***
Данные. Данные. Данные. Просто реки из чисел и слов: частично стертых, частично зараженных каким-то патетическим бредом. Анализ оставшихся вызывает в сердце веселую, торжествующую ярость — хотя, согласно им, у мутировавшего электронного сигнала под кодовым именем SkemMa720 никакого сердца быть не может — в эксперименте он не больше, чем условная константа. Разбирайся, твой же мир, сказала женщина в остроконечной шляпе, мановением руки передав ему права администратора — и вместе с антикитеранцем отправилась допрашивать троицу зазвездных героев, словно забыв о его существовании. Анаксагор поступает так же. Иномирцы, знакомые и незнакомые златиусы, приходящие в себя где-то позади — остаются там же, на втором плане, пока он по-настоящему изучает Амфореус, захватываясь каждым новым результатом все полнее — смена эпох, смена циклов, вечный поиск, поиск, поиск, поиск того, что Зандар Кувабара в воплощении Ликургуса счел за непреложную истину. Мир понемногу возвращается к жизни, пробуждаясь от вечного гнета разрушительного уравнения — светлеет небо и вода, из земли поднимаются деревья и травы, горы исторгают из себя геозавров — и чья-то ладонь опускается Анаксагору на плечо, отрывая от размышлений. Он стремительно разворачивается, полный желания напомнить простейшие правила, которые в его руках запросто могут стать законами, и осекается, потому что Мидей отточенным движением обнимает его за талию и закидывает к себе навстречу его лицо. В памяти один за другим воскресают эпизоды из бесконечного множества жизней — коротких жизней, насквозь прошитых золотыми нитями. Первая, полная надменного флирта, последняя, проведенная почти порознь — все они сходятся здесь, в этой встрече далеко за краем западного ветра. В мире, который принадлежит им. — Если сложить все циклы разом, сколько лет мы провели вместе? — спрашивает Мидей, погладив его по губам. Рассеянно, словно по давней привычке — и несмело. В первый раз в этой жизни. — Больше сотни миллионов, — отвечает Анаксагор. Поймав его руку, коротко целует запястье. В обновленном мире нет золотой нити — романтика здесь и не рождалась. Но без нее даже лучше — настойчивое сияние не отвлекает на себя ни взгляд, ни мысль, а свобода от нее вовсе не означает свободы друг от друга. Мидей наклоняется к нему и накрывает его губы своими, быстро и бесстыдно сползает вниз со знакомым пылом, прижимается поцелуем к шее и вдруг останавливается там. Анаксагор догадывается — смотрит ему через плечо, в открытый протокол эксперимента. — Значит в этих строчках — весь наш мир? — спрашивает глухо, сжав его в объятиях крепче, будто стараясь уберечь от струящегося потока, в котором едва ли что-то разбирает. Хмыкнув, Анаксагор прижимается щекой к его плечу, ничуть не разочарованный этой мыслью. Понимать — задача ученого. Задача же правителя… выбрать дальнейший путь. — Верно. И, как я и обещал, мы можем написать новые.- || -
21 октября 2025 г., 14:58
Единственным глазом Анаксагор видел не так уж много, но алхимически воссоздавать золотые нити, с помощью которых мир ощупывала столкнувшаяся со схожим недугом Золотая Ткачиха, не спешил: плодовитых пауков в Охеме и без него хватало, взять хотя бы ту же Аглаю. Или — Сенат, шпионы которого оцепили и город, и даже Мраморный дворец плотной непрозрачной сетью: вот один третий час кряду прогуливается под окнами, вот следующий молится умолкнувшей Фагусе с таким усердием, что наверняка истер себе колени, и все зазря — Кубок Изобилия не ответит тому, кто не додумался прихватить с собой бутылку хмельного хотя бы для прикрытия.
— Черное течение прихлынуло на их порог и вот-вот вольется в окна, а они только и знают, что строить друг другу козни, — без удивления замечает Керкес, соткавшись в воздухе по правое плечо Анаксагора. — Так называемые власть имущие нисколько не изменились.
Возможно, она считала, что ведёт себя вежливо, держась всегда непременно в поле его зрения и роняя одну-две ничего не значащие фразы прежде, чем начать настоящий разговор (и кто только научил титаниду разума такой пошлости, как светская беседа?) — ему же казалось, что Керкес издевается. Ее сотканный будто из книжной пыли призрак перекрывал и так ограниченный обзор, а остроумные речи только бередили раны на разрушенной душе, старые — и свежие.
— Чего ты хочешь? — недружелюбно спрашивает Анаксагор. Божественное пришествие застало его на выходе из купальни, вынудив остановиться полуобнаженным — измученное тело прикрывало только широкое полотенце, скидывать которое перед женщиной он не желал. Невзирая на.
Керкес усмехается ему, как ребенку — или, скорее, как юноше, в пылу взросления забывшему об уважении к родителям — и поворачивается спиной, демонстративно позволяя ему одеться, но не оставляя в покое.
— Признаться, когда-то мне казалось, что принявший мою судьбу златиус примет и мою любовь, — говорит она, подняв голову к световому колодцу, в который золотом льется нескончаемое, вездесущее излучение мехагелиоса. — Но ты меня удивил.
— Я ещё ни на что не согласился, — напоминает Анаксагор в расчете увести беседу в иное русло, раз уж отвязаться от настойчивого присутствия не получилось. Но — то ли Керкес в самом деле настроена однажды довести его до белого каления, то ли даже титаны не хотят и не могут в одиночестве справляться со своей болью и лелеют надежду облегчить эту ношу простым делением на двоих — она продолжает:
— Отвергнешь меня даже теперь, когда и твой возлюбленный упрямец сдался раздору?
— Не говори о нем так.
— Упрямец? Или возлюбленный?
— Сдался.
Керкес низко смеется, и на долю секунды сущность титана вдруг оживает в ней: этот смех скрипит, как качающееся на ветру дерево, а вздохи шелестят, будто срывающаяся с ветвей листва. Анаксагор не ждет, пока она закончит веселиться: непослушными руками он приводит в окончательный порядок одежду и покидает купальни через побочный выход. Зачарованные двери Янус упрямятся перед ним, показательно прекращая прокручивать замок, когда он подходит ближе — никто не поможет тебе, богохульник — и тогда он распахивает их небрежным толчком руки, мстительно сбивая с ног очередного шпиона.
Сам себе помогу.
Каструм Кремнос и его последний тиран приходят на ум воспаленными сновидениями каждый раз, как только ему вздумается поспать. В последнее время такое случается чаще: конечно, всему виной истощение тела, хоть так рвущегося в объятия Танатос, а не эти самые сны.
Было бы к чему стремиться. Видения скучней, чем смерть, и повторяют одно и то же: заунывную песню руинного эха, искристые молнии на лезвии огромного меча, скачущих по стенам тварей, разъеденных чернотой, и бога, запершего себя в окружении красных кристаллов. Бога, предложившего мир своим людям, но себе оставившего войну.
— Сперва я приняла связавшую вас нить за наказание от Аглаи, — как ни в чем не бывало продолжает Керкес, возникнув на пороге его комнаты в час ясности. — Ни одно естественное чувство прежде не сияло так ярко, чтобы рассеивать полумрак Рощи муз.
— Что же ты раньше не сказала, что мы так светимся? Провели бы пару сеансов в Сумеречном дворе взамен Гиацины, — пренебрежительно бросает он в ответ. Однако коварное замечание уже поразило цель, воскрешая память: об одинокой царственной фигуре, замершей в тени ветвей с книгой в руках, об искре взаимопонимания, подпалившей сушеное сердце и вмиг объявшей его пламенем привязанности, о встречах, редких и кратковременных — но тем и драгоценных.
— Теперь я вижу, в чем дело. Хоть ты и колюч, как тёрн, а все же, глядя на тебя, я вспоминаю Мнестию.
— Это значит, что у меня есть шанс выиграть противостояние с тобой, как выиграла она?
Титанида улыбается ему, и ее закрытые веки вздрагивают.
— Это значит, что твоя любовь неумаляема и непреклонна. В божестве раздора ты нашел свою родственную душу, и не отступишься от него, даже если он сам тебя отвергнет.
Подначивает его, как школяра, но, к ее чести, не льстит — говорит, что думает, умело расставляя силки. Разум в них не попадается, но сердце предательски ноет; Анаксагор с досадой думает, что пора бы выдернуть его из груди и пустить на что-то более полезное.
Мнестия, значит.
Ярче всего золотая нить романтики светится в царстве смерти — в преддверии его, протянувшись над волнами мрачной черной реки. Анаксагор минует скорбные силуэты, завистливо оборачивающие безглазые лица ему вослед, и спускается к берегу, издалека уже щурясь на бессмертный огненный дух, ждущий его у воды.
— Я встречаю тебя здесь чаще, чем в Охеме, — бросает ему Мидеймос упрек вместо нежности, но улыбается с неподдельным чувством — тем самым, что вьется между ними, оплетая руки как виноградная лоза.
— Предпочитаю Реку душ золотым купальням, — не слишком остроумно отбивает Анаксагор и вопреки себе кривит лицо, глядя на вязкие черные волны. — Мерзость. Перенеси меня.
— За перевозку полагается монета.
— Не будь мелочным. Мои знания дороже любых денег.
— Те самые знания, которые приводят тебя сюда?
Мидей хватает его на руки легко, словно кукольного — а ведь, пусть они оба и бестелесны, в тяжести своей души из-за возложенных на нее грехов Анаксагор не сомневается — и ступает вперёд. Темнота обволакивает его ноги, пожирая без остатка их мягкое свечение, но Мидеймос не обращает на нее особого внимания, неся их обоих против, назад в жизнь. Анаксагор прислоняется разбитой щекой к его виску.
— Истина на жизнь и жизнь на истину. Равноценный обмен.
— И на что ты обменялся сегодня?
Анаксагор молчит, следя за тем, как уродливые костяные рыбы ломают зубы о бронзовый доспех, и, не будь неженкой, все равно жмется ближе. Чуть-чуть.
— Романтика бунтует, когда пытаешься прибрать ее к рукам, — наконец отвечает он, пустив нарочитую небрежность в голос. — И вместо того, чтобы защищать влюбленных, бросает их друг к другу. Пусть даже на порог смерти.
Вопрос был простым: выйдет ли отдать собственной золотой нити приказ, убеждающий беречь возлюбленного в его бесконечных бойнях?
Ответ тоже оказался несложным: он выдернул его сознание из тела и бросил на полях Стиксии. Никто не послужит тебе, богохульник. Береги его сам.
— Может, ты просто выбрал неверное время. Бесполезно защищать меня, если я уже мёртв.
— Вчерашним вечером был жив и даже не ранен. Что случилось?
Река кончается. Мидеймос выступает из воды и опускает его на землю.
— С утра на патруле встретили отпрысков титана, — говорит, глядя теперь сверху вниз, и с этого положения кажется еще более величественным. Принц. Златиус. Герой-защитник Охемы. — Один попал стрелой в горло, а я не заметил, что рана смертельная.
Настолько суров, что не отличает: застрял у него в горле металлический наконечник или рыбья кость. Анаксагор с усмешкой поднимает руку, чтобы провести пальцами по его шее — ни следа не видно, конечно, но, если постараться, можно найти отголосок чужой боли.
Золотой нити плевать — она жмется к запястью, как жалкий поводок, и даже не дрожит. Может, и правда, наказание от Аглаи, потому и равнодушна, как хозяйка.
Мидеймос откидывает голову набок, подставляясь, и смотрит — в один глаз и провал на месте второго. Потом отточенным жестом снимает перчатку — та, будучи всего лишь иллюзией, тут же исчезает — и берет его за лицо.
Целует самую душу, на миг открывая свою. Костры аутодафе перехлестываются с пожарами войны, воды мертвого моря выкипают в алхимическом тигле. Каждый скол на изломанной душе на мгновение сглаживается под напором души бессмертной, каждое сомнение в вихре разума развеивается, как дым, а все иное — увидено, принято и обласкано, когда они отстраняются друг от друга.
— От тебя с каждым разом остается все меньше и меньше, — говорит Мидеймос в его губы, опьяненный ощущением и жадный до большего. Анаксагор целует его еще раз и дергает за косу, возвращая в реальность.
— Боишься, что однажды я исчезну насовсем? — колет намеренно с высокомерной улыбкой, отчего Мидей очаровательно прищуривает глаза, как недовольная химера, и выпрямляется.
— Не говори глупостей, мудрец. Я бы не стал унижать тебя страхом.
Мудрец смеется ему в ответ и уходит первым.
Такого слова и в самом деле не водится в кремносском словаре. Есть в нем «ужас», нагоняемый на врагов, есть «трепет», охватывающий смертных при мысли о величии Никадора, и есть «трусость» — худший из пороков. Но тот страх, который вплетают в сердца золотые спицы романтики, кремносцам неведом.
— Значит, покинешь его мужественно, не содрогнувшись?
— Кажется, неделю назад ты была титанидой разума, а не певицей эпиталамий.
Керкес читает его мысли и даже не скрывается; лезет в воспоминания, разлагает на элементарные составляющие все его гипотезы, планы и эксперименты, знает его от и до — а все равно никак не уймется. Таково испытание: получив силу титана, не обезуметь от возможностей, растрачивая последние крупицы драгоценной души на пустое бахвальство и самолюбование, но сохранить трезвость суждений.
Анаксагор оправляет рубашку, дерзко открывающую звездчатый шрам на груди, и выходит из той тюрьмы, которая здесь зовется временным домом. До встречи с Кенидой остается час, и это волнует его побольше всяких испытаний — если ради цели потребуется сойти с ума, значит, сойдёт.
Из Чаши героев Анаксагора выпроваживает Швея, вибрирующая от ярости вместо оскорбленной хозяйки. Знала бы Аглая, что почем зря раздает этим отпрыскам остатки своей души… впрочем, наверняка знает, только обходиться без них уже не умеет. Кружевные палачи, бесшумно парящие над остатками полисов, служат Ткачихе продолжением цепких рук, такие же безглазые и беспристрастные, как она сама. Вместе с властью романтики они разрушают ее изнутри — вот почему Аглая до сих пор терпит его, богохульника, и даже держит так близко, позволяя обучать своих будущих героев: знает, что именно он сможет ее остановить, если придётся.
— Анаксагор, — раздается сбоку, и он замирает на месте, в удивлении вскинув брови.
— Мидеймос, — говорит он уверенно: в этом мире остался только один человек, который еще зовет его полным именем. Оборачивается, толкнув Швею плечом. Та в ответ вытягивает из длинного деревянного пальца иголку, явно намереваясь лишить его оставшегося глаза, но Мидей подходит ближе, и Швея растворяется в луче света.
— Аглая прогнала тебя?
— Сказала, что, раз дело Преследующих пламя меня не волнует, я могу не задерживаться в купальнях златиусов.
— Ты опять напомнил ей о первой погоне?
— Да. Если в ней недостаточно разума, может, хотя бы остаток чувств сыграет свою роль.
Мидей хмурится, не соглашаясь с открытым оскорблением, но не спешит вмешиваться в их вражду. Отводит взгляд, показывает Ксении два пальца и та, глянув в камень связи, указывает дорогу к одной из небольших горячих купален.
— Составишь компанию? — спрашивает он.
— Ты ведь уже все устроил, — усмехается Анаксагор и первым устремляется вперед. Ожидает вот-вот услышать высокомерное «не согласился бы ты — согласился бы кто-нибудь другой», но Мидеймос — полное имя его тянется на языке нежданной сладостью — только молча обгоняет его и услужливо открывает дверь. Только впустив, бросает:
— Здесь и одному неплохо.
Трудно не согласиться. Приватная купальня выполнена в красном и белом, полна клубов пара, мягко рассеивающих свет, и цветочного запаха. Несколько минут спустя работники приносят фрукты и вино — Анаксагор усмехается, заметив мятное, и принимается за одежду.
Вода в купели почти обжигает босые ступни, так что спускаться приходится постепенно — а вот Мидеймос забирается сразу целиком и с блаженным выдохом откидывается на бортик. Легкая улыбка и румянец от пара на щеках делают его еще большим красавцем, словно вышедшем из счастливых легенд, и Анаксагор, засмотревшись дольше необходимого, несдержанно соскальзывает вниз. Дышать становится на порядок труднее. Мидей мгновенно приходит в себя, вспомнив, что не один, и за талию вытягивает его из воды так, словно он вообще ничего не весит.
— Эй, в порядке?
В свете ламп, отраженном от воды, блестит нить — она тоньше волоса, но уже с полной самоуверенностью связывает им запястья. Анаксагор смотрит на нее, не отвечая на вопрос, неосторожно поднимает руку, чтобы перехватить, и этим спугивает хрупкую романтику. Пока что она не говорит о любви — лишь о неустойчивом влечении, которое рассыпается, стоит только отвлечься, и появляется вновь, если вспомнить, что чужие ладони все еще лежат на талии.
— Увлекся, — наконец спокойно роняет он и встречается с Мидеем взглядом, чтобы прочитать в нем неожиданно горячую реализованную надежду, мелькнувшую быстро, как блик.
Однако ничего больше Мидей не высказывает. Кивнув, неловко отнимает прикосновение, сдвигается назад и переводит тему:
— Когда вы встретились с Аглаей?
По нему не разгадаешь, чем диктован интерес, но вопрос явно не дежурный. Анаксагор зачерпывает в ладони немного горячей воды, чтобы омыться, на этот раз без всяких провокаций, но Мидей все равно цепляется взглядом за капли, сползающие по раскрасневшейся от жары коже, и даже не сразу реагирует на прозвучавший ответ.
— Когда она уже была тысячелетней полубогиней, а я еще только юношей, приговоренным к смерти за свои устремления, — делится Анаксагор буднично. Злость давно прошла, а история стала только лишним поводом запугать нерадивых студентов. — Разве ты не слышал? Школа роговедов до сих пор обвиняет Школу лотофагов в том, что они слишком долго читали молитвы над дровами, сложенными для моего костра. Кто-то даже утверждает, что это все вина Школы почитателей, к которой я тогда еще принадлежал — будто бы она намеренно тянула с ритуалами. Так или иначе, Ткачиха с привратницей успели вступиться. Наедине сказали, что пророчество сулит мне перенять ядро пламени разума, а потому я под защитой Охемы.
Мидеймос не запугивается и не обрушивается на него с неуместной жалостью. Даже не спрашивает, как так вышло, что Школа почитателей взрастила еретика. Но подтягивает к себе колено, устраивает на нем руку и заявляет:
— Дай угадаю. Ты ответил, что с большей охотой вернешься на костер.
Так и было, но в романтическое чтение мыслей Анаксагор не верит. Спустившись в купель снова, уже без спектаклей, замечает:
— Эта история не секрет. Что ты на самом деле хотел узнать?
Он копирует ту же позу, и некоторое время они просто смотрят — друг на друга и на нить, дрожащую между ними. Последователям романтики — да и многим последователям разума тоже — обычно достаточно и этого, чтобы броситься друг к другу, уверовав во взаимность и безотказность, но себя Анаксагор предпочитает держать в отстранении.
Что нелегко, потому что:
— За что? — просто и искренне спрашивает Мидеймос и, кроме правды, ответа у него нет — а правда лежит слишком близко к сердцу.
Но тому, кто ищет истину, не пристало увиливать от вопросов. Анаксагор снимает повязку, открывая провал на месте левого глаза.
— За то, что любил свою сестру. За то, что готов был пойти против законов природы, чтобы вернуть её.
Нить пропадает, и отчего-то это неприятно царапает по самолюбию. Анаксагор отводит взгляд, но Мидей вдруг хватает его за подбородок и разворачивает к себе, разглядывая шрам.
— Ты сам это сделал?
Что это — ярость или восхищение? Отчего он так крепко сжимает челюсти и зачем так нагло касается края раненой кожи?
— Алхимия требует жертв, — отрезает Анаксагор, вовсе не тронутый этим жестом, но не уворачивается. Упрямо смотрит в глаза. — Неудивительно, что Кремнос открыл ее раньше, чем Роща.
— Но жертва должна быть равноценной.
— Верно, поэтому мне достался только один взгляд. Если бы я мог отдать больше, я бы отдал.
За это его называют безумцем, но Мидеймос молчит, только все держит и держит за лицо, и взгляд его полон чувств, которых он не выражает.
— Как ее звали? — спрашивает он наконец, убирая руку, и Анаксагор ловит себя на чувстве потери — как будто за пару минут его близость стала привычной.
— Диотима, — говорит он, и Мидей склоняет голову, отстранившись совсем.
— Мою мать звали Горго, — говорит он в ответ. — Она отдала жизнь за меня, когда я был младенцем. Я знаком только с ее духом… но и он давно развеялся над Рекой душ.
Это не исповедь: принц тоже не ищет сочувствия.
Это — сострадание, совсем не свойственное кремносским царям. Это — «я понимаю».
Анаксагор склоняет голову тоже, и в этот момент золото вспыхивает вновь.
В купальнях они остаются, пока не пробьет первая квинта часа разлуки, возвещающая вечер. Священный город и к ночи светел, но все же смена времени суток в нем угадывается по тому, как преображаются мраморные улицы: пустеют и затихают. Усталые погонщики разводят не менее уставших геозавров, ветерок гуляет по закрытым до утра лавочкам на ярмарке, сменяется патрульный караул и даже гостеприимные купальни вежливо выпроваживают посетителей — пора прибираться.
— Надолго ты в Охеме? — спрашивает Мидей, держась с ним рядом, как закадычный друг. Анаксагор, впрочем, не спешит далеко отходить, но предупреждает:
— Утром возвращаюсь в Рощу.
На крутом спуске Мидеймос придерживает его под локоть, и впору возмутиться тому, что его принимают то ли за немощного, то ли за старика, вырваться — но поддержка стремительно оборачивается захватом, широкая ладонь прижимается к пояснице, а на приоткрытые уже губы приходится поцелуй, тяжелый и меткий, как фатальный удар. Он делает выбор, и Анаксагор, секунду спустя прикрыв веки, выбирает его в ответ.
Золотая связь между ними с тех пор только крепнет. Ее легко было перерубить вначале; еще легче в конце, когда волокно натянулось и засияло так, что лезвия деревянных ножниц, припасенных чистильщиками для нитей Аглаи, не промахнулись бы точно.
Но просить о них Кениду он даже не думает, а ей хватает ума не предлагать, даже когда на ее глазах нить натягивается до предела, почти раня ему запястье.
Керкес ловит золото между пальцами, пока он ведет разговор, и в момент паузы бесцеремонно сообщает:
— Черное течение пытается ослабить его.
— Дай мне взглянуть на ядро пламени Кефала, — игнорируя её, требует он у Кениды.
— Для богохульника ты слишком внимателен сегодня к богам, — колко бросает она, но уступает в просьбе. Когда он протягивает руку, чтобы прикоснуться к жгучей концентрации силы, заменяющей титанам сердца, серые тени стражей вокруг Рассветной вершины тут же приходят в движение, но Кенида отгоняет их одним резким взглядом. Сама она напряжена не меньше, и ладонь ее, расслабленно упершаяся в бедро, на самом деле сжимает рукоять спрятанного в складках тоги стилета. Ходят слухи, что клинок его смазан ядом, и никто нее знает — каким. Анаксагор почти уверен, что это кровь гидры, но проверять не собирается, а потому без боя оставляет в том же тайнике ядро пламени Разума.
Кенида морщиниста и седа, и дорогие одежды бесформенно висят на костлявых плечах, но жестокости и отчаяния в ней столько же, сколько было в молодости, когда она позволила чистильщикам стереть свою изначальную личность и заменить ее консервированной. В чем-то они похожи, особенно на взгляд со стороны, поэтому Анаксагор не сомневается — за преступный союз доблестные жители Охемы накажут их обоих, в порыве праведного гнева сличив в одно чудовище. На это он и рассчитывает.
— Пообещаешь ли ты нам, Анаксагор, что золотой век не будет омрачен ни смертью, ни раздором? — прищурившись, спрашивает она. Он отворачивается, хмыкнув.
— А коварство, значит, тебя не слишком беспокоит? — бросает, выигрывая себе несколько секунд. Кенида сухо смеется:
— Его шутки неприятны, но иногда бывают и неплохими. Даже жаль, что воровская звезда закатилась за горизонт сотни лет назад.
Анаксагору чудится возмущенное мяуканье, но Цифера не появляется во плоти, чтобы избавить его от принуждения выдавать лживые обещания и взять эту участь на себя.
— И коварство от тебя отреклось, — улыбается Керкес, зависнув у его плеча. — Придумывай подходящую ложь без его помощи.
— Мне нет нужды лгать, — говорит он громко. — Золотой век не омрачится ничем. Это ты хотела услышать? Или тебе нужно, чтобы я отрекся от тех, кого титаны бедствия выбрали себе в преемники?
Кенида молчит, распознав в его голосе скрытую небрежностью угрозу. Керкес, усмехнувшись напоследок, растворяется в воздухе, наградив его мысленной четверкой за озвучивание очевидного: золотой век действительно будет безоблачным. Если наступит.
Чистильщикам лжи от истины отличить не дано, потому и в тайном ларце, подле ядра пламени опоры мира, тоже дремлет фальшивка, созданная алхимией на основе расплавленной меди. Служит она единой цели: удержать последнюю искру тепла, что осталась от мёртвой души.
Когда-то эта медь была тяжелой печаткой с безымянного пальца правой руки — в Кремносе такие принято дарить возлюбленным: как оружие, клеймо и украшение одновременно. Большая честь. Особенно, если ее оказывает сам царь, возведя одариваемого на одну ступень с собой — однако Анаксагор непреклонно считает, что это не повод выманивать его из аудитории прямо во время экзамена.
И все же он выходит, с порога попадаясь в объятия.
Мидеймосу не нужно слишком стараться, чтобы жест стал многообещающим — крепкие ладони на талии, как в тот далекий первый раз, горделивая улыбка, и злиться на него за свое же любопытство вовсе нет смысла.
— Не ожидал от тебя, — резюмирует Анаксагор, положив руку ему на грудь — напротив сердца. — Не слишком же тебя беспокоит будущее Охемы, принц.
— Пусть будущее Охемы беспокоит Аглаю, — возражает Мидеймос. — Мне достаточно своего государства.
— А прямо сейчас ты мешаешь мне управлять моим.
— Я специально, — кивает Мидеймос и наклоняется, чтобы легко пройтись губами по его виску над ухом. Он поразительно бесхитростен для того, кто влезает совершенно не в свое дело.
В аудитории раздается шорох, и Анаксагор прикрывает глаз.
— Кто? Фаенон? Или Гиацинтия? Кастория не могла, она отличница. Остальные бы к тебе и не подошли.
Мидеймос фыркает.
— Спаситель. Я поспорил с ним, что он даже так ничего не сдаст. Но…
В аудитории раздается не просто шорох, а топот ног. Анаксагор стремительно разворачивается, намереваясь пресечь уже совсем перешедшую границы наглость, но Мидей снова привлекает его к себе.
— Тише. Они просто оставляют подарки.
— Это в честь чего?
— В честь того, что ты один из Семи мудрецов.
— Но праздник завтра.
— Это экзамен у тебя должен был быть завтра, а праздник сегодня.
Так значит, месяц ткачества все-таки начался. А вместе с ним наступил и праздник, посвящённый ее возлюбленной Керкес и всем последователям разума заодно. Конечно, теперь все складывается — и перепуганные студенты, и особенно неодобрительные взгляды коллег. И даже то, почему Мидей согласился на эту авантюру и почему выглядит теперь довольным, как сытый лев.
Один только вопрос:
— И почему меня никто не поправил?
— Говорят, ты всех разогнал и закрылся в лаборатории, а Гиацина была занята в лазарете, и сама узнала только утром. Но мне кажется, просто пользуются ситуацией.
— И ты вместе с ними.
Мидеймос коротко опускает взгляд, но виноватым не выглядит — лишь на редкость влюбленным.
— Всего один раз, — оправдывается, поймав его под руку и подняв на уровень плеча. — Если хочешь знать, меня и раньше просили, но я не соглашался. В конце концов, свою математику у Трибиос заваливал честно.
— Позоришь меня, — вздыхает Анаксагор для вида, но, по большей части, до способностей принца к верному счету ему нет дела. Точно не тогда, когда он пристраивает идеально подходящее по размеру кольцо ему на палец и запечатывает поцелуем.
— Зато ты добавляешь мне славы, Анаксагор, — заявляет, склоняясь к нему. Жарко, забыв о приличиях, вылизывает и без того обветренные губы, прихватывает зубами, да так, что в конце концов приходится укусить его в ответ, клеймя своим. Жадность играет в них обоих, этого не отнять, потому и на коже всегда следы, укусы и ссадины — и носятся они с гордостью, будто бы ордена.
В аудиторию Анаксагор возвращается, чувствуя себя изрядно потрепанным — впрочем, как и всю последнюю неделю. Но сегодня хотя бы не от невнятных кошмарных снов или, напротив, внезапной бессонницы, последствий отравления парами очередной алхимический смеси. Теперь же в копилку симптомов добавляется средней тяжести рассеянность, перепутать дни — такого с ним еще не было. Чем-то они напоминают безвременное старение, и на миг Анаксагор едва сдерживает побуждение провести рукой по волосам или выглянуть в зеркало в поисках лысины.
«Спокойно. Такими темпами до ее появления ты точно не доживешь.»
Кафедра уставлена подарками — аккуратно, чтобы не сбить разложенные свитки и не лишиться возможности в них же и подсмотреть. Для рядового нахала полезной информации в них будет немного, а для умника, сумевшего за несколько секунд расшифровать вереницу значков отнюдь не каллиграфической скорописи, и того не жалко. Среди цветов и коробочек с редкими ингредиентами выделяется набор старинных инструментов от Фаенона — наверняка подлинники, зная о его увлечении. Расшитая подушка от Кастории, отчетливо пахнущая цветами анделя для хорошего сна, и небольшой, но яркий светильник взамен того, что взорвался в прошлом месяце — от Гиацины.
— Даже не надейтесь, что это повлияет на результаты экзамена, — голос ровный и хладнокровный, как обычно. Анаксагор отворачивается от стола и обводит взглядом студентов. — В конце концов, днем раньше или днем позже… Однако я учту собственную ошибку и на этот раз дам вам право пересдать любую оценку.
Этого хватает, чтобы на вытянувшихся было лицах вновь вспыхнули улыбки.
«Ты — больше, чем разум,» — задумчиво говорит Керкес, когда на следующий день застает его в лаборатории. Он занят, но любопытную титаниду это нисколько не волнует: она маячит на периферии, внимательно следя за тем, как он отмеряет соль и серу и как разводит огонь, не утруждая себя ни молитвами, ни хотя бы благодарностью. Подаренные инструменты давно утратили блеск, но не лишились функциональности, а вот алхимические ингредиенты после разорения Рощи найти удалось с трудом: пришлось погонять бывших студентов, то и дело возникающих у дверей с похоронным видом.
— Пока что я, например, еще и тело, — едко отзывается он, выдерживая воду до нужной температуры. Метка на руке раскаляется и пульсирует, точно свежая рана, застывший кристалл в полутьме напоминает каплю крови.
«Всё отбиваешься от меня, дитя. А ведь я не желаю тебе зла.»
— Добра ты мне не желаешь тоже.
«Так ты благодаришь меня за спасение?»
От наглости титаниды он едва не упускает момента — может быть, на то и был ее расчет, но она явно не учла разнообразия его опыта. Алхимией он занимался под сотнями взглядов и сотнями вопросов, просто обычно они имели большую научную ценность.
— Я не нуждался в спасении, — ровно говорит он, вливая в смесь порцию кислоты. — Только в том, чтобы ты уступила мне место и позволила защитить всех остальных, раз уж сама на это не способна. Не жди благодарности за то, что спасла того, кого захотела, а не тех, кто ждал и верил в твое покровительство.
В голос против воли просачивается горечь. Столько лет он хвалился тем, что сможет сравнять себя с богами — что ж, сравнял. Теперь он тоже умеет пускать пыль в глаза, творить обреченных на несчастье живых существ и никого не спасать.
Керкес молчит — а когда отвечает, голос ее наполняется странным скорбным величием.
«Дитя, если бы я только могла избавить от черного течения раз и навсегда…»
Ему чудится ее судорожный вздох, и на миг грудь пронзает не своей, но знакомой болью. Пыталась ли она? Наверняка. Как божество и как златиус Калипсо, как бесчисленные воплощения разума из всех прошлых циклов.
— А раз у тебя не вышло, оставь это мне, — говорит он, засучивая рукава. Хорошо, что тело мертво — боль ему больше не грозит.
Одним рывком Анаксагор выдергивает из пробитой груди замершее сердце, и кровь заливает ему руки. Всегда одна и та же — своя.
На миг в голове мутнеет, и призрак Керкес пропадает из поля зрения — перехватив управление телом, она заглядывает его глазом в котел и шевелит его губами, отсчитывая секунды, оставшиеся до момента превращения обычной смеси в универсальный растворитель.
Этого времени хватает, чтобы он пришел в себя, удержав на месте рвущуюся из тела душу, и вернул себе хотя бы половину конечностей. Керкес на удивление смирна и послушна — со стороны и не отгадать, что руки, держащие окровавленное сердце над котлом, принадлежат двум разным разумам.
В секунду, когда зеленый лев распахивает пасть, они скармливают сердце ему, и смесь медленно меняет цвет, не растворив котла — с зеленого на золотой.
— Об этом я и говорила, — наконец подает голос Керкес его ртом, но небольшого мысленного усилия хватает, чтобы вытолкнуть ее и вернуть себе себя. К счастью, на этот раз благодарности титанида не требует.
Кровь сохнет на руках, смесь постепенно приобретает красноватый оттенок. Зеленый лев порождает красного льва — кремносцы не слишком оригинальны в своей символике. Несколько часов спустя на дне котла остается тяжелый сгусток — на миг он кажется почти неподъемным, слабость накатывает такой волной, что едва снова не отбрасывает на порог к Танатос — или к тому, что от нее осталось.
Но Анаксагор подбирает философский камень и выпрямляется, привыкая ощущать в груди новую пустоту. Чуть погодя она вновь заполняется золотом.
— Титана можно ранить, значит, можно убить, — утверждал когда-то Анаксагор, обращаясь к их новому союзнику. — А некоторых — не только можно, но и давно пора.
Аглая запрещала ему богохульствовать перед теми, кого надлежало обучить, но он никогда себя не сдерживал: названые герои должны знать, на что идут, должны нести с собой хотя бы каплю сомнения — потому что только сомнение способно привести в движение ум, а лишенные ума ученики ему без надобности.
Прежде ему отвечали одинаково: вздрагивали, озирались кругом, как будто ждали немедленного возмездия за одно только внимание этим словам. Но Мидеймос, как и все кремносцы, был человеком иного толка: свой страх он держал в узде, не позволяя ему воцариться над помыслами и действиями.
— Но ты голосуешь против путешествия Преследующих пламя, — не позволяет себе отвлечься он, смерив его тяжелым взглядом. Встречает его Анаксагор с достоинством, но не удерживает себя от того, чтобы шагнуть ближе. Наклониться над столом, уперевшись в него ладонями.
— Неверный вывод. Я голосую против следования указке неведомого пророчества, исходящего от титана, чей разум не превосходит разума обычного человека.
В пустой аудитории захлопывается открытое прежде окно, с тугим щелчком замыкается дверь. В глазах Мидеймоса вспыхивает удивление, затем узнавание — и наконец тщательно подавленная ярость. Об истоках ее Анаксагор узнает гораздо, гораздо позже, но в тот вечер ему хватает и этого — всецело оказанного внимания. Согласия.
Ну и, может быть, влегкую высаженной двери.
Кастория пунктуальна, как смерть, и первой так пошутила Цифера. Сложно было не согласиться. Под дверями аудитории она порой появлялась даже раньше него самого, чем снискала… смутные подозрения, разрешившиеся благополучно: Кастория предпочитала ходить по еще или уже безлюдным улицам, чтобы невзначай ни с кем не столкнуться.
Этой же привычке она следует и теперь, появляясь у его дверей до того, как час врат пробьет свое начало. Раскланивается, прежде чем войти — низко перед ним, с неохотой перед Керкес, которой успела здорово нагрубить, пробираясь с ее помощью через разрушенную Рощу, чему Анаксагор не может не забавиться. Воспитал преемницу, надо же.
— Я надеюсь, что с вами все в порядке, профессор, — говорит Кастория, сложив руки перед собой и не поднимая головы. В последние дни в ней много печали — тоска перед грядущим путешествием в мертвые земли, навстречу ненавистному проклятью, берет верх. Разубеждать ее Анаксагор не пробует: тысячелетние воины упрямы, и от мнений своих под чужим напором не отступаются. Пусть сама коснется истины.
— Не жалуюсь, — безразлично отвечает он, набросив на плечи накидку, немного скрывающую остроту проступающих сквозь натянутую кожу костей, и кивает в сторону стола, на котором жарко поблескивает философский камень. — Возьми, в Стиксии понадобится.
Игнорируя проблеск любопытства в ее глазах, поправляет рукава. Обычно его не нужно упрашивать поделиться знаниями, достаточно только слушать и не перебивать, но истории о своих походах на ту сторону и обратно он все же решает сегодня отложить — они ни к чему. Череда неудач и только.
Кастория шагает легко, но нерешительно, и камень в руки принимает с опаской. Замерев у стола спиной к нему, прижимает его к груди и коротко вздыхает — так быстро, словно собирается…
— Профессор? — и голос ее полон вселенского несчастья и позвякивает пока непролитыми, но слезами, и очень трудно не вздохнуть с той же тяжестью в ответ — до чего сентиментальные пошли златиусы. — А вы… если я стану полубогиней…
Анаксагор, уже почти закативший глаз, смеется. Права была Аглая, когда называла его ребенком, но он бы добавил: они все тут дети. Начиная от Трибиос и заканчивая самой Ткачихой. Только вместо игрушек и сладостей у них закаленные клинки и ядра пламени, и смерть пугает не так сильно, как плохая оценка от преподавателя. Кастория оборачивается, и взгляд ее дрожит.
«Это ведь ты научил ее обнимать мягкие игрушки, когда недостает человеческого тепла? — вмешивается Керкес, по случаю снова листающая его воспоминания. — Как трогательно.»
— Ты студентка Рощи, — заявляет он громче, чем следует, чтобы перебить ее, и даже позволяет себе высокомерную улыбку, в ответ которой Кастория вспыхивает едва ли не ярче, чем обычно ее сокурсники. — И моя ученица. Если сумеешь занять место Танатос — постарайся не опозорить мое имя, вот и все. Среди мертвецов много моих оппонентов.
Кастория отвечает ему тихим смешком и глубоким поклоном, прячет камень в складках цветочного платья. Его ученица. Пока остальные мудрецы Рощи взращивали себе подобных, еретик взрастил полубогиню смерти с глазами жертвенного олененка, и теперь отправляет ее в свободное плавание — то, что в один конец.
На этом они и распрощаются.
Кастория проходит мимо, совсем близко в узком пространстве лаборатории. Анаксагор, не сомневаясь и секунды, тянет руку к ее голове и мимоходом треплет по волосам. В запястье тут же жалится слабость, кисть немеет так, словно вот-вот отвалится и застынет навеки среди лаванды и костяных украшений, но вспыхнувшее внутри ядро пламени заставляет смерть отступить — да и сама Кастория отскакивает, что тот олененок. Эксперимент здесь приходится закончить, но выражение лица ученицы стоит того.
— Профессор, — начинает она, и в голосе ее сразу слышны и страх, и снова слезы, и глубочайшая благодарность, и Анаксагор спешно напускает на себя непроницаемую снисходительность и останавливает готовый пролиться поток новым взмахом руки, от которого она отшатывается еще дальше.
— Удачи тебе, Кастория. Будь добра не забывать все, чему я тебя учил, еще хотя бы пару лет, и ступай уже. Нас обоих ждут дела.
— Проследишь за Кокобо?
Мидеймос опирается на дверной косяк у входа в камеру временного заключения, и совсем не выглядит смущенным. Напротив — кажется, если Анаксагор не продемонстрирует никакой эмоции немедленно, он сорвется и начнет показательно играть мускулами, оплетающими ныне тело полубога.
— Здравствуй, — отзывается Анаксагор и обводит его взглядом. — Всё-таки раздор?
— Я принял решение, — кивает Мидеймос.
Еще секунду они делают вид, что это ничего им не стоит, но затем срываются одновременно:
— Займешь его место?
— Только не отговаривай меня.
— И не думал, — отрезает Анаксагор, но голос невовремя дает слабину. Думал, конечно, но он не настолько глуп, чтобы поддаться порыву чувств.
Им нужна эта отсрочка. Ему лично нужна эта отсрочка — потому что, если завтра чёрное течение решит наведаться в Охему, никакая истина ему уже не достанется.
И все же.
— Я пришел к тебе не за тем, — говорит Мидеймос, и в голосе его отчётливо звенит властная сталь, — чтобы говорить о войне.
— Зачем же?
— Взять с тебя клятву.
Мидеймос шагает внутрь, и в ответ ему хочется встать — он и без того слишком высок. Анаксагор легко поднимается из-за стола, скривившись от неудобства, сопровождающего движения еще не свыкшегося с воскрешением тела. Краем глаза замечает Керкес — титанида стоит, с расслабленной улыбкой привалившись к стене. Явно красуется наигранной человечностью, и явно с целью вывести его из себя окончательно.
— Выйди отсюда, — рявкает он, и Керкес со смехом удаляется. Мидей, по привычке уже обхвативший ладонями его щеки, оборачивается ей вслед.
— Ты прогнал титана за дверь?
— А должен был оставить? — Анаксагор позволяет ему закинуть свое лицо и заглядывает в глаза, не скрывая целой смеси эмоций. Усталости. Боли. Злости.
Мидей качает головой и склоняется к нему за поцелуем.
Первый — требование. Прости. Меня, себя и всех прочих.
Второй — обещание. Больше такого не повторится. Он заплатит.
Третий… третьего не случается. Пока что. Мидей медленно проходится поцелуями по его лицу, последний оставляет в волосах и отстраняется, чтобы разделить взгляд снова.
Анаксагор накрывает ладонью его затылок и почти обжигается — вот, значит, как сильно пламя, пылавшее некогда в титанах. Особенно горячо для того, кто сам — остывший мертвец.
— Так ради чего ты здесь, бог раздора? — тихо спрашивает Анаксагор.
Они оба знали, что закончат так. Быстро и порознь. Оба клялись не жалеть на окраине жизни — потому что совсем рядом с ней притаился новый, желанный мир, новая встреча и прежняя цель: найти иной путь.
— Оставь второй глаз себе, — говорит Мидеймос, обведя линию челюсти металлическим когтем на перчатке. — Полубогу разума не пристало быть слепым.
Анаксагор вспоминает вечно сомкнутые веки призрачной Керкес и усмехается. Накрывает его руку своей и поворачивает голову, чтобы прижаться губами к мягкой внутренней стороне.
— Договорились, — обещает он спокойно. Мидей смотрит на него с трудно читаемым выражением на лице, а потом вдруг не выдерживает и привлекает к обнаженной груди.
— Меня уже шепотом называют защитником, — едва слышно признается он. — Но ни разу еще я не смог защитить тех, к кому неравнодушен. Я оставляю тебя одного на пороге смерти, чтобы не пустить черное течение в Охему… и даже не знаю, справлюсь ли.
— Справишься, — отзывается Анаксагор, не думая ни секунды. — Охемы ты не тронешь, даже если сойдешь с ума. Потому что, несмотря на бремя раздора, в тебе нет ни капли ненависти. Только справедливая ярость… и любовь. Я видел.
Мидеймос молчит, и сердце его бьется, как тяжелый железный колокол — но дыхание постепенно замедляется. Вдохнув, наконец, глубоко, он разжимает руки, но не затем, чтобы отступить.
Третий поцелуй — прощальный, и он долог. Ненасытен даже — губы терзают друг друга, ладони гуляют по телам, но время утекает неумолимо, и вот уже под дверью скапливаются стражи священного города — достаточно разумные, чтобы не командовать богом раздора и не гнать его прочь, но недостаточно, чтобы исчезнуть с поста еще хотя бы на полчаса.
Отстраниться — приходится. Разорвать поцелуй, разъединить руки. Отвести взгляд дается сложнее всего.
— До завтра, Анаксагор из Рощи муз, — говорит Мидеймос, отворачиваясь к двери. Нелепая присказка привратниц-Трибиос, робкая попытка взрастить пустую надежду. Ведь завтра — это так близко и так естественно. И в одном из этих завтра они непременно встретятся.
Глупость. Но по-своему имеющая смысл. А может, прощание сделало его сентиментальным.
— До завтра, Мидеймос Копье Ярости, — отвечает Анаксагор за секунду до того, как он исчезнет за дверью.
До «завтра», в которое я пронесу золотую нить.
До «завтра», в котором мы найдем способ прервать цикл и начать линейность.
Жаль, что перед тем придется пережить еще много-много «сегодня».
Гордый, но все же втайне скорбящий народ Кремноса после ухода царя старается держаться плотнее друг к другу, глухой равнодушной стеной встречая неприятие охемцев. Анаксагор знает их всех по именам — и детей, и взрослых — и не стесняется этим пользоваться, за что снискивает симпатию, выраженную в том, что его имя запоминают в ответ. Полное имя.
Их геозавры не исключение. Крепкие звери боевой породы, более чуткие к переменам, более быстрые — и более разумные (иными словами, в несколько раз более очаровательные, чем обычные), они быстро привыкают к его частым визитам и не высказывают ни враждебности, ни пренебрежения.
С Кокобо Анаксагор и вовсе познакомился даже раньше, чем с самим Мидеем — и с его позволения привык считать себя полноправным вторым хозяином. Сам геозавр, очевидно, считает так же, а потому приветственно ревет, по обыкновению подняв легкое волнение в загонах. Проследить за ним — значит, отвлечь от беспокойства, не дать осознать наступившее одиночество. Впрочем, учитывая, что Мидей оставил их обоих, еще неясно, кто за кем следит.
Зверь склоняет голову к его руке, не обращая внимания на ее очевидную мертвенность. В этой манере он предлагает обняться, как научил его Мидей в годы скитаний. По его собственным рассказам, иногда он бывал у геозавра только за этим — обхватить гибкую шею обеими руками и прижаться лбом к тонкой коже под нижней челюстью, чувствуя, как в земном создании неторопливо пульсирует жизнь, непреклонная и утверждающая, как камень, из которого была рождена. Анаксагор следует его примеру, больше для Кокобо, чем для себя, и только отмечает, что тепло ядра пламени неплохо имитирует тепло живого тела.
Работники обычно избегают его, видимо, боясь заразиться богохульством — а потому человеческое присутствие не мешает ему рассуждать, изредка заглядывая в большие раскосые глаза.
— Если бы геозавр встретил Геориоса, склонился бы он перед ним? Или все же поклонения и молитвы выдуманы людьми? Сначала они требуют почитать титанов, потом возносят себя до них и требуют поклонения перед собой — а богохульниками называют тех, кто склониться отказывается.
«А ведь ты не просто так беседуешь с этими существами.»
— Ты выступаешь не по теме.
«Титаны — бывшие златиусы, златиусы — так или иначе люди, конечно, другой способ высказать уважение нам неведом. Даешь ли ты ей право сказать хоть слово, или просто любуешься последним отпечатком образа?»
— Она умнее прочих.
«Сама по себе или под влиянием твоих иллюзий? Взрослые часто кажутся детям богами.»
— По крайней мере, она не стала бы бежать от моих слов.
«Верно, ведь если бы она была жива, эти слова не были бы сказаны. Ты делаешь ради нее так много, дитя. А ведь если окажешься прав, даже не встретишь ее в море цветов.»
— Зато смогу сделать всё, чтобы в следующем цикле она была счастлива.
«И все же она останется человеком.»
Очередной коварный укол, игнорировать который, впрочем, также несложно, как и прочие. Анаксагор любуется образом сестры, запечатленным в его памяти настолько же навечно, насколько навечно в левой глазнице зияет пустота. Диотима не улыбается — но, по крайней мере, в ответном взгляде ее нет ни боли, ни тревоги.
— Я ведь уже все тебе сказал.
«Откажешься от чистоты божественного существования ради счастливой смертной жизни?»
— Не смеши меня. С чего ты взяла, что твоя божественность чиста?
Как однажды верно заметила Гиацина, хоть и вряд ли сама это поняла — смертная жизнь презираема. О ней не складывают возвышенных трагедий и героических эпосов — упоминания достойны лишь титаны и герои с золотой кровью, равные им.
Но откуда бы взяться этим героям? Может ли высшее существо быть уничтожено собственным творением? Тысячелетиями они не могут даже друг с другом разобраться раз и навсегда: Никадору не дотянуться до Аквилы, а Фагусе — до Геориоса.
Ответ есть, и он прост: не люди служат прихотям божеств, а наоборот.
— Мой народ давно забыл о титанах, — говорит Мидеймос с неясной досадой и будто бесцельно — не ему даже, а дымчатым сумеркам, клубящимся за створками окна. Раскрыв их, отворачивается, подставляя спину прохладному ветру, но не замолкает. — Даже до того, как Никадор лишился рассудка. Настоящая вера кремносцев — не раздор, а выдуманная слава, во имя которой они проливали кровь и сжигали полисы. Я все думаю о том, что не могу позволить им снова встать на этот путь — и не могу ступить на него сам. Такому богу, каким они хотят меня увидеть, точно нет места на этой земле.
Без одежды и доспеха, в одной только алой мантии, обнимающей его за плечи, Мидеймос меньше всего напоминает воина и бунтовщика, шедшего против всех традиций, с которыми сталкивался, кроме, пожалуй, одной. Нет — сегодня он как никогда похож на царя, пусть еще не венчанного с достоинством, но истинно полного беспокойства о своих людях. Смятенного, будто кто-то сегодня уже небрежно и непочтительно касался его души, забирался так глубоко, как умеют только полубоги.
— Если кому-то не терпится вернуться в прошлое, ему пора сменить покровителя и обратиться к Оронис. Но пусть готовится к тому, что вечная ночь станет единственным, что его ждет, — резко отвечает Анаксагор, обращая свои подозрения в первую очередь к Аглае. Но Мидеймос не поддерживает его настроя — дернув уголком губ, без улыбки заглядывает в глаза.
— Вот уж не ожидал, что даже ты примешься советовать мне титанов.
— Ты ждал совета?
— Ты любишь их давать.
— И я никогда не говорю ничего нового.
Смягчившись, Анаксагор поднимается с лежака, отставив в сторону вино, которое все равно не может его опьянить. Шагнув к нему, кладет ладонь на его живот, под переплетение рубиновых узоров.
— В чем ты сомневаешься?
Мидеймос опускает ресницы, разглядывая его ладонь с символом керикона на тыльной стороне. Аккуратно накрывает ее своей, прижимая крепче — какой бы мастерской ни была его стальная выдержка, отстраниться от ласки он никогда не мог.
— Мой отец попытался обмануть судьбу, — говорит с видимым усилием. — И в тот же миг обрек себя на ее свершение.
— Ошибка в построении причинно-следственной связи. Он обрек себя на нее, когда поверил, что судьба действительно такова. Все, что было дальше — закономерный исход.
— Хочешь сказать, если не верить судьбе — она не воплотится?
Сомневается. Не хочет верить, что истина так близка — прямо перед ним.
Анаксагор касается его лица, прослеживает большим пальцем лежащую под глазом алую линию.
— Достаточно просто смотреть на нее критически. Судьба — не непреложный закон. Ее легко опровергнуть.
— Ты прошел испытание разума, — говорит ему Керкес, и в тоне ее не слышно торжества, только высокомерное величие, за которым она прячет свою извечную странную нежность, которой научилась у романтики.
«И сердца» — раздается исключительно в его голове, добавляя боли и без того ослабшему и наконец умирающему телу, заставляет колени согнуться, а голову опуститься — в первый и последний раз в жизни. Долю секунды Керкес возвышается над ним, не богиня и не покровительница — только союзница в этой борьбе, а затем протягивает руку и с легкостью поднимает на ноги. Уже не человеком.
«Ты зашел так далеко, дитя мое.»
Делить им больше нечего, и Анаксагор пользуется долгожданным правом захлопнуть перед ней двери в свой разум.
«Зайду еще дальше. Хочешь проводить?»
Она улыбается и открывает глаза — ожидаемо человеческие; глаза Калипсо, но не Керкес. Смотрит на него девушкой, златиусом предыдущего цикла, и склоняет голову в ответ.
«Ты знаешь дорогу, Анаксагор Ветвь Разлома. Как знаешь теперь многое, многое другое.»
Действительно — был бы он еще жив, непременно получил бы обморок от объема новых знаний, которые теперь и есть — он. Но ему нужно только одно — то, что вьется вдоль угасающей золотой нити, указывая путь. Теперь он замечает, что к запястью бывшей титаниды тянется такая же, несущая с собой запах далеких цветов и теплого ветра.
«Прощай, Калипсо,» — отвечает он без церемоний, наконец отпуская отголосок человеческой души в объятия новорожденной смерти — и возлюбленной, что ждет уже две тысячи лет. Сам же устремляется назад — в крошечный и слабый мир живых, вытаскивая себя из забвения по драгоценным осколкам памяти. Они вспыхивают во тьме и укладываются перед ним светящейся дорогой в один конец.
К Роще муз подступает ночь — иными словами, то самое время, когда студенты наконец берутся за домашнее задание, под окнами становится тихо, безлюдно на мраморных дорожках, и Мидей появляется в его спальне, принося с собой свежий запах золотых купален. Или — крови, лекарств и каменной крошки, или — дыма и жареного мяса, нередко вместе с ним самим и бутылкой вина.
Но это обычно, а в первый раз Мидеймос здесь просто есть, чуть более влюбленный, чем до того, и оттого странно смиренный — терпеливый, как затаившийся хищник. Сидит на его кровати, уперевшись руками в матрас, и наблюдает: как Анаксагор заканчивает дела и прибирает стол, как смывает с рук чернила и гасит лампы, уж больно напоминающие любопытные глаза Аквилы — по крайней мере, капризны они в той же мере, а заодно имеют привычку взрываться, заметив нечто, что приходится им не по вкусу.
Пусть так — любовное свидание украсят и несколько неприхотливых свечей.
— Я вижу в темноте, — говорит Мидей, и в голосе его проскальзывает что-то почти болезненное, что безуспешно пытается быть насмешкой над обстоятельствами, — половину жизни в ней провёл.
— Я тоже, поэтому предпочитаю несколько ее разнообразить, — отзывается Анаксагор и щелкает пальцами над очередным фитильком, чтобы рассеянный рыжеватый свет вновь наполнил комнату.
— А мне кажется, тебя всё-таки тянет на неудавшийся костёр. Здесь же повсюду дерево и бумага.
— Если ты не собираешься впасть в подобие своего боевого безумства, им ничего не угрожает.
Мидеймос отвечает смешком, но веселья в нем совсем мало, да и то — до горечи злое. Анаксагор приподнимает его лицо за подбородок, чтобы заглянуть в глаза, правильно считать эту перемену в настроении.
Солнечный взгляд омрачают тучи, и редкие лучи пробиваются сквозь, честно стараясь прикоснуться именно к нему — но в сумерках Мидей видит другого, чьей руке однажды поддавался с той же охотой. Видит и не может простить себе что любил и не спас, что похоронил и не забыл, что выжил и посмел полюбить снова; не может простить ему, что и его потеряет. Анаксагор в ответ только пожимает плечами и разглаживает пальцем до бледности напряжённую линию губ.
— Я хуже, — говорит он уверенно, почти предупредительно, словно бы давая шанс сделать шаг назад и не иметь дел с самоубийцей. Мидей удивлённо моргает, и тьму прорезает яростная молния.
— Думаешь, я собираюсь сравнивать? — спрашивает он и цепляет его за бедро, дернув ближе. Наклоняет голову и проводит носом по рубашке на животе, вдыхая хлопковый запах, задерживается поцелуем над пупком напоказ им обоим прислушиваясь к слабому, но живому еще пульсу. — Я пришел к тебе, и это мой выбор. Не смей ставить его под сомнение.
— Я ученый. Это моя работа.
— Ты не на работе.
— Как и ты, помнится.
Мидей фыркает и упирается лбом в то, что с натяжкой можно назвать мышцами пресса, сцепив ладони за его поясницей. Котел из вины, желания и гнева бурлит где-то внутри, грозя вот-вот взорваться и затопить всю улицу, и огнеопасны, действительно, вовсе не крохотные свечки, стоящие по углам спальни. Анаксагор неторопливо прочёсывает пальцами рыжие волосы и в той же манере втягивает воздух, давая ему на пример ощутить расширение и сужение ребер в собственной груди — спокойное, несмотря ни на что.
— Мидей, — зовет мягко, но настойчиво, и поднимает руки, чтобы расстегнуть верхнюю пуговицу на своей рубашке, не менее напоказ. — Иди ко мне.
Мидей медлит, обнимая его, но с очередным общим теперь вдохом все же смещает руки, начиная снизу. Они встречаются ровно посередине, в шутливой борьбе схватившись над последней пуговицей. Секундная заминка и переплетение пальцев заставляют его поднять совсем прояснившийся взгляд, мальчишкски отразить посланную усмешку — потом Мидей влегкую разводит его руки и поднимается, чтобы стянуть рубашку с худых плеч.
— Ты красив, — бросает почти не задумываясь, и на некоторое время между ними повисает смятое молчание, пока Анаксагор не поднимает бровь:
— Красив, как?
— Как?..
— Обычно в таких случаях за определением следует метафора.
Мидеймос хмурится, перебрасывая его рубашку через предплечье.
— Я ведь не рапсод.
— А говорят, те, кого отметила Мнестия, обладают даром поэзии.
Анаксагору действительно любопытно. Он тоже спускает край мантии с чужого плеча и проводит пальцами по сильным мышцам, все еще твердым от остаточного — или уже нового — напряжения, лениво выбирая материал, с которым мог бы их сравнить; не камень, но, может, металлический сплав вроде орихалка.
— В Кремносе мы просты в выражениях. Но, если хочешь…
Мидей касается его лица. Обводит скулу — так, словно край ее сделан из острого вулканического стекла, и вот-вот ранит ему палец.
— Как рассвет над морем во время отлива. Обнажено дно, и белый песок светится в лучах солнца, а волны становятся зелеными. Это устроит тебя, мудрец?
Смущаясь, он всегда начинает ворчать, но никогда не становится грубым по-настоящему, и это почти так же мило, как привычка геозавров в минуту опасности защищать любых маленьких существ, оказывающихся поблизости. Анаксагор презентует ему истинно довольную ухмылку и, наверное, даже сияние во взгляде и наклоняется вперёд, чтобы милостиво поцеловать горячую кожу напротив сердца. Мускулы под его губами сокращаются от неожиданности — и, хотелось бы верить, от приятности.
— Такого не сказал бы и рапсод, — заявляет он и распускает волосы, невозмутимо кивая Мидею в сторону ширмы. — Не разбрасывай одежду.
Он всегда был уверен, что не ровня тем, кого Охема почитает за героев: бледен и костляв, изломан и слаб, с дырой в груди и голове и, чего таить, едва-едва живой. Держался всегда неприступно и гордо лишь потому, что знал — жалость, в том числе и от себя самого, его добьет.
Как же удачно оказалось узнать, что Кремнос не признает жалости.
Вернувшись, Мидей целует его в затылок и помогает расстегнуть повязку, обернув черную плотную ткань вокруг пальцев, чтобы не отстраняться снова, и уже по одной этой нетерпеливости можно понять, насколько он жаден. Крепкие руки ухватывают Анаксагора поперек груди и живота, того и гляди, сдавят и не дрогнут, но неистовства Мидея достает только на то, чтобы укусить его за ухо.
Анаксагор толкает его виском, ловит губами губы, призывая к цивилизованности, откидывает голову вправо, пуская к шее, но Мидей спускается сразу к плечу и обводит языком самую длинную трещину на коже, будто в порыве зализать или попробовать разрушение на вкус.
Тормозить его бесполезно — Мидей пьет его присутствие, как любимый мед, и, кажется, пьянеет им даже быстрее, потому что не сдерживается совсем: оставляет следы на плечах, где их не увидят, ощупывает все тело целиком, от подмышек до бедер, бесконечно убеждаясь в его реальности, свободной ладонью ловит запястья и задирает их над головой, чтобы забросить себе за шею и оставить ещё один трепетный поцелуй в ямке локтя. Анаксагор чувствует себя желанным и беззащитным, потому что голова уже идет кругом, а ласки не прекращаются — и ему это нравится. Он упирается затылком в его плечо и выгибается в груди навстречу руке, торопливой, но бережной. Пальцы обводят кадык и яремную впадину, кружат у соска, ладонь накрывает ребра и впалый живот, пробирается под ремень.
Здесь Мидей наконец выдыхает под ухо спокойнее, целует его в шею и привлекает к груди обратно, но Анаксагор, высвободив запястье, останавливает его руку.
— Подожди, — говорит, и Мидеймос послушно замирает, позволяя выскользнуть из объятий и повернуться лицом к лицу. С огнем в глазах разглядывет лукавую улыбку и, наверное, плоды своих трудов — прохлада обвевает влажную от слюны и пота кожу, но укусы все равно слегка саднят.
— Однажды ты рассказывал, — начинает Анаксагор, готовясь любоваться тем, как розовый цвет вспыхнет на его щеках, — что над тобой посмеивались в юности, потому что получать удовольствие молча ты не умеешь.
— Нашел, что припомнить! — Мидеймос, потеряв в самоуверенности, складывает руки на груди и отводит взгляд, но больше никакого протеста не выражает, только в самом деле покрывается румянцем — горячим, как (Анаксагор смеется своим мыслям, коснувшись поцелуем его щеки) свежеиспеченный пирожок.
— И очень своевременно. Хочу послушать, — он сбрасывает штаны самостоятельно и вешает на ту же ширму вместе с повязкой, а Мидея разворачивает за подбородок спиной к кровати и давит на грудь, вынуждая сесть. — О соседях можешь не беспокоиться, у меня их нет.
— Разбежались? — пользуясь возможностью сменить тему, интересуется Мидей. Он все еще смущен, но понемногу приходит в себя, с полным правом разваливаясь в его подушках и разводя колени, будто предлагая присесть на одно из них, а не устроиться ровно между. Золотистые волосы рассыпаются вокруг головы, когда он откидывает ее назад, и открывшееся лицо становится неожиданно уязвимым.
Анаксагор не отвечает на вопрос, пользуясь моментом, чтобы наконец занять все его мысли — упирается ладонью в постель, второй дотрагивается до щеки и накрывает его губы своими мягко и невинно, словно извиняясь за резкий тон. Очередь Мидея поддаваться, но этой последовательности он не улавливает — обнимает за талию, скользит ладонями по спине, укладывая его на себя целиком, и с тихим коротким звуком размыкает губы, отвечая на поцелуй. Под настоятельным руководством на медлительность способен и он, хотя и встречает ее с недоумением — оно читается в приоткрывшихся глазах. Анаксагор прикусывает его губу:
— Разбежались, — отвечает на предыдущий вопрос, и вновь мимолетом проводит по его губам своими, ладонью давит на твердеющий под прикосновением сосок, дразнясь. Мидей впивается пальцами в его поясницу. — В какой бы части Рощи я не жил, со мной рядом никто не задерживается.
— А Гиацина?
Шея у него чувствительна и покрывается мурашками от легчайшего прикосновения носа и губ. Анаксагор обводит угол челюсти языком и будничным тоном шепчет в самое ухо:
— Нет.
— А ей ты чем не угодил? — выдыхает Мидей, хмурясь, чтобы удержаться за рассудок, но Анаксагор предпочитает не обсуждать своих учениц в момент, когда расстёгивает на нем штаны.
— Правда интересно? — не без смешка интересуется в ответ, с наслаждением обнажая крепкие бедра и немедленно укладывая на них ладони, чтобы развести шире — эстетического удовольствия ради. — Или боишься, что я оставляю в постели только тех, кто способен всегда поддержать беседу?
Подавшись вперед, целует один из старых шрамов на боку, и мягкой ладонью накрывает его член. Мидей шипит шакала, с сорванным стоном толкается навстречу и даже забывает напомнить, что не знает страха.
Не знает, а потому доверяется полностью, как в той самой пылкой юности. Анаксагор кусает его за грудь — и он стонет громче, медленнее обводит пальцами влажную головку — и Мидей хватает его за голову и тянет к себе, чтобы требовательно поцеловать. Свободной рукой сминает ягодицу, прижимая его член к своему, и затуманенно смотрит на его рот, когда из него вырывается сжатый, почти удивлённый возглас — о собственном теле Анаксагор успел напрочь забыть.
— Расслабься, — предлагает Мидей, прибрав волосы с его плеча и снова приложившись к нему губами, и в голосе его вновь пробивается совершенно ненужная забота.
— Сам расслабься, — отвечает Анаксагор и стекает вниз. Целует окаменевший живот и разведенные с явным усилием ноги, ярко метит бархатистую кожу с внутренней стороны — такую нежную, что даже не приходится прикладывать особых усилий. Проводит языком в складке бедра и добивается того, чтобы Мидей рухнул назад с пораженным стоном и накрыл глаза ладонью, крупно вздрогнув от неутоленного желания.
— Сам расслабься, — повторяет Анаксагор, касаясь губами согнутого колена, и на этот раз он серьезен. Ладонь скользит по члену в ритме почти гипнотическом, заставляя отвлечься от всего лишнего, от всей прошлой боли и нынешних сомнений, от нужды тащить половину живого мира на собственных плечах. — Ты не на работе. Ты — со мной.
Мидей стискивает зубы и кончает от неожиданно властного тона с глухим рыком, будто ждал только, чтобы ему позволили себя отпустить. Анаксагор задумчиво облизывает пальцы и с жадностью наблюдает за такой редкой слабостью несгибаемого воина и великодушного монарха, к которому он привязан чем-то более прочным, чем просто золотая нить. Наклонившись, губами собирает остатки семени с его живота и нахально шлёпает по бедру, командуя перевернуться.
От смены ролей их отделяет чисто символический шаг, но Мидеймос, встряхнувшись, только прищуривается и касается пальцами его груди у самого края незаживающей раны.
— Уверен?
— Абсолютно.
Тогда он с небрежной грацией перекатывается на живот и подтягивает к себе подушку, прикрывая ресницы. Совсем ручной, он только рефлекторно сводит лопатки от непривычки, когда тонкие пальцы проскальзывают внутрь, и смотрится при этом совершенно завораживающе. Долю секунды Анаксагор задерживает даже дыхание, прикованный тем, как меняется рисунок света и тени на его коже в ответ на легкие растягивающие движения.
Если он и металл, то непременно кипящий.
— Больно?
— Нет.
Мидей подается назад и роняет лоб в предплечье, несдержанно переступает коленями по постели. Анаксагор путает пальцы в его волосах, жестких, как и полагается львиной гриве, и замедляет ласку, снова не обращая внимания на болезненную уже тяжесть внизу собственного живота — пока Мидей не срывается:
— Хватит, — командует хрипло. — Иди сюда.
И, будто этого мало, снова тянется назад, чтобы схватить его за ногу, чтобы не позволить уйти в последний момент.
Анаксагор смеется, поддаваясь, вынимает пальцы и надавливает ему на затылок, укрощая снова. Низкий стон слетает с губ, когда он наконец вставляет член: от того, как крепкий зад упирается в тазовые кости, как тесно обхватывают его податливые мышцы. Мидей отзывается тем же, качнувшись навстречу, стискивает угол подушки в кулаке, и приходится ненадолго опустить веки — уж больно соблазнителен открывающийся вид, совершенно дикий и звериный. Поясница под ладонью каменеет на несколько секунд — а когда расслабляется, Анаксагор бессовестно вжимается лицом ему между лопаток и начинает двигаться.
Чистое удовольствие бьет в голову, сметая всю прежнюю сдержанность. Спина под губами соленая от пота, и вылизать хочется каждый ее сантиметр — Анаксагор спускает поцелуи вдоль позвоночника, кусает под лопаткой, сползает рукой к бедру и впивается в него пальцами с ломкими ногтями. Мидей зеркалит жест, обещая оставить вокруг его ноги такую же отметину, и глухо стонет в подушку.
И наконец-то расслабляется, отдаваясь ему полностью. Вздрагивает и чуть не задыхается от щекотки, когда Анаксагор проводит по его бокам кончиками пальцев, вскрикивает от прикосновения к члену и в избытке чувств даже, кажется, бьет кулаком по постели, приподнявшись на локти. Ярко-алым вспыхивает кровавый узор, и Анаксагор прикусывает верхний элемент на шейном позвонке, пробуя на вкус. Вбитый в кожу кармин отдает золотом и гранатом, в отличие от ядовитой киновари на собственной руке.
Второй оргазм Мидей вновь получает первым, но державшийся слишком долго Анаксагор отстает от него меньше, чем на пять секунд, со сломанным вскриком вцепившись в его плечи и изогнувшись в спине до боли. В постель, отдышавшись, сползает совершенно обессиленным, ткнувшись носом в плечо Мидея, а губами — в прохладный золотой браслет. Ведомый странным собственническим порывом, сдвигает металлическую полоску ниже и целует кожу под ней.
— Гиацина, как и все, устала ждать, когда же я все-таки устрою пожар, — едва слышно от сбившегося дыхания говорит он, и Мидей отвечает ему устало-недоуменным молчанием. После — кажется, вспоминает, потому что издает короткий смешок и основательнее сгребает его себе под бок. Целует в лоб, утыкается в волосы и некоторое время просто греет Анаксагора собой, большим пальцем приглаживая линию роста волос на шее.
— Переселяйся ко мне, — наконец бормочет, не придумав ничего лучше, забрасывает его ногу между своими и проводит ладонью по спине. — Мой народ не знает страха.
Этим-то предложением Анаксагор и пользуется. Дорога ведет его далеко за пределы светлого священного города, за опустошенные земли, где его силе не откликается ни одно живое растение, туда, где почва вместо деревьев рождает медные копья, где о высокие стены зависшей в воздухе крепости бьются волны черного течения. Мысль проходит путь, который давным-давно наметила во снах, сквозь высокие врата, над лавовым бассейном, над полчищами тварей — и сплетается с чужой, улавливая только ее обрывок: «…двадцать один!»
«Никогда не слышал, чтобы кто-то считал с такой яростью,» — говорит Анаксагор, когда львиная голова в очередной раз прошибает толпу насквозь, отбрасывая ее назад. С громогласным ревом Мидеймос отправляет следом и длинное копье, и оно обрушает стену, похоронив монстров под обломками.
Бой его не утомляет — только раззадоривает с каждой новой победой. Утомляет — тишина, но это не такая большая жертва ради сохранения мира.
Сколько их сейчас было? Под сотню?
«Сто тринадцать.»
Он усмехается.
«Всегда меня выручаешь.»
«Я только что пришел.»
Растеряв всю иронию, оборачивается кругом — надежда сжимает в тиски, но тут же отпускает вновь. Никого.
— Анаксагор?
«То, что от него осталось. Остальное — полубог разума.»
Улыбка на его лице вспыхивает вновь, на этот раз искренняя — Анаксагор ощущает ее, как свою собственную, и не спешит отстраняться. Покой держится недолго — черное течение находит новый пролом, и чудовища сыпятся в него, как из рога изобилия. Мидеймос встречает их с прежней силой — если не сказать с большей.
— Зачем ты здесь? — спрашивает он, на этот раз намеренно подпуская врагов поближе, чтобы снести одним ударом. Красуется, побросав всякую осторожность.
«Собираюсь беречь тебя от безумия, как Мнестия берегла Керкес. Будь внимательнее, окружают.»
— Мнестия? — переспрашивает Мидей, прорвав кольцо и оставив его позади, хватается за копье. — Разве не ты говорил, что она глупее геозавра?
«Раз уж в следующей жизни я собираюсь именно им и стать, в самый раз начинать отказываться от ума.»
Больше он ничего не говорит, уступая ему право сосредоточенности, но Мидей не оценивает:
— Можешь не молчать, — разрешает с истинно царственной небрежностью. — Фаенон никогда не затыкается во время боя. Ты и в самом деле…
«В самом деле, — подтверждает Анаксагор, выглядывая в его памяти недавнюю смерть и встречу с Касторией по ту сторону. — Чудо воскресающей земли обратит нас всех в титанов нового мира.»
— И ты согласен?
«Я на это рассчитываю. Сохранив волю, я все смогу изменить.»
— Если нам не помешают.
Оба они на миг смотрят в одну и ту же точку — на высокую стену из красных кристаллов, которая должна была стать могилой для Похитителя пламени, но стала лишь временным неудобством.
— Он расплавил их. Даже не раскрошил, — делится Мидей, откидывая в ту же сторону особо крупное создание, чтобы подлететь ближе и показать — дымящийся алый ручей, так и струящийся вниз.
«Даже теперь мне ничего о нем неизвестно, — с досадой признает Анаксагор, проводив поток взглядом. — Словно его никогда не было в этом мире. Все, что я смог — оставил часть души в тайнике Рассветной вершины как последний оплот моего сознания. Если что-то случится в Охеме, мы узнаем.»
Мидей сосредоточенно кивает, возвращаясь в битву. На миг в его мыслях вспыхивает осознание и сожаление, гневное нежелание расставаться; обнажает вопрос, мучающий его все это время: а легче ли было до последнего держать чужую ладонь, слишком быстро остывающую на ледяном ветру Айдонии?
Полубог разума не дает ему ответа, не желая копировать повадки предшественницы подчистую.
Им открывается новый уровень близости, и с ним не так-то просто справиться. Особенно будучи только разумом в чужом разуме. Анаксагор наблюдает многое из того, о чем знал — и еще больше из того, о чем не догадывался.
Видит в воспоминаниях, как Мидеймос украдкой подносит пряди его волос к губам. Как склоняется над спящим, чтобы задеть кончики ломких ресниц. Как отбирает из драгоценных запасов багряного меда лучший, чтобы разделить на двоих. Как украдкой просит Гиацину иногда напоминать профессору о еде.
«Ты считаешь меня слишком худым?»
— А ты считаешь иначе?
«У меня вполне обычное телосложение. Не ждешь же ты, что я раздамся до твоих размеров.»
В ответ на это Мидеймос с удивительной скоростью разделывается сразу с несколькими крупными созданиями черного течения, а затем выхватывает из толпы одного поменьше, выламывает ему руки над головой и приподнимает, позволяя разглядеть его своими глазами.
— Даже у этого бедолаги талия крепче, чем у тебя, — резюмирует он и отшвыривает чудовище в сторону, в бассейн с кипящей лавой. Анаксагор изображает возмущенное фырканье.
Прилив вновь отступает — черное течение циклично, как и весь этот мир. У них есть пять минут на передышку, и Анаксагор пользуется ими, призывая на помощь всю свою божественную силу — а ее, действительно, несколько больше, чем просто возможность разговаривать даже после гибели тела.
Сквозь каменные плиты, из которых сложена арена, пробивается росток, за секунды стремительно вырастающий в высокую крепкую яблоню. Мидеймос следит за ней с интересом, подходит ближе, поднимая голову — белые лепестки осыпаются ему на лицо, когда на ветвях завязываются золотистые плоды.
— Намекаешь, что тебя перестал устраивать мой ум? — интересуется он, ловко подхватывая яблоко, сорвавшееся прямо ему в ладонь.
«Намекаю, что тебе стоит восстановиться. Золотые купальни поддерживали тебя, потому что были наполнены силой титана. Здесь тот же принцип. Тело пусть дальше питается силой раздора, а разум может опереться на мою.»
Мидей подбрасывает яблоко на ладони и, влегкую разломив на несколько частей, съедает — полубожественность бережет его от голода, но беднота переживаний толкает на жадность до всего, что напоминает о земной жизни.
— Сладкое.
«Полезно для мозга.»
Мидей стягивает с ветки еще один плод и ненадолго замирает с ним в руке — а затем тянет вторую вперед и прикасается к стволу дерева. Сперва пальцами, осторожно, чтобы не поцарапать перчатками кору, потом плотно прижимает ладонь.
— Ты что-нибудь чувствуешь?
Анаксагору чудится странное. Он точно знает, что имей сейчас тело —рассмеялся бы до слез, и смеялся бы, пока даже окаменевшее сердце не закололо от нежности. Даже раздумывает на самом деле переселиться ненадолго в дерево, но отмахивается от неразумного дурачества — оставшийся ему разум куда более уравновешен.
«Нет, — говорит он, и мысленно тянется вслед за рукой Мидея, захватывает над ней контроль и опускает. — Но в новом мире обязательно почувствую.»