», теперь с немым ужасом скользили по мне, по переполненной ванне, по флакону в моей руке, по этому нелепому, ослепительному маскараду смерти. — Клэр… — его голос прозвучал так хрипло и разбито в этой могильной тишине, словно его горло сдавило невидимой рукой. Я не шевельнулась. Не смогла. Просто сидела там, в этой пока ещё горячей воде, превратившись в живую статую и так остервенело, сжимая в онемевших пальцах своё последнее спасение. — Ты опоздал, — прошептала я, и мои слова прозвучали плоскими, безжизненными, прямо как эхо в заброшенной гробнице. — На полтора года. Он не побежал ко мне. Он рухнул. Буквально рухнул на колени перед ванной, его сильные, знаменитые на весь мир ноги подкосились. А его руки — те самые руки, что поднимали над головой кубки и отталкивали защитников — дрожа схватили мои, и вырвали флакон с такой силой, будто это была зажжённая граната. Пластик с грохотом отскочил от стены и покатился по зелёному кафелю, рассыпая белые таблетки, как слезы. — Что ты делаешь… — он не кричал на меня, нет. Он задыхался, пока его грудь судорожно вздымалась, а глаза были полы такой паникой, перед которой меркли все страхи на футбольном поле. — Боже правый, что ты делаешь… — Заканчиваю то, что ты не смог, — мои губы растянулись в безжизненной, кривой улыбке. Слёзы всё же потекли по моим щекам, смешиваясь с водой и гримом. — Спасаю себя. Единственным доступным мне способом. Он поднял на меня свои карамельные глаза, и в них я увидела не гнев, не разочарование — а животный, первобытный ужас. Ужас осознания и ужас потери. — Прости… — он прижал свой лоб к моему мокрому виску, и его кожа тут же показалась мне чересчур горячей. — Прости меня… Я не знал… Я думал, ты… сильная. Я думал, ты справишься… — Ты не думал, — я резко отстранилась, и вода холодно плеснула через край, заливая пол. — Ты просто жил. А я — просто умирала. По частям. С каждым днём. И сегодня я решила сделать это красиво. В блёстках. Как ты когда-то говорил… чтобы всё вокруг блестело. Он судорожно схватил меня за тонкие плечи, и его пальцы с такой силой впились в мокрый шёлк на моём теле и кожу под ним, что я вскрикнула от боли. — Заткнись! — его голос сорвался на оглушительный, яростный крик, от которого задрожали стены. — Ты не умрёшь! Слышишь меня? Я не позволю! Никогда! Я только рассмеялась на это. Горьким, истеричным, почти беззвучным смехом, от которого его лицо исказилось ещё больше. — Смотри-ка, — прошипела я, чувствуя, как внутри всё закипает. — Опять командуешь. Опять не позволяешь. А что ТЫ можешь мне предложить вместо этого, Килиан? — я впилась в него взглядом, в эти бесконечно знакомые карие глубины, где когда-то тонула. — Ещё одну квартиру? Ещё один счёт в банке? Ещё полтора года молчания, пока ты будешь забивать голы в своём проклятом Мадриде и трахать своих гламурных кукол? Он пристально смотрел на меня, и я видела, как в его голове пульсирует один и тот же вопрос, на который у него никогда не было ответа. Что он может дать мне? Ничего. Кроме той самой боли, что свела меня с ума. Кроме этой вечной, неразрешимой дилеммы. Он никогда не мог меня отпустить и не мог остаться. Это был самый настоящий замыкающий круг. И мы оба были его пленниками, прикованными друг к другу цепями из любви, боли и взаимного уничтожения. И именно тогда его силы наконец оставили его. Он обмяк. Его хватка ослабла, и он попросту опустил голову прямо на край ванны, на мокрые, потемневшие перья моего платья. Его могучие плечи, способные выдержать давление миллионов, содрогнулись. И тогда великий Килиан Мбаппе — легенда, чемпион, идол — разрыдался. Не сдерживаясь. Громко, надрывно, с теми же всхлипами, что когда-то были у того мальчика во дворе в Бонди. Его слёзы капали в воду, смешиваясь с моими, растворяя грим и стразы. А я… я сидела в остывающей воде, в своём великолепном, промокшем саване, и автоматически мягко гладила его коротко стриженные, влажные от слёз волосы. И понимала самое ужасное. Самую горькую иронию. Даже моя смерть теперь принадлежала ему. Он отнял у меня и её. Он ворвался в мой последний, отчаянный поступок и превратил его в очередную драму, в очередную сцену нашего бесконечного спектакля, которому никогда не было и не будет конца. Я перестала гладить его чуть колкие волосы. Тишина, наступившая после его рыданий, была страшнее любого крика и во мне что-то окончательно переломилось — не в надежде, а в самой способности чувствовать. Без единого слова я поднялась из остывающей воды. Вода тут же хлынула с меня неудержимыми потоками, но я уже ничего не чувствовала. Моя рука сама потянулась к бархатной сумочке на раковине — той самой, что он подарил мне на мой 18 день рождения. Пальцы почти сразу нащупали холодный, гладкий прямоугольник. Я вынула его. Айфон. Тот самый, что он вручил мне с той самой улыбкой, что теперь продавалась на плакатах по всему Парижу. Экран был паутиной трещин — будто отражение моей души, — но всё ещё работал. На заставке застыло наше старое фото: он смеётся, обняв меня на кухне в Бонди, а я смотрю на него так, будто он — целая вселенная. Я медленно, с почти театральной торжественностью, протянула его ему. Он всё ещё стоял на коленях, и его плечи всё также вздрагивали от подавленных рыданий. — Держи, — мой голос прозвучал почти что плоским эхом в затхлой тишине ванной. — На память. Может, когда встретимся… через следующие полтора года… он напомнит тебе, что у всего есть срок. Как у нас. Он поднял на меня свои карие глаза — заплаканные, беспомощные. Его пальцы неконтролируемо дрожали, когда он взял телефон. Он смотрел то на меня, то на разбитый экран, где навсегда остались запечатлены мы — те, кем мы были когда-то. И те, кем мы больше никогда не будем. — Клэр… — его бархатный голос сорвался на шепот. — Мы… мы могли бы… — Нет, — я тут же перебила его, и в моём голосе впервые за весь вечер прозвучала не боль, а ледяная, окончательная ясность. — Мы не могли. Никогда не могли. Мы можем только разрушать. Это всё, что у нас получается. Я молча развернулась и пошла прочь, оставляя за собой мокрые следы на паркете. Не оглядываясь. Не оборачиваясь на звук, с которым разбитый айфон наконец упал из его ослабевших пальцев на кафельный пол, разлетаясь на окончательные, бесповоротные осколки. Я прошла в когда-то «его» спальню, захлопнула дверь и сразу же прислонилась к ней спиной. Снаружи не доносилось ни звука. Ни плача, ни стука, ни просьб. Лишь оглушительная тишина, в которой тонули последние обломки нас. А потом, отодвинувшись от двери, я начала сдирать с себя такой мокрый и тяжёлый сценический костюм. Сначала перья, потом стразы, потом шёлк. Всё это падало на пол бесформенной, блестящей кучей. Я стёрла с лица размазанный грим. В зеркале отразилось бледное, чистое лицо. Пустое. Мёртвое, но наконец-то своё. Я не знала, что будет завтра. Не знала, уйдёт ли он сейчас или останется. Не знала, смогу ли я жить дальше. Но я поняла одну вещь — круг не разорван. Он просто принял другую форму. Более тихую. Безопасную. Ту, в которой можно существовать, не надеясь и не умирая. Я надела простой хлопковый халат и почти механически легла на кровать, тут же устремляя взгляд в потолок. Где-то за дверью, в другой реальности, всё ещё существовал Килиан Мбаппе. Но здесь, в этой комнате, его больше не было. Через час я услышала, как входная дверь тихо закрылась. Он ушёл, в прочем, как всегда. Унёс с собой осколки нашего прошлого. А я осталась. С нашей болью. С нашей любовью. С нашим вечным «после». И в этой теперь уже чуть более живой тишине я позволила себе закрыть глаза, зная, что через полтора года дверь снова откроется. И мы начнём этот бесконечный круг снова и снова. Потому что для нас не существовало ни спасения, ни конца. Только пауза. Только отсрочка до следующей встречи.