Эхо любви

Горячая работа
NC-17
В процессе
15
автор
Ghottass бета
Размер:
планируется Миди, написано 22 страницы, 8 529 слов, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Тело твоё - храм

Настройки
      Настя обещаниями не разбрасывается, поэтому ставит себе цель на день — уговорить Бориса в церковь сходить. Именно «уговорить», а не «попросить», потому что знает, что не особо любит в дом божий ходить, прикрываясь занятостью.       Но сразу в лоб говорить не стоит, иначе он разозлится и не захочет даже слушать её. Нужно подтолкнуть его к этому, чтобы сам предложил, а она просто согласилась. Мать всегда учила «женской мудрости», но Настя до замужества не понимала, что это в полной мере, а с Романовым всё наглядно, на практике. Надеется, что ничего не меняется в данном отношении.       За зеркалом косу заплетает заранее. Накраситься в такое время не просто не получается, это буквально роскошь, того можно сказать и о средствах гигиены, приходится идти на откровенное мародёрство. Не по-христианский, но всё же, что не сделаешь ради выживания. Сейчас её максимум — умыться, одеться, причесаться, и со всеми тремя пунктами Анастасия пока успешно справляется. Ещё бы не умереть собачьей смертью, утонув лицом в сугробе, тогда день официально пройдёт удачно.       — Настенька, — звучит голос тёти Любы за спиной, а в запылённом зеркале лицо виднеется. — Спускайся, стол накрыт уже. — замолкает. — И Боря ждёт, — от этих слов не по себе становится, и непонятно, это Любовь Фёдоровна сама такие намёки кидает или она услужливо передаёт от Романова, который таким образом поиздеваться хочет. Так или иначе, в той же манере отвечает:       — Скажите Боре, чтоб ещё пять минут подождал.        Пусть ещё подождёт, ничего не убудет. Старушка понимающе кивает и удаляется, а Настя тяжело вздыхает. Понимание того, что нужно жить под одной крышей с бывшим мужем, удручает, ещё больше печалит, что другого выхода по сути нет, пути отступления отрезаны. Возможно, Борису приятно жить с ней и воображать, что теперь они вместе хоть формально, даже тёте Любе от этого осознания спокойнее, но Годуновой трудно будет всегда, когда всё вокруг напоминает о прошлом, когда Борис напоминает о сыне. Да, в Питере тоже не сахар было, когда перед глазами маячит белокурый мальчишка, но там хотя бы надежда была, что в нём и её гены есть, что она воспитает его непохожим на отца. В такой схеме самообман работает, здесь — чёрта с два, даже если захочет Славу видеть в Борисе не перестанет.       «Соберись!» — наказывает внутренний голос, и Настя слушается. Смотрит на себя в зеркало, чтобы удостовериться, что Романов с самого утра не выдаст «Не выспалась?», и спускается вниз, в гостиную, где за столом в полной тишине сидят Борис и тётя Люба. Даже напрячься успевает, потому что по памяти они всегда очень мило беседовали за столом, в голову неприятная мысль лезет, что до её появления разговор был, а после они просто замолкли, чтоб подозрения не вызывать.       — Приятного аппетита, — улыбается, чтобы под дурочку скосить.       — Мы тебя заждались, — усмехаясь, заявляет Романов. Ну да, именно «мы», а не «я». Намерено ведь делает, чтоб уколоть. — Уже хотел попросить Любу завтрак прямо к тебе в постель отнести.       Годунова смеётся тихо.       — Что ж ты старушку запрягать горазд, сам бы принёс. — Романов тут в лице меняется, тучным сразу становится, понимая, что игра закончилась уже, едва начавшись. Тёте Любе тоже как-то неприятно становится — смотрит глазами ошарашенными то на Бориса, то на Настю. Понимает, что перегнула слегка, и покладистее становится, тихо произносит: — Шучу, я бы при любом раскладе спустилась.       Борис ничего не отвечает, только кивает. Дальше никто и слова сказать не решается. Настя за Романовым наблюдает прицельно внимательно. Говорят, первое впечатление о человеке обманчиво, но данный принцип на него не работает. У него, как говорится, «всё на лице написано». Он не был добряком, который заковал истинного себя во льдах, он был тем, кем его видят сторонние: немногословный, суровый, расчётливый и очень влиятельный. К такому подступиться страшно, рискованно, но Настя отчаянная, сдаваться не любит по природе, поэтому сблизилась настолько, что по итогу самой любопытство боком обернулось. Может, потянулась потому, что ей он был предельно понятен и привычен, в отличие от Питерских парней, с которыми не ладилось. Они её холодной, чопорной, резкой описывают, хотя для своих, наоборот, слишком эмоциональна, как дитё малое.       Выйдя из чертогов мыслей, Годунова замечает, что Борис встаёт с места, благодаря тётю Любу за приготовленный завтрак. Тут же добавляет, что если понадобится, то будет в личном кабинете, и Насте кажется, что это — очередной намёк, адресованный ей, но тут же берёт себя в руки, справедливо замечая, что если он захочет, чтобы она зашла, сказал бы прямо, без лишних слов.       Борис уходит, оставляя Настю с тётей Любой, которая всё ещё молчит, даже не смотрит на неё. Напряжение в воздухе душит, что физически плохо становится. Губу прикусывает, пытается начать разговор, но слова не идут, ком в горле не пропускает.       — Тёть Люб… — выдавливает из себя. Ощущение, что в одночасье нормально разговаривать разучилась из-за стыда. — Я не то имела в виду, простите. Вы ещё полны сил и проживёте ещё много лет, дай Бог. Я… не подумала.       Любовь Фёдоровна кладёт вилку на стол и, не глядя на неё, наказывает:       — Боря надолго засядет в кабинете, скорее всего, до вечера. Отнеси обед, поговори с ним там.       Настя понимает, что отказ не рассматривается, да и сама не собирается брыкаться. Всё же вину нужно перед обоими заглаживать. Её хватает на простое «конечно, тёть Люб», а потом встаёт с места и уходит. Могла бы и помощь предложить, но обиженная до глубины души тётя Люба не примет, поэтому даже стараться бесполезно.

***

      К обеду Годунова, как послушная собачка, стоит перед тётей Любой с подносом, а она всё ещё молчит, лишь ставит тарелки: сначала первое, потом второе, а после ставит ещё одну пару. Настя смотрит на неё с нескрываемым удивлением, изогнув брови, а Любовь Фёдоровна, как ни в чём не бывало, заявляет:       — Пообедайте вместе, попытайся разговорить его.       Она кивает в знак понимания. Это вправду очень действенный способ. Сейчас Любовь Фёдоровна выглядит чуть добрее, чем пять часов назад. Всё-таки долго обижаться не может, сердце мягкое.       — Простите меня, тётя Люба, — снова начинает тихо, всё ещё стыдно. Голову опускает, глядя на густой чечевичный суп, губы прикусывая. Если подумать — лет давно не десять, не шестнадцать, а тридцать шесть, правда стоит перед ней, как перед матерью за то, что вазу любимую сломала, готовая в угол встать. — Дура я окаянная, не подумав ляпнула, будто вечно восемнадцатилетняя. Мне б до ваших лет дожить, мудрости вашей понабраться.       Любовь Фёдоровна на такие заявления лишь смеётся тихо, по-доброму. Руку на плечо кладёт, от неожиданности Годунова голову поднимает, смотря на тётю Любу, на лице которой и намёка на обиду или злость. Она удивляется, глазами непонимающе хлопая.       — У каждого своя мудрость, Настенька, да и дай бог до старости доживёшь, — Годунова расслабляется, а тётя Люба кивком указывает на еду. — Иди, а то остынет.       Настя улыбается самой широкой улыбкой. Неожиданно для самой себя целует её в щёку от радости, а тётя Люба и рада.       На удивление, путь от кухни до кабинета Бориса выдался лёгкий. Нет ни волнения, ни страха того, что он её просто выгонит, потому что к нему подход давно знает, выученная назубок схема, практически безотказная.       Ничего не произнеся, открывает дверь локтем, видя перед собой Бориса, полностью сосредоточенного на бумагах. Ничего не меняется: ни сама комната, ни её хозяин. Тот же тусклый свет, тот же массивный деревянный стол, профессиональный беспорядок из бумаг, которые помогает разглядеть вытянутая зелёная лампа советского изготовления. По левую сторону стола тот же вытянутый серый диван, на котором Романову часто приходилось спать, а по правую — массивные шкафы, в которых неизменно хранятся документы, на которые даже Насте рекомендуются смотреть только через стекло, дорожит. Их хранит, как музейные экспонаты.       Настя пробирается тихо, чтобы не отвлекать, но Романов отвлекаться не собирается — голову не поднимает, ничего не говорит. Это на руку, и Настя приближается к столу у широкого стола, расставляя еду по красоте.       — Спа… — только хочет произнести, когда поднос с едой касается стола, в полной уверенности, что принесла всё Люба, но обрывается, подняв голову. Тут же усмехается, не веря собственным глазам. — Надо же, какие люди.       — Не за что, Боренька, — улыбается, но обращение несколько насмешливое. Оно его абсолютно не задевает, наоборот, радует почему-то. Она выпрямляется, кивает в сторону дивана, жестом приглашая сесть. — Тётя Люба приказала принести, отдохнуть хотела. А так я бы в жизни сюда не зашла.       — Охотно верю, — слова, брошенные будто бы в пустоту, оставшиеся без ответа. Так или иначе ждать её не заставляет — встаёт с рабочего стола, медленно приближаясь к дивану, где уже располагается Настя. Садится по левую сторону, поправляет воротник, а после, чтобы не запачкать белоснежную, как снег, деловую рубашку, закатывает рукава, обнажая не только мышцы, но и выступающие вены.       Годунова невольно задерживает взгляд на его руках: сильные, хватка крепкая. Она ведь их прекрасно помнит. Как запястье держали, как по щекам проводили, как… держали и блуждали по телу, как проходились по губам, по шее и по… Настя тут же вздрагивает от воспоминаний.       «Не те мысли! Окстись!» — сама себя останавливает, вздрагивает, будто ото сна отходит. Про себя говорит, что всё давно в прошлом и вспоминать глупо, но мысли лезут из тех самых потаённых мест сознания, в которые она пихает собственные, в некотором роде извращённые желания, которым не даёт выхода уже шестой год. Образы прошлого рассыпаются, возвращая в реальность. Борис уже пьёт чечевичный суп, внезапно выдаёт:       — Твой вспомнился, — как удар под дых, в тот самый момент, когда только-только прошлое стало уходить. Но Борис прав: Настя супы любит, поэтому готовит чаще обычного.       — Да вроде обычный у меня суп был. Чечевичный почти одинаковый всегда, если бы ты про борщ сказал, то да.       — Обычный? — он переспрашивает, и тон такой, будто она этим словом лично его достоинство задевает. — Ты собственные кулинарные навыки недооценивай, Годунова! — ощущение складывается, что Романов на неё ругается за низкую самооценку, как ругается начальник какого-то завода на образовывало работника, мол: «Я вот тебя хвалю, а ты не по делу скромничаешь». — Но ты права, борщ божественный был.       Годунова от большого количества комплиментов смущённо смеётся и, кажется, даже краснеет, а Борису-то смущать нравится, потому что наблюдая за бывшей женой, улыбается, весь светиться от счастья. Настя же легонько толкает его в предплечье, отчего Борис чуть склоняется в бок, после чего шутливо замечает:       — Не избавилась всё-таки от привычки бить меня, Настя.       — Да я ж легонько! — возмущается сразу же. — Да и вообще не била я тебя никогда… хотя, бывало, со злости… только со злости и то в грудь, и то не больно. — потом тихо добавляет. — Надеюсь.       Романов успокаивающе кивает и вдруг в лице меняется. Становится грустным, будто придаётся воспоминаниям. Самое страшное, что Годунова, кажется, понимает, каким именно воспоминаниям придаётся. Не потому, что умеет в голову людям заглядывать или мысли читать, а потому, что они общие, терзающие обоих. В равной ли степени? Насте не ведомо, но её они рвут, пережёвывают, выплёвывают, размазывая по стенке, и все воспоминания эти подвязаны на одном маленьком человечке, который был для них всем, тем самым мостиком, надеждой, которую безжалостно уничтожили, и смерть его на той, кто жизнь ему подарил.       — Мы со Славой… — тихо начинает свой рассказ Годунова, отчего Борис на месте дёргается и невольно переводит взгляд на жену. — Часто в церковь ходили, свечку ставили. — замолкает, губы мнёт. — За тебя. Я ему говорила, что ты работаешь здесь и работа очень сложная и тяжёлая, поэтому приехать в Питер не можешь. — голову опускает, вспоминая, как он, совсем маленький, стоит перед иконой креститься, следует её примеру, как на священника смотрит с интересом смотрит и тлеющую свечку ставит, приговаривая тихо:       «— Боженька, пожалуйста, защищай моего папу… и маму тоже! Пусть папа скорее вернётся к нам.»       И тогда ком поперёк горла встаёт. Желание простое, но такое искреннее, что даже не хочется разочаровывать. Настя так и делала — молчала в тряпочку до последнего. Да, возможно, жестоко, очень эгоистично, но не хотелось ей его ломать, растить с осознанием того, что расстались-то с первого взгляда по глупой причине — разные взгляды на счастливую, беззаботную жизнь.       — К тебе просился, но я не смогла заставить себя вернуться сюда, каждый раз оправдания находила, не хотела, чтобы он брал с тебя пример.       Слова Романова задевают, в самую глубь пробираются, рвут мясо, пробираясь к сердцу, но он ничего не выказывает; ни обиды, ни упрёка. Возможно, в глубине души понимает, что как человек не ахти, совсем не такой, каким хочется быть, поэтому лишь губы поджимает в тонкую линию и слушает внимательно, а Настя и дальше тараторит, уже не в силах совладать с эмоциями:       — Глупость несусветная. Я считала тебя плохим отцом, потому что эгоистом в моих глазах был, верила, что власть испортила и что если к тебе поеду, Славу отберёшь и в отместку… — уже не сдерживается, шмыгает раскрасневшимся носом, пытается слёзы с щёк смахнуть. — В отместку за всё, также поступишь. Не позволишь с ним видеться.       Борис тяжело вздыхает, а Настино сердце от этого сильнее сжимается. Она будто на исповеди находится перед Борисом, все грехи и вправду замаливает, чувствуя себя самой большой грешницей на земле, той самой Евой, что запретный плод вкусила.       — У меня… Для тебя кое-что есть, давно хотела вернуть.       Дрожащими руками к карманам тянется, а Романов смотрит непонимающе, а когда она вытаскивает подвеску серебренную, на которой крест нательный, обрамлённый рубинами, удивляется, глазами хлопает, а Настя его руку берёт, раскрывает её, а потом кладёт предмет, превращает раскрытую ладонь в кулак, сжимая.       — Он тебе нужен, — заключает Годунова уверенно.       — А тебе — нет? — спрашивает Романов тихо, Настя плечами пожимает, говоря:       — Возможно, всё ещё нужен, но тебе не меньше.       Борис глядит на крест, на Иисуса на нём, будто решает для себя, действительно ли имеет место принять такой подарок. Когда бога уже нет ни в мире, ни в сознании людей, когда мир сгнивает, перевернувшись вверх дном. Как бы то ни было, Романов в конечном итоге кивает, принимая. Настя улыбается, а после прощается:       — Мне пора.       Годунова встаёт с дивана, но Борис останавливает, сжав руку. Хватка сильная, но вместе с тем ладонь тёплая, согревающая. Настя тут же вздрагивает, даже ахает от неожиданности. Оборачивается резко, даже резче, чем планирует, смотрит на него с вопросом, вперемешку с нескрываемым удивлением. Борис спрашивает:       — Собираешься куда-то?       — Да. В церковь пойти нужно, за Славу свечку поставить. Со мной хочешь? — просто спрашивает, просто предлагает, даже не рассчитывая на положительный ответ.       — Кто-то же должен тебя защищать от чудовищ, — Настя цокает, справедливо замечая:       — В Божий храм с оружием не заходят, Романов.       — Надо будет — на улице постою, не переживай.       Наконец-то Романов пальцы разжимает, поняв, что много вольности позволяет. Отпуская, позволяет Годуновой спокойно выдохнуть и покинуть кабинет Бориса быстрым шагом, не оборачиваясь. Как только Настя дверь закрывает, тяжело выдыхает, глядит на фаланги пальцев, щупает их, пытаясь понять, почему он прикоснулся, мог ведь просто спросить.       Просто… не прикасаться.       — Но ты ведь хотел, только не признаешься, — Заключает. — А я могла попросить отпустить, но не захотела. — Принимает собственную слабость, сдаётся.       Опять.

***

      К церкви идут молча, да и о чём им говорить? Анастасия только радуется мысли, что на Бориса хоть какое-то влияние до сих пор имеет. Вспоминает невольно, как спрашивал, имеет ли смысл венчаться.       «Имеет», — заявила тогда уверенно, и он согласился. До сих пор помнит запах ладана, молитвы, что отражались от стен той самой церкви, как она дрожала от волнения. Всё помнит.       По этой причине дрожь по телу проходится, когда она предстает перед глазами: полуразрушенная отродьями, но не потерявшая величие. Высокая, с несколькими куполами и, что удивительнее всего, скосившимися, но уцеплявшимися крестами. У Насти тут же дыхание перехватывает, сердце сжимается от смешанных воспоминаний, чередующихся между собой. Невольно смотрит на Бориса, пытается убедить себя в том, что не одинока в этом чувстве ностальгии, но лицо его ничего не выражает.       Годунова не удивляется. Ну конечно, Романов других городов видеть не жалеет и Ротков, во всех смыслах свой, знает как пять пальцев. Возможно, что-то да вспоминает о прошлых годах, но не так ярко, как этого хочется Насте. Разочаровывается ли? Совсем нет, просто в очередной раз понимает, почему развелись. Они разные. Совершенно.       Годунова к волосам прикасается, и тут же неприятное осознание прошибает:       — Я платок забыла!       Борис удивляется:       — Что? Как ты могла забыть платок?       Годунова фыркает, улавливая в словах Бориса нотку насмешливости. Романов, поняв, что пора исправляться, встаёт перед ней, улыбается, словно ничего не произошло.       — Не паникуй, — говорит тихо, а затем растягивает свою бежевую шубу, разматывает коричневый шерстяной шарф, вызвав у Годуновой нескрываемое удивление, а реакция вызывает у Романова радость или даже какое-то удовлетворение оттого, что в который раз ситуацию контролирует именно он.       — Ты же шарф не надеваешь обычно. «Как в петле хожу» говорил. Что изменилось-то? — усмехается. — Не ты ли случаем припрятал платок мой?       Борис не отвечает, просто приближается к ней вплотную, так, что Годунова почти утыкается ему в шею. Почти. Всего несколько сантиметров от шеи, где пульсирует ярёмная вена. Пытается не так активно дышать, не выдавать напряжение, но, как кажется, получается плохо.       Романов, будто ничего такого не происходит, просто перекидывает сложенный шарф, пытаясь скрыть макушку и бóльшую часть косы за плотной тканью, перекидывает вперёд, туго завязывая. Пальцы не касаются её кожи, но Настя чувствует их, чувствует горячее дыхание, контрастирующее с холодом, и запах… Он, как всегда, пахнет сандалом и мускусом. Этот запах исходит и от шарфа, Годунова окружена им. Всегда была.       — На меня посмотри, — просит, а она не может. Боится, что подумает, что любит ещё, совсем не то вообразит себе. Но, с другой стороны, думается, что если чувств нет, что там можно разглядеть?       Голову поднять решается после нескольких секунд. Пытается смотреть на Романова холодно, никаких эмоций не выдавать. И, кажется, получается, потому что никакой реакции от него не следует, это хороший знак. Он внезапно по щеке проходится, заставляя Настю вздрогнуть. Не столь от холода кожаных перчаток, сколь от того, насколько сие действие оказалось неожиданным. Но она никак не протестует, потому что всё проходит слишком быстро и Борис всего лишь прячет оставшиеся пряди, а после наконец отстраняется, чтобы оценить проделанную работу.       — Неплохо, — заключает кратко. Настя смотрит неотрывно, прерывисто дыша. Жалеет, что не может посмотреть в зеркало и оценить. Смотрит прямо в глаза, а они горят, отчего не по себе становится, её дёргать начинает. — Красивая. — шепчет, глаза её расширяются, нижняя губа дрожит.       Романов молчит. Долго. Не просто смотрит, а впивается в неё, вонзает острые иголки, раня плоть. Напряжение, висевшее в воздухе, кажется таким ощутимым, что его можно потрогать, почувствовать, услышать. И напряжение пахло сандалом. Тем самым, до боли знакомым.       — Давай… зайдём?       Борис шумно вдыхает морозный воздух и вновь становится серьёзным, будто именно он отрезвляет его. Кивает кратко, встаёт в сторону, позволяя Годуновой войти в церковь первой. И она не возражает.       Заходит робко, боязливо. Внутри темно, тут свечей уже давно нет, тепла тоже. Про то, что это всё же церковь, а не очередное здание, разрушенное отродьями и разграбленное мародёрами, напоминают жалкие остатки. Иконы, запылившиеся от времени, канун, крест в самом центре, завершающая картину. Сидения, на которых сидели и слушали проповедь, превратились в разломанные пополам доски, а некоторые и вовсе в щепки. Одиннадцать лет назад Настя входила с предвкушением, с восхищением, сейчас же тех чувств нет и в помине, только воспоминания, отдающие теплом в области грудной клетки, и горечь, отдающая металлическим вкусом боли на кончике языка.       Борис за ней не идёт, будто не решается, но для Годуновой такое поведение не вызывает никакого удивления, ведь слова тёти Любы помнит, что давно он в сюда не захаживает, а это «давно» легко могло начаться с их развода. Поэтому, хоть и с долей иронии, говорит:       — Заходи, тут не страшно, а если будет — могу за руку подержать, не переживай.       Романов усмехается и кивает, давая понять, что слова оценил. Переступает порог со вздохом, чуть ёжится, что на миг кажется Насте странным с учётом того, что ему должно быть жарко, но тут же отметает подозрения, решая, что сейчас не время для расспросов.       Она идёт к разрушенному алтарю, повторяя свой путь одиннадцатилетней давности. Вспоминает, что стояла прямо здесь, когда над их с Борисом головами держали венки. Начинает вспоминать речи и клятвы, что, казалось, отражаются от стен со всех сторон:       «Имеешь ли ты, Борис, намерение доброе и непринужденное и крепкую мысль взять себе в жену эту Анастасию, которую здесь пред собою видишь?» — спрашивает священник строго. Борис отвечает:       «Имею, честной отче».       «Не давал ли обещания иной невесте?» — вновь спрашивает, Настя губы тут же поджимает, глядит на тогда ещё жениха с надеждой.       Тут Борис на неё смотрит, улыбается самой широкой улыбкой, подмигивает, а она только смущается, пытается не хихикнуть. Возвращает взор к священнику, уверенно заявляет.       «Не давал, честной отче».       Затем очередь доходит до неё. Она пытается отвечать столь же уверенно, под стать жениху, хотя внутри переворачивается от волнения. Держится достойно, Борис пальцы их осторожно скрепляет, давая ей больше уверенности. На душе становится спокойнее, радостно.       Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа, и ныне и присно и во веки веков.       Аминь.       «Во веки веков» — повторяется несколько раз в голове. Какая же ирония. Они продержались всего год, может чуть больше, но точно не вечность. Она ошиблась, когда выбрала его, но тогда не знала, что их ждёт, была уверенна, что у них будет счастливая старость и смерть в один день, как в «Ромео и Джульетте». Ничего из планов не свершилось.       Господи Боже наш, славою и честью увенчай их!       Помнит хор из разных голосов и тембров, что молились за них, и это казалось таким искренним, что отдавалось теплом в области грудной клетки, вселяло надежду.       Молимся о милости, жизни, мире, здравии, спасении, посещении рабов Божиих Бориса и Анастасии.       Настя отчётливо помнит, что церковь другой была: и свечи были, и тепло было, и воздух другим был. Годунова вдыхает его, пытаясь почувствовать запах ладана, но тут же тишину разрывает рванный кашель.       «Зря надеялась», — в голове мысль удручающая проскальзывает, но вместе с тем ироничная. Настя всегда надеется — что тогда, что сейчас. Тогда, что делает правильный выбор и её ждёт счастливая жизнь с любимым человеком, сейчас, что мир сможет избавиться от этой чумы и адских отродий, третий год терроризирующих планету. И надеется на кое-что ещё…       — Как считаешь, люди могут измениться? — пытается изобразить, что вопрос задан из любопытства, а не с очевидным намёком, но Борис, кажется, всё понимает.       — Это вопрос желания. — Годунова усмехается горько.       — У тебя этого желания не было?       — Не было, — обидно, но зато честно. — И сейчас нет.       Настя тяжело выдыхает. Будь они ещё в браке, пыталась бы всеми правдами и неправдами узнать причину, тем самым начав очередной скандал, но сейчас бессмысленно. Поэтому, ничего не говоря, уверенным шагом подходит к кануну, который тоже не уцелел от всех разрушений, но та часть, в которой стоят свечи, уцелела.       Над панихидным столом возвышается большой крест, на котором по-прежнему распят Иисус. Расплатившийся за грехи людские теперь смотрит, как те, кого он спас, погибают вновь. Насте кажется, что смотрит сын Божий укоризненно, с неимоверной печалью, жалостью и недоумением. Будто спрашивает у неё: оправдана ли смерть его мученическая?       «Забери нас наконец, избавь от мучений!» — кричит её душа, измученная, истерзанная всем, что накопилось за столько лет. Все сейчас хотят смерти. Годунова убеждена в этом, правда, никто не хочет признаваться. Она признала это в тридцать три, когда единственного светлого человека в этой непроглядной тьме не стало.       Крестится, совершает поклон.       Слава Тебе, Христе Боже, надежда наша, слава Тебе.       Распять себя хотела, очиститься от всего смрада, что в ней годами копился, избавить себя от вины, что не только душу рвёт, но и плоть, оставляя кровавые полосы по всему телу. Душит по ночам, к окну толкает.       Тридцать три.       Будто бы проклятое, несущее смерть.       Тридцать три.       Несущее горе.       Тридцать три.       Несущее боль матерям.       Настю отрезвляет язычок пламени. Настолько неожиданно, что Годунова думает, что у неё галлюцинации начинаются, мозг не успевает понять ещё несколько мгновений, а потом догадывается, видя перед собой руку Романова, в которой зажата зажигалка, из него и идёт огонь. Настя смотрит на Бориса удивлённо, он же поясняет:       — Свечку зажечь нужно, я как раз зажигалку захватил, на охоте использую. — Романов смотрит на неё обеспокоено, спрашивает, придерживая за спину на всякий случай. — Тебе душно? Можем выйт… — Настя сразу перебивает:       — Всё хорошо, задумалась просто.       Руку вытягивает, фитиль к огню подносит, и свеча начинает гореть, озаряя темноту слабым светом. К лицу подносит, ощущая приятный жар. На Романова смотрит и снова не верит тому, что видит: он берёт ещё одну свечку из кануна, зажигает. Для стороннего наблюдателя сие действие никакого впечатления не произведёт, но для Насти, что знает, как к церковным обычаям относится Борис, такая перемена и некое уважение к ним — впечатляет.       Теперь в темноте горят две свечи, есть два источника тепла и два человека, объединённых общей трагедией. Это их личный ритуал, причина ведома только им, это их молитва. Весь этот момент принадлежит только им двоим. От этого осознания Настино тело покрывает дрожь и руки дрожат сильнее всего, отчего огонь колышется сильнее. Ей страшно, что не выдержит и уронит свечу, спалив всё вокруг себя.       Совсем как тогда.             «С меня хватит, Борис! Я подаю на развод».        Свечу ставит дрожащими руками на подсвечник, молитву читает от всего сердца:       Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Вячеслава,       и прости ему всякое согрешение вольное и невольное,       и даруй ему Царствие Небесное.       Борис ставит свечку чуть погодя, но рядом с её. Теперь Настя смотрит, как тлеет воск, как два языка пламени прислоняются друг к другу, но не могут соединиться и стать одним целым. Губы поджимает, чувствует, как подступают слёзы, но пытается сдержаться. Невольно смотрит на Романова, который глядит неотрывно на Христа. Рука в кулак сжата, и Годунова чувствует, что поддержать надо.       Молча ближе становится и руку поверх кулака кладёт, заставляя его разжаться, а Романова чуть вздрогнуть и посмотреть на неё. Настя встречает взгляд боли вперемешку с гневом, который выдает затемнённая синева. Годунова на мгновение пугается, лицезрев изменения, но после говорит:       — Я догадываюсь, о чём ты думаешь. Мстить никому не нужно, я тогда струсила и не сказала, что его убили… — сглатывает громко. — Отродья. Просто разорвали на части. — всхлипывает, позволяя слезам скатиться по щекам. — Понятия не имею, что на меня тогда нашло, возможно, думала, что всё ровно будешь винить меня.       Борис смотрит неотрывно, прямо ей в глаза, что уже блестят от слёз. Она поджимает губы, сжимает его руку настолько крепко, насколько может. Плевать, что их никто не связывает, Годуновой просто не хочется переживать горе одной, не хочет быть одинокой в этом гниющем мире, и даже если единственным выжившим человеком был бы он, в глубине души Настя не будет против. Не потому что любит, вовсе нет, а потому что боится.       Боится самой себя.       — Спасибо, что принял меня, — сдавленно благодарит, а Борис так же тихо произносит:       — Я приму тебя любой и прошу тебя о том же. Прими меня таким, какой я, хотя бы сейчас, Настя. Потому что люди не меняются, остаётся только принять.       Годунова кивает.       — Постараюсь, Борис, очень постараюсь.