О белом медведе

NC-17
Завершён
9
автор
Размер:
31 страница, 14 069 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Проститься

Настройки

      1 день.

             — Не думай о белом медведе.              Взгляд отрывается от страницы журнала и смотрит с ракурса Миранды Присли. Когда приходится придержать очки на носу, у Арсения даже пальцы выгибаются соответствующе — Антон улыбается. Ему очень идут эти дурацкие квадратные окуляры.       — О белом медведе. Поставь себе задачу о нём не думать.       Арсений улыбается трогательно, Антон качает головой. Как можно проводить мысленные эксперименты, когда взгляд у мысли такой осознанно-игривый?       — Что такое белый медведь?       Вопрос выходит в воздух неуклюже, но каким бы ещё быть вопросу про белого медведя? Антон кивает, потому что вопрос предполагает вполне конкретный ответ. Арсений точно знает, кто такой белый медведь. Спрашивать, зачем его представлять, для уровня их взаимоотношений было бы минимум странно, максимум — оскорбительно. Вопрос о том, почему именно белый медведь, вынудит Антона начать рассказывать об исторических корнях мыслительного эксперимента, а Арсений этого не любит — Антон органичен в блеске знаний, когда он льётся из него самопроизвольно, а когда на это его провоцирует отдельный вопрос, взаимодействие становится похоже на научную конференцию, которые Арсений не выносит на уровне идеи. Вот и выходит, что такая форма в своей неуклюжести оказывается для них категорически верной. Антон этой мысли улыбается немного смущённо. Есть территории, на которые заходить не запрещено, но непривычно. И каждый раз, когда разум приходит к тому, чтобы повзаимодействовать с самым важным, нутро смущается, будто от случайного комплимента в самую цель. «Ого, ты заметил, что я люблю сильнее, чем когда-то в своей жизни любил, спасибо!»       — У Толстого — просто медведь. Как маленький ребёнок себе представляет белого медведя, когда стоит в углу и старается о нём не думать? Вот ты же не думаешь?       — Я стараюсь, — кивает Арсений, откладывая журнал с очками между страниц вместо закладки. — Ты просто так издеваешься надо мной? Или есть какая-то тайна, которая мне откроется, если я не буду думать?       — Не знаю пока, — открывается дверь с мягкой поддержкой этой игры в кошачью охоту за соседским хвостом, пока Антон подбирается к дивану, на котором Арсений меняет позу на такую, какая почему-то Антоном воспринимается как приглашение к объятию, хотя в ней, в общем-то, обнимать друг друга не очень удобно. — Может, что-то и расскажу, если ты сможешь не думать.       Арсений тянет к Антону руки, и Антон устраивается в них головой сразу, как только оказывается рядом на диване. Вздыхает, потому что от Арсения пахнет абрикосовым гелем для душа, и это почему-то вызывает смутный позыв к тому, чтобы укусить его за плечо, чего Антон, конечно же, не делает не из запрета, а из нежелания тревожить размеренное положение вещей, которое возникает, когда правильный человек правильно обнимает тебя на диване — по возможности, твоём. Хотя, в сущности, обнимать Арсения приятно везде, даже на мокрой лавочке в парке на водосливе на окраине города, на котором никого не бывает, и потому никто не убирает кучу опадающей по осени листвы так, что в ней можно прятать носки ботинок, а потом сжимать друг другу пальцы по очереди на старой скамейке за пожелтевшим кустом, где кто-то уже очень давно сломал одну деревянную балку. Арсений смеётся, и Антону кажется, что тот снова слышит, о чём Антон думает. И эта игра кажется интересной в очередной раз, потому что снова и снова говорит о том, что они оба периодически думают о том, насколько часто думают об одном и том же.       Засыпают вместе. Кружевная занавеска вьётся от ветра из настежь открытого окна так, что каждый из них может её коснуться, если вытянет руку. Но руки заняты.       Толпа — нечто, похожее на стадо, но с чуть более стремительно растерянным потенциалом к сохранению рассудка; на сборище, но чуть менее явно объединённое общей целью, идеей; куча, но к людям применять такое слово кажется корректным только в том случае, если цель упоминания напрямую имеет отношение к юмористической составляющей.       Иногда толпой можно управлять. Особенно если у толпы есть стабильные лидеры — тогда она напоминает птичий клин по осени. Но эта толпа опаснее всего — если же у неё нет управляемого потенциала, она будто бы не воспринимается как нечто значительное, потому что рано или поздно подавляется сокращением численности. Страх — пластилин, спектр. Он больше, чем полицейская дубинка. В дубинку поместится только какая-нибудь длинная кость из человеческого тела. Страх же вмещает в себя массы, безмолвные миллионы. Трудно утверждать, что он не может быть диктуем, но то, что страх распространяется пуще чумы, оспорить катастрофически сложно. Именно поэтому бегущие и бьющие быстро замирают, когда их переключает природа. Или отчаяние.       Арсений выходит на балкон первым. Антон почему-то совершенно неосознанно отказывается от вопросов, от слов — идёт следом. По закону интуиции сначала глаза проверяют то, что находится под ногами. Там — множество людей, смотрящих в небо, и только некоторые из них, кажется, начинают пробовать максимально доступную для их ног скорость бега или ходьбы. Нестандартность ситуации заставляет проверить состояние своей стаи — Антон смотрит на Арсения, который точно также, как все остальные, словно заворожённый, смотрит в небо. Антон отслеживает линию его взгляда и видит.       06:23:57:03.       Никаких объяснений, никакой загадки. Никаких рассылок, объявлений, сирен об опасности. Никакой конспирологии. Никакого оружия. Никаких учений, никакой подготовки.       Ничего. Только уходящие секунды.       Дорога шумит автомобилями с крытыми крышами и водителями, не зевающими по окнам во время движения. Кто-то внизу в наушниках старательно маневрирует между застывшими людьми, лица которых не получается разглядеть с четвёртого этажа.       Тишину глушит шелест листвы издевательски спокойного ветра, который никого не раздражает и не успокаивает. Он просто есть.       Кажется, все всё поняли.       Антон знает, что у Арсения дрожат пальцы.       Справедливости ради, дрожат не только они. Колени, когда Арсений опускается на заправленный после общего дневного сна диван. Ресницы, когда он пробует найти осоловелыми глазами что-то, что может занять его руки. Локти, когда пытается куда-нибудь отпихнуть нервирующую подушку и поджать под себя ноги, когда выбирает для занятия разума телефон. Антон знает, что ещё у Арсения дрожит глотка. Это увидеть невозможно и считать без слов можно только тогда, когда Арсений начинает пальцами одной руки оглаживать горло, как от фантомного ощущения удушья, хотя, кажется, ни разу в жизни никто его не душил. Антон знает, как это работает. Знает и то, что Арсений от этого пьёт — и что перестало помогать ему ещё месяц назад. Можно было бы достать. Попробовать вложить в руку.       Но в моменты, когда разум атакует непреодолимое желание взять контроль в свои руки, Арсений становится недоступным на уровне постижения, познания. Один остаётся в поле, которое выжигает вокруг себя, как ведьма, отдаваясь в руки дьявола, чтобы не принимать неизбежность и не дать побиться никому сквозь гулкую, плотную иллюзию.       Антон оседает на кухне. Не закрывает двери в гостиную, открывает настежь кухонное окно и закуривает, сидя за столом.       Почему существуют средства массовой информации? Потому что людям необходимо находиться в контексте бесконечно большого, вроде политики и экономики, и в зависимости от ситуации чувствовать своё мнимое влияние или влиять. Почему у них название такое специфическое? Средства информации для масс. Логично, что информация может предназначаться для кого-то другого. Значит ли это, что обёртка от конфеты, ещё и разрисованная соответствующими конкретному средству маркерами, призвана отвлекать внимание от конфеты? И может ли быть такое, что слово «средство» направлено скорее на то, чтобы истребить, как средство «от»? Может ли быть такое, что в шоколаде от подтаявшей конфеты на обёртке обнаружится цианид? И сколько в таком случае цианида в конфете?       Даже если предположить, что информация для массы ничем не отличается от информации для узкого круга лиц, насколько можно считать ядовитой саму информацию? Нет ли такой специфической вероятности, что вооружение информацией отчасти напоминает доступность огнестрельного оружия на уровне «разрешено, если не запрещено»?       Пальцы нажимают на «отписаться» каждый раз, когда очередной информационный пост в нескончаемом пролистывании этой страшной безграничной новостной ленты обрывается призывами, сборами мнений или драгоценными высказываниями собственного. Каждый пост, не имеющий отношения к новости, заставляет клокочущий в горле страх издать тихий стон боли — как можно? Как вы смеете? Что может быть глупее того, чтобы выбрать не замечать?       Пальцы скринят нажатием на клавиши блокировки и регулировки громкости. Арсений обрезает новое в галерее так, чтобы при необходимости напечатать это не приходилось тратить краску в принтере и маневрировать ножницами между рядами букв. Отчего-то кажется, что есть смысл в том, чтобы когда-нибудь напечатать то, что Арсений уже собрал.       Страх и тревога идут по разным граням одного стакана. Страх не первичен по отношению к тревоге, как тревога не рождает страх. Они сменяют друг друга или действуют в исключительно монополистической традиции, овладевая разумом до самого основания. Страх заставляет выйти наружу и адаптироваться, приспособиться, чтобы иметь возможность сохранить жизнь подольше. Тревога строит баррикады вокруг сознания, чтобы не подпустить к себе никого лишнего, пока вырабатывает план дальнейших действий. Как выйти и приспособиться с наименьшим количеством потерь.       Страх настолько откровенно вторгается в любой набор доминирующих эмоций, что не воспринимается таким же новым зверем, каким для многих оказывается тревога. Потому что тревога шумнее. И моложе.       Но страх использует её как уродливый, мерзкий камуфляж.       Арсений не задаёт себе вопросов. Вообще редко возникающие у него к себе вопросы оказываются озвучены. Арсений складывает каждый бережно в то, что можно было бы назвать «быстрым ящиком». Недостаточно незначительные, чтобы отправлять в долгий, но достаточно устрашающие, чтобы не браться за них сейчас же. Достаточно честные.       Арсений ищет так, будто надеется наткнуться на ссылку на таблетку, которая поможет избавиться от давящего таймера. Чтобы разделить её на двоих и хотя бы притушить. Лет на десять. За десять лет они бы точно всё успели. Точно доехали бы до Италии и сцепились бы крепко руками, чтобы слушать с улыбками, как за их спинами совершенно не смущённо переговариваются экспрессивные местные женщины. Завели бы собаку из приюта, которая бы выбрала их самостоятельно. Может быть, даже успели бы обустроить какое-нибудь место так, как оба мечтали, чтобы назвать его домом. Было бы здорово успеть заиметь дом до того, как наступит конец всего, каким бы катастрофически страшным он ни был. Даже если бы конец означал и разрушение дома, было бы здорово знать, что понял, каково это — идти домой. Быть дома.       Даже если где-то в интернете и были таблетки от таймера, можно быть однозначно уверенным в том, что теперь достать их не сможет никто. Потому что таймер видят все. Ни от кого он не скрыт, нет избранных регионов, которым досталась бы лишняя минута, которую, конечно, обязательно захотелось бы с ними разделить.       Безысходность поглощает свет, тревога его всегда отражает. Тревога заставляет чувствовать, что любой луч света имеет значение на уровне анализа — если поймать каждый, можно даже ненадолго понадеяться на то, что он поможет управлять настоящим если не единолично, то хотя бы в компании таких же ответственных и внимательных людей, ведь любое усилие должно быть вознаграждено. Безысходность наступает на суетящегося конспиролога со спины, но нападает только в тот момент, когда видит глаза жертвы. Тревога атакует изнутри — безысходность болотом затягивает снаружи и пожирает так быстро, как не может ни одно другое чувство уверенности в неотвратимости чего-то. Обречённость на конкретный выход давит сильнее, чем ожидание. И безысходность труднее всего переубедить.       Антон выбирается с кухни, когда солнце опускается за крыши домов привычным темпом. Вчера они с Арсением сидели здесь вместе, пили вино и наблюдали за ним, и сегодня кажется, будто оно нисколько не изменилось. Будто солнцу совершенно всё равно, что тревожит человека, который сидит сейчас с телефоном в руках, откусывает заусенцы до красных капель крови и слушает, как монотонно бубнит телевизор о том, что происходит в мире и как срочно принимают меры те, кто должен их принять.       Антон смотрит в экран телевизора, на котором уже очень давно не включалось ничего, кроме разных сортов фильмов, которым потом неуклюжие приложения просили выставить оценку от одного до десяти, и видит глаза женщины, которая, конечно, тоже всё поняла. Которая тоже несколько часов назад вместе со всеми смотрела в небо и наблюдала за тем, как скручиваются секунды. Она никуда не бежала, не прятала глаза под козырьком кепки. Её губы говорят что-то о беспорядках, о том, как важно себя обезопасить и по возможности оставаться дома, чтобы не столкнуться с неожиданностью, что учёные выясняют источники проекции и что все, кто имеет отношение к написанному на её суфлёре тексту, просят сохранять спокойствие. Но вековая неприязнь к подвижному синему фону отступает, когда Антон видит, что женщине очень хочется попасть домой. Очень хочется закрыться там, в пространстве, в котором Антону, надо сказать, очень повезло встретить эту новость.       Солнцу всё равно.       Солнце разбрасывает по небу яркие капли заката так, что облака похожи на пальцы после черноплодной рябины. А ещё — на лепестки классических пионов. Хотя они, вообще-то, скорее оставили здесь свою привычную форму, чем цвет. По облакам на чистом небе во время заката можно узнавать конкретные дни. Это закат из дня, когда приняли на работу мечты. Это закат, который случился в день первого поцелуя. В этот закат произошла первая пробежка по набережной — четыре километра в лёгком темпе. Это закат важного дня рождения.              Самые значимые закаты длятся дольше всех. Вертятся перед зеркалом человеческих глаз, показывая новый наряд, искрятся в свете комплиментарного очарования. Краснеют, когда их фотографирует особое множество людей.              Когда-то давно Антон хотел отказаться от съёма этой квартиры, потому что сторона не солнечная. А теперь понятно — с какой стороны ни поставь окно, солнце найдёт способ в него заглянуть, если его ждут.              Потому что солнцу плевать на чужое горе, но оно никогда не против разделить радость удачи, спокойствия, наслаждения. Ждать от него другого глупо. Солнце не может светить меньше, тише. Для другого не задумывалось.              — Арс.              Тишина всегда режется, как масло. Но здесь кажется, будто оно уже подтаяло предварительно, расплылось по комнате так, что ножу не приходится ничего преодолевать. Арсений готов, ждал, когда Антон нарушит баланс тревожной скорлупы, а Антон придумал достаточно вариантов исхода, чтобы поддержать разговор о каждом, с которым сталкивается Арсений прямо сейчас.              Нет смысла спрашивать «И что?», когда человек совершенно не готов думать, что будет, если то, что произвела для сознания его бешеная паническая уверенность в тщетности попыток обезопасить себя и любимых людей от всего самого страшного, на самом деле произойдёт. «И что?» — вопрос для ситуаций, где ответ маячит в воздухе, где его можно поймать, протянув руку.              Не там, где ответа не существует.              Арсений смотрит с дивана покрасневшими, раздражёнными от беспрерывно льющегося от экранов света глазами. Антон садится рядом и прижимает колено к груди.              — Это везде есть. По всему миру. Все видят.              Антон кивает, глядя неотрывно. Арсений устанавливает зрительный контакт осторожно, постепенно. Потому что он собрал очень много, и это надо отдать порционно. А когда Арсений смотрит на порции, на которые разделил полученную информацию, никакая не выглядит достаточно увесистой для того, чтобы быть первой — или для того, чтобы быть показанной.              Антон понимает.              Иногда понять то, что невозможно почувствовать, потому что сведения об этом поступают из слов находящегося рядом важного человека, проживающего и чувствующего, можно через искусственно выстроенную метафору. Арсений объяснял Антону тревогу как темноту, в которую приходится светить фонариком в инди-хорроре. Иногда свет сразу натыкается на стену, шкаф и окно, быстро рисует пространство комнаты круговым движением фонаря. А иногда тревога заставляет провалиться в лиминальное пространство, где свет ищет стену в сотне дурацких шагов на шифте, чтобы потом идти по ней ко второй стене, к третьей — до прохода в следующее пространство. И в этой темноте может скрываться всё что угодно — но не скрывается ничего. Потому что, когда человека атакует тревога, он боится высоты, а не падения.              Антон кивает. Потому что он может сказать что угодно, но это не построит мост между отколовшейся льдиной и берегом, на котором Арсений его оставил.              Антон берёт пульт, выключает телевизор и берёт руку Арсения в свою.              Стоическое спокойствие природы перед лицом конца отделяет её от человеческой сущности. Человек боится смерти и от этого отчаянно творит ужасы, которые касаются и природы тоже. Но природа бессмертна. Она может злиться, когда человеческие попытки поставить себя выше неё оказываются достаточно действенными, чтобы причинить ей вред. Но она не может делать это из страха исчезнуть, потому что человеку она совсем не сестра и точно не дочь. Она не боится. Темнота страха чужда для неё.              Но видит ли она таймер?              Антон слышит, как Арсений дрожит. Арсений плачет, но отпускает дрожь в горле куда-то далеко. Получается проглотить ком.

      

2 дня.

             — Мы потеряли день. Надо попробовать систематизировать эти шесть, чтобы правильно их провести.              Арсений сидит на диване, подвернув под себя ногу так, что можно было бы представить его Буддой на добрую половину тела, если бы единственным человеком, который его видит, не был Антон, и если бы в его руках не лежал блокнот со спиралью на верхней грани в качестве крепления.              — И что ты придумал?              — Нужно запастись едой, потому что всё скоро закроют. Надо выйти в магазин. Может, заправиться на случай, если найдётся решение и мы сможем попробовать уехать куда-то, где будет безопасно. Если такого не будет, нам нужно продумать всё так, чтобы мы с тобой не оказались друг без друга, если напрямую об этом не договоримся. Если прогнозы верны и Апокалипсис действительно случится через шесть дней, нам надо попробовать подумать, что мы с тобой успеем сделать за это время из действительно важного.              — Апокалипсис — это писание Иоана Богослова. Неправильно называть так конец света, он там описывается просто. С Армагеддоном то же. Это место, где будет последняя битва.              Арсений смотрит так, как Антон прогнозировал в те самые три секунды на взвешивание ценности и уместности этого замечания. Иногда такого рода уточнения сигнализируют об абсолютном отсутствии интереса у слушателя к тому, что он слышит. Но диалоги об этом у них уже случались, и каждый упирался в конфликт представлений о мире, который почему-то не стачивается с годами знакомства. Арсений систематизирует и анализирует, когда ему страшно, потому что это имеет прямое отношение к осознанному взрослому подходу к опасности. Антон встречает опасность, как воин, с чёткой уверенностью в том, что ему нужно сделать, чтобы побороть всё самое страшное голыми руками, потому что иногда пытаться выстроить против страшного тактику совершенно бесполезно. Арсений знает, что для того, чтобы победить неизвестное, нужно понять, как оно работает. А Антон, который не умеет преодолевать пространство по карте, а не по случайно найденному мху, может, и понимает, зачем нужна система, но точно не может выбрать её себе в проводники. Теперь этот конфликт касается их общей угрозы, и бороться с ней по ситуации не получится. А ещё, кажется, сейчас им обоим понятно, что никакая система не победит то, что просто невозможно понять.              Это не сокращает раскола в подходах, но перебрасывает через него верёвочный мост.              Арсений смотрит не раздражённо или уязвлённо. Антон точно знает, что видит в его взгляде понимание, но оно, кажется, не распространяется пока по совершенно светлой, почти прозрачной радужке.              — Ты хочешь, чтобы я об этом кому-то сообщил?              Антон забирает из руки Арсения блокнот и смотрит на двоеточие после красиво выписанной фразы «Что мы хотим/можем сделать».              — SWOT такой?              Арсений молчит, и губы его дёргаются так, как обычно сжимаются они у людей, находящихся на грани осознания своего проигрыша. Антон смотрит на смазанные голубые линии клетки в местах, где Арсений касался их влажными пальцами, и кивает.              — Знаешь, что в христианстве нельзя знать точную дату конца света?              Арсений смотрит ему в глаза, кусая изнутри губу. Это первый раз, когда в этой квартире прозвучало именно такое словосочетание не из какого-нибудь динамика.              Конец света.              — Каждый, кто говорит, что знает дату, идёт против священного писания. Потому что суть христианской традиции в том, что любой день, любое испытание, которое посылается человеку на землю, должно быть пройдено с расчётом на то, что завтра всё может рассыпаться. Нельзя отвести какую-то часть своих лет под то, чтобы насытиться реальностью в свободе, потому что свобода — обман. И человек постоянно должен находиться под страхом наблюдения. Ну, вернее, не совсем так, потому что, действительно, у кого чистая совесть, тому скрывать нечего, но я к тому, что конец света — объективная реальность, заранее вынесенный приговор. И христианин готов к нему по праву рождения.              Арсений складывает руки на поджатых к груди коленях и смотрит прямо. Антон говорит без всякого напора, и несмотря на то, что это с ним бывает нередко, именно в таком положении Арсений любит ловить его больше всего. Антон не хвастается, не выпячивает, ни во что не тычет мордой — он делится так, как будто рассказывает о том, что его действительно тревожит. И Арсений за годы совместной жизни действительно поверил в то, что Антона по-настоящему тревожит христианоцентризм в изучении религиозного вопроса и феноменальное смешение религиозных традиций в голове японца или китайца.              — А буддисты на вопрос о том, как был создан мир, обычно отвечают картиной такой, знаешь. Человеку в плечо прилетела стрела, и вместо того, чтобы пытаться её вытащить и помочь себе самому справиться с травмой, он садится, подпирает голову рукой и начинает задавать вопросы «А откуда прилетела эта стрела? Из чего она сделана? Кто мог её запустить?»              Антон смотрит за тем, как палец перебирает бумажный срез страниц блокнота рядом с железной спиралью, и Арсений почему-то дышит чуть спокойнее. Становится понятно, почему на самом деле вложение в то, что не измеряется в цифрах, очень редко составляет соотношение 50/50. Если сосуды действительно сообщаются, один может сталкиваться с длинным рядом катаклизмов, которые могут заставить рисковать пролить то, что в них обоих хранится. И тогда второй должен брать на себя больше. Может, не должен, но берёт, если хочет сохранить то, что они вместе несут. И единственное, что можно сделать, когда сосуды переживают катаклизм синхронно — попробовать поймать общий ритм потрясений и удерживать каждую каплю, пока вокруг рушится всё остальное.              Арсений забирает у Антона блокнот и сжимает крепко его освободившуюся руку.              Кажется, на самом деле нужного количества времени, которое может потребоваться для подготовки к своей смерти, не существует. Год даёт возможность увидеть побольше, но обрекает на глубокое, неизбежное одиночество, потому что тем, кто был рядом изначально, нужно начинать пробовать отпускать, осваиваться в реальности без важного элемента, а новое, что хотелось бы оставить рядом в момент, когда всё подойдёт к концу, построиться не успеет. Те самые десять лет дают укрепить, прожить большое количество смен шерсти, которую психика на себе носит, и начать осознавать себя как человека, который просто живёт со знанием того, что умрёт в конкретный день, конкретный момент. Только строить свои последние десять лет в соответствии с ожиданием неизбежного походит либо на попытку принять смертную казнь, которой не заслужил ни по одному человеческому моральному закону, либо — на театральную постановку, в которой приходится постоянно выбирать, что на самом деле волнует. И, конечно, это никогда не то, что на самом деле имеет какое-то значение.              И вот, когда договариваться уже не с кем, а мозг наконец настроился и будто бы даже умудрился увидеть, что на самом деле его ждёт после, спустя десять лет подготовки хочется ещё хотя бы денёк.              Люди никогда не перестанут бояться неизбежного. Никогда не сбегут от страха. А значит, никогда не отпустят от себя удобную, почти необходимую сердцу панику, которая в последние минуты убедит, что были попытки предотвратить, и снимет ответственность.              Арсений знает, что его паника сейчас находится где-то в районе желудка. Потому что иногда ей тоже нужно отдохнуть.              На улице сейчас находиться сложно. Улицы готовы к тому, чтобы направлять потоки страха и подгонять людей, не готовых к принятию или хотя бы попытке, как крыс по лабиринту в лабораторных условиях.              Но они идут. Привычно рядом. Арсений — в футболке Антона, потому что сам себе обычно таких больших не покупает, а надевать что-то, что сделает его сколько-нибудь видимым, кажется опасным. Плечи в привычной форме развёрнуты, взгляд изучает будто бы спокойно, но тревогу, следующую за Арсением всюду, несложно распознать по очередной попытке собрать улики, что есть вокруг, в общую картинку для раскрытия преступления. Как будто Арсений — действительно детектив, следователь по самым важным делам из всех дел. Как будто то, чем он занимается, действительно имеет смысл.              Антон сутулится и смотрит преимущественно под ноги. Не зря — один раз успевает поймать Арсения за плечо до того, как он едва не оступается, почти упав с тротуара на участок дороги перед ним. Благо, это почти безопасно. Все расположенные рядом машины стоят так, что создают атмосферу брошенности и ничего кроме.       Нельзя осуждать человека за его реакцию на страшное, потому что она неверна по мнению окружающих его людей. Это стало моветоном на территории того свободного интернет-пространства, которое выстроил для себя Арсений, чтобы чувствовать свою тревогу как можно реже. Без культа потребления и бесконечной однообразной рекламы, без требовательности ко всему вокруг. Честно говоря, в связи с этим преимущественно с золотистыми ретриверами, прыгающими на батутах.              И это не кажется формой избегания — трудно поверить, что есть что-то настолько значительное, чтобы наблюдать за этим вместо новостей, а их для поддержания огня страха хватает с лихвой. И Арсений будто бы нашёл баланс между бесконечным и, как показывает опыт, совершенно бесполезным думскроллингом и возможностью оставаться в контексте происходящего, не упуская ничего лишнего.              А теперь кажется, что на ум приходит только один вопрос — зачем? Зачем было нужно и это, если самое важное было сообщено без всякого рода новостей?              Арсений оглядывается. Таймер не приходится мысленно переворачивать или читать задом наперёд. Он следует за ними облаком — или, может, солнцем, если бы им было подвластно двигаться по земле с его скоростью. Действительно, было бы здорово.              — Знаешь, есть часы, которые двигают секундную стрелку с интервалом в секунду, — начинает он будто бы неожиданно даже для себя. — Когда одно движение — одно деление, и звук раздаётся тоже раз в секунду. А есть вот эти, которые будто бы не прерываются. И звучат они так, как когда стрелка очень быстро бьётся обо что-то пластиковое. И вот смотришь на такие, и кажется, что секунды идут гораздо быстрее, чем на самом деле есть. Как будто давят нарочно. Нет времени, времени не будет, не откладывай, сделай сейчас.              Антон ловит глазами движения Арсения и кивает. Понятно, нет сомнений. И хочется дальше слушать — Арсений в последнее время говорит нечасто. Особенно редко — когда ему приходится много думать. Антону кажется, что короткий монолог может быть свидетельством того, что думать Арсений, наконец-то, перестаёт. Но продолжения не следует.              Дальше они идут в тишине. Теперь Арсений тоже смотрит под ноги. И Антону очень, очень хочется взять его за руку. Но предложение и ответ зависают в воздухе между ними, пока шаги синхронизируются и напоминают скорее дорогих друзей из хорошего диснеевского мультика в сцене с песней, чем армейский боевой шаг.              — Как думаешь, лучше было бы, если бы мы ничего не знали?              Этот вопрос оказывается озвучен, когда Арсений вытягивает ноги на старом кресле на балконе так, чтобы ступни оказались на коленях Антона, сидящего в соседнем. Тот гладит щиколотки и подаёт Арсению бокал вина, когда он усаживается рядом, и смотрит в пространство темнеющего города через окно. Они вернулись домой, поставили на зарядку всю технику, которая могла быть заряжена, постарались уложить на кухне всю еду, что успели унести из почему-то ещё работающего магазина. Теперь мерить тихое пространство города под куполом короткими фразами, которые будто начинают отражаться от стен заполненной мебелью квартиры, кажется даже менее страшным, чем находиться в области страха без голосов, сменяющих друг друга — такого, из какого вчера пришлось выуживать Арсения.              — Нет. Лучше, когда мы знаем. Если б не знали, может, поссорились бы. Представь: это случилось, а мы в ссоре. И что-то не обговорили, не сказали друг другу. Знать, что я не сказал тебе, что люблю, было бы страшно.              И понятно обоим, что глобально, конечно, ничего страшного от этого с ними бы не случилось. Потому что в конечном итоге таймеру совершенно всё равно, сказали ли они друг другу что-то о любви. Он не притормозит, не подождёт. Таймеру вообще от них ничего не нужно.              Но, может, не так важно, что думает таймер, когда больше всего жалеешь о том, что не успел доставить нужное «люблю» по нужному адресу?              — Наверное, правда повезло, — кивает Арсений, поглаживая мягко свободной рукой чужое плечо. — Не знаю, как это — жить, когда у тебя на таймере всегда двадцать четыре часа. Помнишь аккаунты в твиттере, где каждый день появлялись посты с фразой «Завтра не будет конца света»? Когда стали снова форсить Нострадамуса или Симпсонов. Вот теперь им можно верить.              Антон смеётся и протягивает Арсению бокал, чтобы коснуться стекла стеклом.              — Я люблю тебя, — говорит он вместо тоста, и улыбка сменяется словно бы мягкой грустью. Теперь она ничего не режет, ни по чему не бьёт — Арсений вдруг будто бы обнаруживает, что их страх сплетается в общее люминесцентное полотно, которое теперь мягко заворачивает их обоих в один кокон.              — Я люблю тебя, — отзывается Арсений и закрепляет этот факт общим звоном бокалов. Сразу глоток не делает никто.              И не ясно, что лучше — быть там, где смерть рассудит всех по единому своду правил, выстроенных вокруг общей картины мироустройства, с расчётом на которую человек проводит всю свою жизнь, или иметь конкретное представление о том, что будет дальше, и отпускать необходимость угадать исход, который не зависит ровным счётом ни от чего.

      

3 дня.

             — Сегодня не пойдём никуда?              Антон улыбается этому вопросу с желанием Арсения поблагодарить за эту деликатную заботу. Антон, конечно, не хочет никуда выходить, как не хотел, потому что для соблюдения взаимного баланса между одним и вторым человеком нужно представлять противоположности хотя бы в ряде сфер. И вот, Арсений взял на себя ответственность за попытки Антона имитировать активный отдых, а Антон ответил ему заботой о сохранности суставов, активно страдающих от любой новой активности Арсения, которую, кажется, совершенно невозможно притормозить, если в какой-то момент она откуда-то залетает в его голову.              — Нет, — говорит он так разнеженно и мягко, что Арсений даже на секунду сомневается в том, что задал правильный вопрос, а не что-то из разряда «Ты думал когда-нибудь, что невыносимо сложно смотреть на твой рот и не думать о том, как я его при первом удобном случае буду целовать?».              Кажется, методы осуществления взаимной заботы ими никогда не обсуждались. Поэтому Арсения всегда очень впечатляло, когда получалось поймать себя на мысли о том, что Антон действительно начал разбирать сумки сразу по приезде домой, а Арсений сам для него взаимно открывал всё больше принципиально важного и ценного, не задумываясь о том, насколько любое откровение приближает его к совершенной честности без возможности прятаться. Они есть друг у друга всего пару лет, и этот срок кажется Арсению катастрофически маленьким для того, чтобы перестать носить за собой самое важное и прятать его, как особенную форму сокровища. Особенно с учётом того, что содержимое собственной головы сокровищем Арсений может назвать с большой натяжкой — слишком много время туда сложило страшного. И теперь не очень понятно, зачем Антону надо на всё это смотреть.              А Антон стремится, старается. Отчего-то уже положил на алтарь Арсеньего безумия достаточное количество усилий, чтобы дать ему медаль и поощрить хоть как-нибудь. И до того, как началось всё это, Арсений частенько задавался вопросом о том, зачем Антону это всё, что удивительно и даже показательно, иногда вслух. Но сейчас, когда Антон осторожно опускает голову на его колени, а пальцы мягко массируют кожу его головы, кажется, что Антону не нужна никакая медалька.       Раньше, принимая комплименты, Арсений стоически выдерживал их с прищуренными глазами и игривой улыбкой с обложки журнала, которая будто бы прятала за своим немного высокомерным «Спасибо, я знаю» огромное производство по вынесению оценочного суждения о том, насколько подобному можно верить. Глаза-то, может, и красивые, но в мире трудно найти прямо-таки некрасивые глаза. Но у меня не самые распространённые ресницы, почему ты ничего не сказал про них? Или, тем более, почему бы не сделать комплимент моему интеллекту, я ведь только что пошутил про шумеров, почему ты не обратил внимания?              И как бы ни было стыдно каждый раз от неизбежности бесконечного повторения всего этого в голове на уровне «Я никогда не откажусь от бесконечных актов оценки и переоценки», Арсений топил себя всё сильнее в пучине такого подхода, потому что ему никогда ничего иного не показывали, и потому что терапия — не теоретическая подготовка к жизни, а то, что работает как задумка любого мало-мальски эффективного образовательного курса: любое знание сразу же должно быть переложено на практику.              И одного человека, оказавшегося за гранью бесконечной оценки, оказалось достаточно, чтобы Арсений, хоть и втягивая голову в плечи на первых порах, вдруг обнаружил, что язык, кажется, развязался сам собой, но его за это почему-то никто не осуждает, не окатывает какой-нибудь неприятной санкцией, потому что уродство показывать нельзя, особенно когда внешне всё прикрыто сносной оболочкой человека с выверенной, спокойной внутренней системой ценностей, которая не просто не пошатывается, а может ставиться в пример своей уникальной управляемостью и вековой осознанностью.              А когда дверь в чуланчик с важным, предварительно заставленная коробками с положительными характеристиками и достижениями, открылась и впустила внутрь немного света снаружи, при детальном рассмотрении выяснилось, что не хранится там никакого уродства. Всё ровно такое, каким должно быть в багаже у человека, который по факту своего рождения не сорвал ни одного безоговорочного куша вроде безусловной родительской любви.              И Арсений, кажется, позволяет себе принимать комплименты, которые Антон излучает собой гораздо чаще, чем произносит их вслух, без гордо задранного вверх подбородка и со спокойным румянцем на щеках, потому что, оказывается, иногда привыкание к хорошему случается не так уж быстро.              И теперь почти по-мальчишески быстро и смущённо целовать Антона в нос за взгляд, который он направляет Арсению снизу вверх, улыбаясь очень явно разнеженно и тронуто, не кажется таким уж зазорным.       Конечно, не многим повезло так же, как ему. Арсений встретил эту новость в момент, когда с ним уже успело случиться много того, к чему ряды людей стремятся на протяжении долгих лет — часто безуспешно. Арсений, прикрывший окно на улицу с бесшумным таймером шторой, думает об этом, пока на его коленях лежит голова человека, которого он любит. Без всяких внутренних нареканий. Хотя обсуждать долгосрочность в их планы не входило в связи с грудами опыта прошлого, которое теперь отдаётся в груди сомнительной благодарностью — наверное, хорошо не думать о том, что будет дальше, не строить планов, чтобы не наблюдать за их стремительным крушением теперь. Арсений любит знать, что будет дальше, но истина в том, что на деле этого не знает никто, и нет вариантов, в которых за призрачное будущее получится держаться экологично. Вот и выходит, что, кажется, единственный вариант побороть бесконечное неизбежное именно в том, чтобы начать дрейфовать в его просторе. Особенно тогда, когда есть за кого держаться. Особенно с учётом того, что чем дальше уплываешь, тем тише становится голос вины за то, что вот так повезло именно им двоим.              Арсений знает, когда Антон думает о том же, о чём и он. В этом нет ничего трепетного или, может быть, странного для романтических взаимоотношений между двумя взрослыми людьми. Это не похоже на слияние потока мыслей. Скорее на впадение одной параллельной реки в другую, обмен тем, что может составить интерес для второй реки. А понимать, что на самом деле имеет значение, а что нет, не ощущается ничем сложным, когда вместе не просто интересно, но хорошо. Спокойно. Когда получается делить между собой объёмную тишину. И мысли искрятся по-разному в Рембрандтовском свечении изнутри конкретного человека. Просто иногда в тех частях жизни, что становятся общими, непроизвольно выходит делить между собой по-соседски и некоторые мысли.              Арсений видит по тревожному движению ресниц, что Антон думает о том же самом. И если тревога сразу после новости оторвала Арсения от айсберга и пустила в едва ли сколько-нибудь свободное плаванье, теперь они плывут на льдине вдвоём. Пространство не замкнутое, но, кажется, если присмотреться, плечи с обеих сторон сдавливают тяжёлые стены лифта.              Арсений случайно замечает, как по переносице Антона скатывается маленькая слезинка. Не акцентирует, не нарушает тишины. Не создаёт вокруг неё никакого шума. Только осторожно касается пальцами чужой кожи и невесомо гладит, будто бы обозначая, что будет рядом и здесь. Антон жмурится и тихо дрожит, разрешая Арсению прижаться губами к его виску и разделить то, что не нужно обсуждать. Потому что, конечно, то, что планы не были озвучены, не значит, что их не было. Что не было детской надежды на то, что кажущееся окружающим неправильным когда-то станет настоящей семьёй. Как будто реальная уверенность подарила детской мечте конкретное лицо, которое не получается отпустить из мечты теперь.              Потому что утрата образа будущего — тоже утрата. Потому что чужая смерть временами пугает сильнее своей не по законам какой-нибудь традиционной драмы, а потому что именно она означает, что собственная смерть тоже когда-нибудь наступит.              — Смутно-дышащими листьями черный ветер шелестит, и трепещущая ласточка в темном небе круг чертит. Тихо спорят в сердце ласковом, умирающем моем, наступающие сумерки с догорающим лучом. И над лесом вечереющим встала медная луна; отчего так мало музыки и такая тишина?              Антон любит повторять Арсению, что стихи читать у него получается до того хорошо, что уж сборничек чьего-то сочинения ему непременно стоило бы озвучить. Когда приходится оставить мысли, потому что эта совершенно не академическая, но исключительная манера чтения в теле отзывается реакцией, схожей с готовностью к охоте. Обостряется каждый орган чувств, волосы дыбом встают — просто чтобы не упустить интонацию. И Антон, глядя теперь на Арсения со сборником в руках, не может не подумать о том, что он, кажется, просто не способен осознать, насколько сейчас красив.              Насколько его осторожные пальцы, которые мало с чем обходятся так бережно, как относятся к книге, хочется в руках стиснуть и прижиматься к ним губами, сколько будет возможно. Насколько трогательно дрожат его ресницы, когда он подмечает краем глаза, как Антон на него смотрит. Насколько его деликатно свёрнутые плечи, которые жёсткая фамильная выправка приучила держать прямо, будто позвонки привязаны грубыми руками к железному штырю, выкручивают желание гладить, запоминать то, что и без того уже сотни раз было изучено. И Антон смотрит, положив подбородок на одно его поднятое колено, и гладит ладонью стоящее рядом второе.              Горло сжимает почти непреодолимое желание поймать этот момент, когда разговаривают даже не совсем они. Когда души, которые Антону почему-то всегда кажутся скорее пушистыми котообразными существами, чем любым другим эфемерным образом, оставляют игривую грациозность и приваливаются друг к другу, чтобы задремать близко-близко. Когда нежность пробирает до глубины грудной клетки. Когда не хочется ничего, кроме тишины. Её-то Осип Эмильевич умеет конструировать из любого шума.              — О, широкий ветер Орфея, ты уйдешь в морские края, несозданный мир лелея, я забыл ненужное «я». Я блуждал в игрушечной чаще и открыл лазоревый грот… неужели я настоящий и действительно смерть придет?              Арсений поднимает глаза на Антона резко — будто сказал то, что говорить не стоило. Будто не шёл глазами по сборнику, в случайном порядке выбирая, что вычитать. Будто взять именно это стихотворение было осмысленным решением — и оно оказалось неверным, что было осознано сразу после того, как последствия решения были осознаны.              И Антон понимает испуг. И чувствует, как слёзы возвращаются к глазам. А ещё — как нежно Арсений касается кожи его щеки, чтобы помочь удержаться.              — Мандельштам сказал жене, что идеальный читатель — это тот, кто точно понимает опыт, который привёл автора к тому, что случилось это стихотворение, — говорит Антон, опуская глаза с улыбкой смущённой — потому что Арсению опять приходится наблюдать за тем, как он держится от слёз.              Арсений улыбается в ответ тому, что Антон говорит.              — Это значит только то, что идеальный читатель Осипа Мандельштама — Осип Мандельштам.              — Не только, — качает головой Антон, пока руки осторожно гладят часть ноги Арсения чуть ниже колена. — Я, наверное, не пытался бы выдать ключ от чего-то настолько своего человеку, который для меня не значит достаточно много.              Арсений улыбается ему уголками губ, и в этой улыбке хранится чуть больше, чем просто поддержка этого тихого, лоснящегося диалога.              — Из омута злого и вязкого я вырос тростинкой, шурша, — и страстно, и томно, и ласково запретною жизнью дыша. И никну, никем не замеченный, в холодный и топкий приют, приветственным шелестом встреченный коротких осенних минут. Я счастлив жестокой обидою, и в жизни, похожей на сон, я каждому тайно завидую и в каждого тайно влюблен.              Арсений закрывает книгу, а Антон ловит последние на сегодня капли его отчего-то посветлевшего тона, чуть прикрыв глаза. Потому что есть у них обоих что-то от лирического героя «Камня» Мандельштама. Когда свет не глушит ни всеобъемлющая смерть, ни страх перед ней или чем-то кроме неё. Когда есть что-то, что всегда стелется под ногами тропинкой, по которой ноги ступают уверенно. Потому что люди, гонимые страхом, иногда находят силы вести себя так, как научилась природа, пока всё вокруг горит пламенем удушающего безумия.

4 дня.

             — Пожалуйста, пойдём погуляем сегодня?              Конечно, Арсений понимает, что его просьба для Антона имеет большой вес, и они почти наверняка действительно пойдут гулять сегодня. Но так же, как Антон готов идти на уступки для того, чтобы поддерживать расположение духа Арсения, потому что есть такая возможность, Арсений хочет знать, что Антон и сам находится в схожем состоянии. Поэтому сейчас он, опираясь локтями о спинку кресла, смотрит Антону в глаза и готовится выуживать из короткого мгновения между неведеньем и принятием решения эмоцию, которую Антон испытает на самом деле. В этом нет никакой необходимости, два года вместе научили их разговаривать о самом важном. Просто иногда приоритеты кочуют из зоны в зону, а из-за того, что времени у них обоих осталось немного, перемещение произошло почти наверняка, но как его понять в сроки, в которые не можешь отследить даже собственные перемещения — не получается даже предположить.              — Пойдём, — кивает Антон, и Арсений в совершенном удивлении отчего-то не обнаруживает ожидаемой эмоции, выскакивающей на экран восприятия двадцать пятым кадром. Возможно, это имеет прямое отношение к тому, что в голове у Антона есть на оставшееся время конкретный план, который, вероятнее всего, разгадать не выйдет. А Арсению очень хотелось бы.              Они снова идут по улице молча. Теперь позы, в отличие от прошлой вылазки, очень напоминают друг друга. Людей на улице чуть больше, и несмотря на то, что все они передвигаются размеренно, Арсений знает, что у них просто совпала реакция на опасность. Просто продолжать распределять по оставшемуся времени остатки реальности кажется чуть безопаснее, чем пытаться, например, выехать из застывшего города к родственникам. Арсений, чувствующий, как его плечо случайно касается плеча Антона на узком тротуаре, искренне надеется, что это получилось у большинства попытавшихся.              Иногда толпа приобретает специфическую форму общины и перестаёт напоминать толпу. Когда осторожно разбивается временное, стихийное поселение на голом пастбище, и объединяют людей в этом случае только короткие переглядки — чуть длиннее, чем случайная встреча глаз двух незнакомцев. Они тоже делят между собой одно общее чувство страха, которое привело их сюда, под бездушный купол, в котором, кажется, невозможно сбежать от времени.              Арсений коротко оборачивается на таймер, вежливо расположившийся за спиной, а не перед лицом, и чувствует, как сердце сдавливает тугой тоской — секунды убывают стремительно.              Антон очень хотел бы ухватить Арсения за руку и сжать ненадолго, чтобы вернуть к дороге и не дать ему упасть с той же части тротуара, но в этот раз, кажется, людей всё-таки многовато для того, чтобы даже предложить это, наконец, сделать.       — Знаешь, что в радуге семь цветов только потому что Эйнштейн так сказал? Он очень много внимания уделял религиозной традиции, а семь — важная цифра для писания. Бог создавал мир шесть дней и отдыхал на седьмой. Вода и твердь там, свет и тьма. Понимаешь, да?              Арсений смотрит на Антона, но глаза того не поднимаются от асфальта, и это снова заставляет улыбнуться. Антон действительно знает очень много, и, кажется, сам держит в своих руках всё, что знает, с опаской небольшой.              — То есть, вообще-то, радуга сама по себе — спектр, на котором оттенки располагаются без конкретных границ. Но так сложнее систематизировать. Претензий нет, просто иногда странно думать, что общедоступная версия на самом деле — продукт мысли одного конкретного человека. Нет, ничего против Эйнштейна, он имел на такое полное право. Просто надо иногда на радугу посмотреть, чтобы точно знать, какая она на деле.              Арсений улыбается уголками губ в отзыв на эту мысль и чувствует, как она колет сердце иглой длинной. Потому что, конечно, Антон говорит не только о радуге и Эйнштейне.              Они бредут по улицам, тихим в отсутствие машин, мимо закрытых магазинов и где-то даже разбитых витрин. Всё остановилось, всё замерло без надежды на возрождение, и почему-то тоска в связи с этим обретает новую форму, где, кажется, это не хочется изменить.              — Что бы было, если бы это было только у нас?              Арсений хмурится, но в этот раз глаз не поднимает. Сторонится этой, предложенной Антоном, мысли.              — Если бы таймер никому больше не попался, кроме нас? Если бы всё у всех было так же, а мы, вот, жили бы четвёртый день из последних семи?              Арсений вздыхает тяжело, и Антон ловит его мысль.              — Прости, нет, я не к тому, чтобы ты представил, как мы, ну, с жизнью прощаемся вместе, а когда мы живём эти дни в мире, где ничего не остановилось, и можем спокойно распоряжаться временем и деньгами. Просто если представить, что нам принимать это всё равно придётся, но мы не вот в этой реальности Дэнни Бойла, где деньги потеряли ценность, потому что очень много кто решил их кому-нибудь предложить. Вот у нас неделя, мы здоровы, копили долго на что-то там, не помню. Что делаем?              — Летим в Италию, — говорит Арсений, снова опуская ряд возникающих вопросов, потому что в них снова нет никакого смысла. Не приходится в задаче по математике, где Ваня из трёх яблок одно отдаёт маме, спрашивать, почему он не даёт ей всех. — И, наверное, пробуем сделать всё, что можем сделать. На машине доехать от Рима до побережья Ионического моря. Есть виноград, целовать друг друга везде. Не знаю, может, познакомиться с итальянцами и попробовать попросить их разделить с нами вот это. Побыть для нас друзьями в последние пару дней.              Антон улыбается до того невесело, что Арсений думает, что, наверное, так человек улыбается, когда тело хватает сильная, но привычная физическая боль, которую он стискивает между зубов и глотает, потому что есть нечто более важное. Потому что иногда самое честное, что можно сделать рядом с тем, кто важен — забыть своё физическое и набирать побольше от того нежного духовного, что возникает само собой от близости душ.              — Но мне спокойнее знать, что в этот план не вмешиваются обязательства перед миром, который останется после, — продолжает Арсений, соглашаясь идти дальше по грани той боли, которую Антон осторожно выдвинул на обсуждение. — Наверное, если бы мне предложили выбрать, как вот из этих двух вариантов я бы хотел провести оставшееся время, я бы назвал тот, который нам достался.       Антон кивает, тяжело проталкивая в горло ком слюны и слёз, от которых, кажется, щиплет уже не только в носу, но и где-то на кончиках пальцев, просто потому что даже от выпуска его на волю, на воздух, легче не становится ни на секунду.       — Бродский часто писал посмертные стихи, но Ахматовой собраться и написать не смог, — говорит Арсений, огибая раздробленный кое-где асфальт и чуть разводит в стороны руки в попытке удержать равновесие, когда идёт по бордюру, чтобы не наступать в ямки. — Но он посвятил ей «Сретенье», потому что они хотели писать библейские сюжеты в доступной стихотворной форме, как Пастернак делал. И вот эту работу он закрепил её именем. И дату у стихотворения поставил с её именинами. Там много света, много боли от первой христианской смерти, но много того, что даёт надежду на свет внутри других картин. У Рембрандта, например.       Арсений улыбается, когда видит в глазах Антона ту же мысль, какую отслеживает у себя, когда наблюдает в моменты монологов за ним.       — Просто там картина такая. Когда Семион выходит из церкви, Бродский пишет: «Он шёл по пространству, лишённому тверди, он слышал, что время утратило звук».       Пояснений не требуется — Антону понятно. Потому что он об этом стихотворении слышал, и сюжет этот знает тоже. Знает, что Бродский взял у Рембрандта свет так, чтобы путь в пространстве смерти был освещён младенцем, которого Семион несёт перед собой и Туда, словно бы для того, чтобы возвестить, сообщить и Там. И чтобы в пространстве без тверди появилась тропа. Чтобы можно было в нём перемещаться.       И, кажется, здесь им обоим тоже не нужно договариваться о том, что света своего они найти в образе, который помог Семиону, не могут.       Они идут и изредка переговариваются о трагедии людей, которые действительно своим долгом считали творить, потому что это нельзя воспитать или выучить — только Богом этим единицам было дано то, что теперь помогает осторожно обустраивать жилое пространство на то недолгое время, что ещё может быть обжито.       Они добираются до набережной и не обнаруживают на ней никого, кто мог бы вмешаться в размеренное спокойствие воды, которая готова их и слушать, и принимать. И Антон отчего-то думает о квантовом мире, о том, как много всего человечеству узнать просто не суждено. И в небо смотрит в связи с этим.       — Как думаешь, нашли бы мы кого-то там? Как-то бы смогла Вселенная позволить нам связаться с кем-то ещё?       Арсений смешно по-ежиному морщит нос, глядя в то же небо, что Антон сейчас оглядывает бегло.              — Думаю, что, если бы и нашли, мы бы просто наткнулись на что-то в той же стадии запустения и увядания, что здесь устроили. Или нас нашли бы на заваленной мусором планете и не стали бы с нами возиться. Просто раз у Вселенной нет границ, думаю, есть высокая доля вероятности, что кто-то все эти катаклизмы с внутренними конфликтами умудрился пережить и успокоить, чтобы начать поглощать другие пространства. И зачем мы им в качестве друзей, я слабо себе могу представить. Как люди мы не сильно хороши, даже наследие интеллектуальное промотали, а ресурсов у нас и нет никаких. Не вижу причин пытаться завести диалог с такими успехами.              Антон смеётся тихонько и опирается локтями о перила мостовой.              — Да, наверное, так и работает смертная казнь. Когда нельзя остановить распространение заразы, и приходится ловить её, чтобы она не проникла дальше.              Антон оставляет эту мысль в воздухе, но вода приносит с собой и мягкий ветер, который делает пространство между ними таким же пустым и спокойным, как было до этой мысли. Потому что вот такая их категория мешает образованию вопросов, которые напоминают свежую, зеленеющую листву, и ветру действительно нужно срывать с деревьев отжившие листья, чтобы дать дорогу таким.              Наверное, мысли о смерти тогда, когда грядущее, может быть, даже нельзя ей назвать, просто отвлекают от того, что важно в мире, где есть что-то кроме неё.              — А вот в Италии ты бы стал моим мужем?              Вопрос остаётся бороздить воздушное пространство и в этот раз ветру совершенно не поддаётся.              Арсений поворачивает голову к Антону и щурится с улыбкой такой, будто не стал разгоняться пульс до степени, при которой ухо само изнутри слышит сердцебиение.              — Стал бы. Чего ж мне за тебя не пойти?              Антон смеётся этой грани разговора будто на пороге сватовства, и Арсений улыбается ему в ответ. В улыбке слышно — правда. Стал бы.              Они стоят на мостовой в тишине, потому что прожить каждую острую эмоцию хочется так, чтобы послевкусие от неё получилось разделить потом — даже при том, что не так много у них осталось этого «потом». Но чем меньше его остаётся, тем сильнее это «потом» они без озвучивания хотят разделить на двоих.              Они идут обратно длинным путём, по противоположному берегу реки, и будто ощущают касание этого предложения, которое нужно только для того, чтобы быть озвученным. Я хотел бы связать с тобой всю оставшуюся жизнь и сейчас делаю именно это, спасибо, что тоже на это согласен.              И мир оказывается незначительно маленьким перед лицом того, что заставляет чувствовать подобное. Снова уже немного приевшееся «Я могу жить без тебя, но мне бы не хотелось».              Приходится прожить некоторое время в осознании общей мысли, чтобы убедиться, что они могут себе позволить чуть больше, чем переговоры вполголоса даже на богатой на пешеходов улице. Кажется, эта мысль тоже приходит им одновременно.              Антон осторожно ловит в воздухе кисть Арсения и цепляется своим мизинцем за его — так, что сердце заходится у обоих. Вероятно, потому что мечтали о том, чтобы вот так сцепиться друг с другом пальцами, пока они гуляют по истоптанным маршрутам по инициативе Арсения. Конечно, позывы коснуться возникали, потому что дурашливые попытки подержаться за какую-нибудь приближённую часть руки недолго были, оба помнят. Но те, у кого в этом городе получалось в толпе людей идти и по-настоящему держать друг друга за руки, вызывали уважение и какую-то светлую форму зависти.              И дело не в том, чтобы превратить своё тактильное взаимодействие в акционизм, потому что едва ли каждая пара, которая позволяла себе взяться за руки на чужих глазах, делала из этого протестное заявление, оглашённое во всеуслышанье. Может, в какой-то мере таким оно и было, но не для того, чтобы изменить, расшатать постулаты или кого-то на свою сторону переманить, а просто для того, чтобы помнить, что они имеют право и на это тоже по праву взаимного крайне активного согласия.              И сейчас, когда взволнованный румянец постепенно сходит с щёк Арсения, Антон немного жалеет о том, что они не попробовали сделать это раньше.              Потому что для всех, кто их окружает, ничего не изменилось. Никто не перевернул дорожный знак, не разбил витрину магазина, никого не ограбил. Никаких препятствий на пути по домам никому не учинил.              И, откровенно говоря, приходится поверить в то, что Эйнштейн мог себе позволить объявить радугу семицветной. Но есть вещи, которые стали считаться правильными достаточно незаслуженно, чтобы хотя бы на пороге конца разрешить себе опровергнуть их опытным путём.

5 дней.

      Арсений удивлён, что идея выехать куда-то за пределы города принадлежит Антону, потому что подобный опыт с ними случался в последний раз, когда на одном из первых свиданий Арсений воодушевлённо делился тем, как любит активный отдых на природе. Теперь получить такое предложение, покорно надеть плавки под шорты и сесть в машину на переднее пассажирское кажется до того сюрреалистичным в контексте реальности, где Арсений всё же пытается следить за новостями из последних сил в перерывах между попытками спрятаться от окружающего в руках друг друга.              Теперь они едут по медленно обрастающей яркой зеленью местности, которую Арсений хорошо знает, и мысли заводят на территорию, где нет места категориям общего. Где приходится начинать думать о том, как определить смерть, чтобы к ней приготовиться.              Как можно исчезнуть? Как может человек взять и насовсем расстаться с собой так, чтобы после него действительно ничего не осталось? Как можно договориться с собой о том, что единственное, на что направлена любая форма бесконечной попытки чего-то достичь — это надежда на то, что кто-то это обязательно запомнит и долго будет бережно хранить в памяти? Как поверить, что исчезнувшему сознанию будет наплевать и на это?              Единственный способ не выпадать из информационного поля для человека, который с детства привык тащить на себе в разы больше ответственности, чем должен брать на себя обыкновенный ребёнок, — пытаться держать в поле зрения настолько много всего, что больше никто на свете не постарается уличить в эгоизме, безалаберности и лени. Когда обычной жизни старый сценарий никак не мешает, но как только мозг начинает ощущать реальной угрозу пропасть, ему непременно нужно получить подтверждение того, что пока ничего не изменилось. Это точно только угроза пока, я точно ещё существую?              И именно здесь пролегает граница проблемы, которую Арсений не хочет делить с Антоном не потому что тот к этому не готов или, тем более, с осуждением её воспримет — Арсений почти уверен, что реакция будет прямо противоположной. Просто работа с рядом болезненных тем никогда не кончается удачным результатом. Время от времени некоторые вещи остаются в коробке с чем-то важным, потому что их нельзя выкинуть.              Антон почти наверняка сейчас понимает, о чём Арсений думает. И это тоже кажется верным — не лезть под кожу со своими неуместными попытками позаботиться как-то иначе, кроме молчаливого присутствия. И Арсений тоже считывает эту логическую цепочку, тоже Антону благодарен за то, что она у него получается именно такой. И жалеет только о том, что со своей неприятной проблемой с огромным количеством завитков из никуда не приводящих мыслей за годы жизни и работы расстаться насовсем не смог.              Арсений вытягивает руку так, чтобы коснуться пальцами ушной раковины Антона и обвести большим пальцем. Они у него всегда горячие, как ни дотронься, и Арсений почему-то любит это своё наблюдение проверять. А Антон любит, когда Арсений проверяет, касается вот так.              Арсений перестал пытаться высунуть голову в окно во время движения даже по свободной трассе после того, как они с Антоном, обычно очень скептически относящимся к такому способу добычи дофамина, стали смотреть ужасы из категории «годно», выданной всякими знатоками, и взялись за Ари Астера, вычленив оттуда только пару объективно пугающих образов, чтобы легче кошмары объяснять и периодически покрываться мурашками от неприязни от одного воспоминания.              Тогда вместе они были только четыре месяца, и этот киномарафон было решено не повторять больше никогда, потому что оказалось, что ужасы делать умеют немногие так, чтобы не повторять на афишах слово «проклятье», «дьявол» и «ад», и перед глазами не оставалось ничего, кроме психоделического изображения смерти маленькой главной героини, которое Арсений не может прогнать из сознания даже теперь, когда он гладит ухо Антона, а окно приоткрыто меньше, чем наполовину. И вот это немного злит и заставляет забыть о страхе и тревоге перед неизбежно надвигающимся девятым валом. А ещё, кажется, он думает о том, что они с Антоном провели эти два года во многом совершенно бездарно.              Конечно, если посмотреть в глаза ситуации, которая у них сложилась, вряд ли бы они в здравом уме этот общий, уже всё-таки назревающий план скрепить друг друга чем-то вроде обручальных колец хотя бы без бумажки, осуществили. Конечно, наверное, когда-то в будущем, если бы всё продолжало складываться в том же направлении, что складывалось, они бы закрепили этот союз чем-то большим, чем слова и сожительство. Но тогда их почти наверняка ждал бы переезд в место, в котором их союз мог бы захотеть не просто вверх тянуться, но и каштан какой-нибудь уронить рядом с собой для продолжения жизни этой их общей любви. Только на это в той стадии взаимного роста, в которой они друг на друга наткнулись, понадобилось бы, наверное, около десяти лет. Почему-то вот такой срок Арсению кажется наиболее весомым для жизни, которую почти наверняка им пришлось бы закончить вместе. И «пришлось» не вынужденно, а согласованно, спланированно. Так, чтобы общее решение вышло за рамки реформ и стало большой революцией, перевернуло бы жизни, которые как-то раньше друг без друга обходились.              Арсений смотрит на Антона и не очень понимает, как это было возможно.              А тот легче ни на секунду не делает. Сбавляет ход, потому что знает, что Арсений ставит безопасное вождение превыше, кажется, вообще всего, когда находится в машине, чуть подаётся головой к чужой руке так, что пальцев касаются волосы. И Арсений пускает их в кудри, которые Антон планировал подрезать неделю назад. И сейчас Арсений думает о том, что лень Антона здесь оказалась исключительным плюсом.              — Мяу, — выдаёт Арсений почему-то, и это «мяу» напоминает ту стадию кошачьей близости с хозяином, когда такие штуки выдаются ему не только в качестве уведомления о пустой миске или превышенном уровне наглости, которой хватило, чтобы принести в дом цитрусовые, а когда хочется, чтобы он убрал от себя свою дурацкую книжку и обнял, в макушку шерстяную поцеловал и подышал щекотно в ухо. Недолго.              Антон улыбается так, что Арсению сильно хочется голову на его плечо положить, но в машине делать это неудобно страшно.              — Мяу, — отзывается он и чуть-чуть сильнее давит на газ, чтобы добраться до места, где Арсения можно будет обнять, чуть быстрее.              Иногда приходится огибать прямо на полосе брошенные машины, оставленные на дороге, как свидетельство некогда бушевавшей здесь паники. Конечно, часть людей успела уехать из города куда-то, где надеялась оказаться для того, чтобы ощутить свою способность выбрать место, где их застанут последние секунды, а часть успела сделать что-то, что кажется им двоим сейчас лишённым всякого смысла и резона, но где все остальные?              Иногда слышащаяся из окон домов музыка и компании людей, передвигающихся по улице стайками птичьими, уведомляют о том, что они все здесь. Все поверили, все согласились. Все ожидают.              — Это ведь не смерть, да? — спрашивает Арсений, провожая взглядом очередное здание за окном. — Смерть — это остановка работы мозга. Но если нет ничего — ни тела, ни сердца, ни мозга, ни земли, в которую оно бы легло, если бы было, это не совсем смерть, да? Просто конец.              Антон на такие вопросы рассудительных ответов в себе не находит. Вот и приходится только кивнуть осторожно, немного глаза потупив в собственные пальцы на верхней части руля.              Они приезжают к озеру, и Арсений узнаёт его только на месте. Здесь часть песка смешана с кусками битого стекла, ветер гоняет по траве пластиковую упаковку от чипсов, выцветшую до такой степени, что теперь она кажется похожей на медицинскую маску по цвету, а на проводе электросети висят связанные между собой шнурками ботинки. Арсений в этот момент думает о том, что очень рад, что Антон научил его злиться как-то совершенно случайно, негаданно, парой фраз, которые сделали для Арсения это чувство валидным, приемлемым, даже когда оно кажется почти людоедским из-за того, что возникает по отношению к самому близкому человеку из всех близких.              — Не Венеция, конечно, но я подумал, что не попробовать восполнить её отсутствие будет глупо.              Арсений, обнимающий себя за плечи и оборачивающийся на Антона через левое, улыбается ему в ответ. Сердце осторожно сжимается от нежности и тут же вливает в освободившееся рядом с ним пространство артериальную кровь. Ощущается это давящей тоской по тому, что и эта нежность уйдёт вместе с ними. Кажется, её жаль сильнее всего.              Они раскладывают плед у берега там, где трава пореже пробивается через ровную гладь берега. Арсений пускает пальцы ног во влажный песок, не вставая с пледа, и оглядывается на Антона, который устраивается поближе так, чтобы мог сам уложить свою кудрявую голову на обнажённое плечо. И Арсений забирает себе одну его руку, чтобы начать перебирать пальцы.              — Как думаешь, есть вероятность, что всё это обман? — спрашивает он загнанно и цепляет ногтями двух пальцев подушечку чужого указательного.              Сменяющие друг друга цифры отражаются в воде так, что Арсений будто бы одной мыслью пускает по ней волны так, чтобы не различать силуэтов чисел.              — Если обман, то очень жестокий, кто бы это ни сделал. И, наверное, тогда всё равно это случится, просто уже человеческими руками, искусственно. Потому что все уже готовы, люди не смогут отпустить это.              — Почему ты думаешь, что все готовы?              Антон чуть качает головой и выдыхает с трудом большим.              — Не готовы, наверное.              И в этом «не готовы» тоже есть что-то от стыда, потому что есть у них привилегия встретить такую новость в компании, в которой и обычный конец жизни не против были бы увидеть что один, что второй. Потому что хочется самого себя зарисовать в экспрессионизме, зафиксировать невозможность — и нежелание — формулировать свою выученную вину. Потому что потом не будет ничего. Её тоже. Хочется помнить.              — Жаль, что кота нет у нас.              Арсений улыбается этой мысли и осторожно разминает фаланги чужих пальцев, виском утыкаясь в волосатую макушку.              — Венецианского? Как Миссисипи?              Антон кивает, и Арсений знает, что перед его глазами по этому пляжу сейчас тоже ходит кот с глазами Бродского.              — Может, так лучше, что его нет? Если бы был, нам бы мечтать сейчас было не о чем, — предполагает Арсений, и Антон чуть приподнимается, чтобы найти своими его глаза.              — Думаешь, мы бы с тобой не нашли о чём помечтать?              Арсений смотрит в ответ и улыбается почти незаметно.              — Да, глупо.              Они сидят рядом тихо и взгляд направляют куда-то не выше противоположного берега. Сегодня облако таймера висит прямо перед их глазами, и Арсению совершенно не неожиданно поймать себя на мысли о том, что его не интересует природа этого маятника. На него не хочется смотреть, не хочется его понять. Не хочется с пеной у рта доказывать, что виноваты власти, правящие элиты, как делает ряд людей, которые всегда занимались попытками найти связь в том, в чём её не было. Арсений отчего-то не верит в то, что можно не воспринять угрозу всерьёз или подумать о том, что всё на самом деле не то, чем кажется.              Арсений будто бы знает, что каждый человек частью бессознательного понял этот сигнал правильно. И именно это заставляет чувствовать себя чуть спокойнее, потому что в этом плане им тоже повезло. Разрушений они не застали, под гневом мародёров не оказались ненароком. И вообще, кажется, им на самом деле повезло.              — А ты сам? Чего бы ты хотел?              Антон осторожно касается губами плеча Арсения, но целует не сразу. Такое специфическое касание, которое Арсений почему-то до Антона даже в голове синтезировать не мог. Но именно у него получается пробираться до внутренностей так, что в животе что-то щекочет нежностью. Не напоминает это бабочек. Скорее похоже, вероятно, на душу кошачьей формы.              — Наверное, к горам. Не знаю, я бы, наверное, поехал в Грузию. Потому что так универсальнее — в Грузию можно и зимой, а я про зимнюю Италию мало знаю. То есть, если бы эта новость застала нас в январе, наверное, я бы хотел провести вот это время в Тбилиси. Не знаю, кто бы там согласился с нами это время разделить, но почему-то мне это представляется чем-то под музыку Шейка, который Феодосию Мандельштама в том альбоме положил на инструментал. Вот так бы я точно сильно хотел с тобой.              Арсений сжимает чужую ладонь немного сильнее и не отрывает взгляд от водной глади.              — Там был бы кот, да?              — Да, кот бы был.              Арсений прикрывает глаза и жмётся своим виском к его волосам, и тут считать не трудно то, что снова кроет от страха, что снова давит горло этим ощущением нечеловеческой безысходности, потому что не будет никогда кота. Антон слышит эту мысль — наверное, потому что она ударяется о глазницу изнутри и кричит о себе, с ума сводит.              — Арс, я очень рад, что ты у меня есть, знаешь? — говорит Антон, и Арсения, кажется, от позвоночника пробивает мелкой дрожью, потому что если вот такая вещь оказалась озвучена, если она не удержалась на кончике языка, чтобы потом осторожно поцелуем губ коснуться чужой кожи, Антон не просто слышит мысль Арсения, но ловит её в себе, такую же, сам тоже живёт сейчас именно в ней. — И в жизни у меня есть, как ты раньше был, пока всё не случилось, и просто что ты всё ещё тут, потому что не пропал.              Что они пропадут вместе. Арсений знает.              — Я знаю. Я рад, что ты есть, Шаст. И что именно ты.              Арсений начал бы читать стихи, если бы мог вспомнить хоть что-нибудь прямо сейчас. На языке крутится что-то о ночных поцелуях и вине, о трагическом прощании Бродского с Басмановой и ценности существования — его для неё и наоборот. И Арсений не может расставить в голове слова так, как это сделал гений слова — оно и понятно, что у Арсения не получается совершить то же самое. Но вкус слов о том, что есть один для другого, всегда специфичен, щепетилен. И Арсений, пока Антон осторожно заворачивает его в свои руки, думает о том, что кажется, их существование друг для друга стало чем-то если не одним, то, вероятно, очень схожим.              Будто узоры на бабушкином ковре в детстве, цифры расплываются перед глазами, если специфическим образом сощуриться. Арсений смотрит в небо, поглаживая мягко чужое предплечье, и понимает, что, наверное, не страшно смотреть на сменяющие друг друга цифры ему именно потому, что он сейчас прячет своей грудью от них того, кого правда хочется спрятать.

6 дней.

      По Алану Бадью современное чувство любви перекочевало в категорию тех чувств, через которое повёрнутый на себе человек самого себя анализирует, забывая совершенно о понятии двоицы — факта того, что любовь представляет из себя взаимодействие двух людей, и логичная установка предполагает, что в первую очередь с точки зрения опыта ценен анализ этого второго человека. Что любовь в рамках эмоционального капитализма стала стираться как чувство, ценное по дефолту. Конечная цель — не совсем оно.              Антон пролистывает новости. Он старался не делать этого на протяжении долгого времени, часть которого Арсений в свою очередь выбирал уделить тому, чтобы ознакомиться с положением вещей. Сейчас Арсений спит, а Антону почему-то кажется важным ознакомиться со сложившимся.              Интернет совсем не похож на то, что Антон видит на улице. Сообщают об очередной волне беспорядков, о катастрофах, пожарах, религиозных акциях и глобальных бунтах — против чего? Антон пролистывает посты и с неподдельным удивлением находит публикации звёзд, на которых был подписан. Они наполнены просьбами оставаться сильными, держаться, обращать внимание на ближних и — ого — сохранять спокойствие.              Антон обнаруживает, что, кажется, не наблюдает в себе запала для осуждения. Оно возникало у него в голове само собой, когда звёзды в надежде удержаться за лояльное внимание зачем-то комично пытались выкрутиться из каббалы отмены, которая действительно лишила бы их очень многого. Это рождало желание немного поязвить о том, что именно внимание этой неуправляемой массы аудитории оказывается достаточно важным, чтобы умолять о прощении тех, кого можешь визуализировать только как толпу у огромной сцены.              Сейчас не находится запала для осуждения. Антон хорошо знает людей, мнящих некоторые аспекты своей реальности её смыслообразующими составляющими. Более того, теперь он и сам понимает, как это — высоко ценить что-то настолько, что потеря этого кажется страшнее эфемерного одиночества или хрусткой идеи потери смыслов. Всё это теперь отдаётся в груди высоким уровнем понимания и сочувствия.              Можно было бы, наверное, подумать о том, что именно и для кого является наиболее важным, чтобы до ужаса бояться это потерять, но сейчас Антон, сидя на кровати в своей квартире и пролистывая ленту вниз, очень остро осознаёт тот факт, что никого осуждать он не имеет никакого права. Что как только к человеку приходит что-то достаточно ценное, чтобы сделать это одной из основных частей жизни, оценке это подвергаться перестаёт.              А теперь, когда ничего нельзя исправить, когда таймер оповещает о том, что у всех них осталось чуть больше суток, Антона уже не пугает и не раздражает приспособленчество и конформизм. Уже не хочется причислять людей к категориям уважаемых и не. Даже ярость, которая когда-то горела в груди относительно длинного ряда чужих стратегий поведения и выборов, сейчас совсем не ощущается.              Антон выходит на балкон и пересекается взглядом с девушкой, курящей у окна в доме напротив. Они кивают друг другу и стоят вот так, молча, наблюдая за восходом солнца, ощущающегося сейчас почти как южное.              — Что мы сегодня? Планируем куда-то?              Голос у Арсения заспанный, и Антон оборачивается на него раньше, чем успевает об этом подумать. Потому что знает, что вид у только-только проснувшегося Арсения всегда немножко воробьиный — взъерошенный, чуть-чуть помятый. Особенно сейчас, когда он, наверное, тоже не вполне осознанно завернулся в общее одеяло перед тем, как выползти к балконной двери. И солнце в глаза ему светит так, как светила бы верхняя лампа, если бы кто-то в зимнее холодное утро решил его таким антигуманным способом разбудить.              Антон чувствует, как губы трогает улыбка, но в этот раз она совершенно исполнена тяжёлой боли, которую переживать им приходится снова вдвоём, потому что Арсений её узнаёт сразу — и прячет обратно, в квартиру, за руку утягивая внутрь её носителя.              А кожа, свободная от всяких лишних футболок и маек, холодная, почти гусиная на ощупь. Арсений прячет её под нагретым одеялом и прикрывает балкон поплотнее.              Нет, сегодня они не идут никуда.              Они устраиваются на диване так, чтобы переплетались ноги, и сидят некоторое время в тишине, которую снова не хочется ничем перебивать. В этой общей, тихой пустоте квартиры почему-то кажется совершенно правильным вот так сидеть, будто времени у них немерено, и выбирать из масс всего, что мозг на протяжении жизни собирал, то, что хочется вербально прожить ещё разочек.              — Думаешь, нам с тобой повезло? — спрашивает Антон хрипло, неожиданно, и Арсений, который, конечно, некоторое время думал именно так, немного сомневается.              — Да, наверное. Ты думаешь, нет?              — Не знаю, просто это странно. Знаешь, прощаться всё равно придётся с чем-то каждому человеку, все сейчас стараются дотянуться до того и тех, что важнее всего. Но если это что-то, что было только одной из дорог к самому важному, а не им самим, то, наверное, человек отпускает мечту о том, что было бы потом, а не то, что почти оказалось его будущим, но не сможет им стать никогда.              Арсений чуть качает головой, опустив глаза, и улыбка у него выходит мудрой, какой-то настолько понимающей мысль, которую Антон пытается сформулировать, что в этот момент становится немного страшно от уровня их взаимного понимания того, что они оба думают.              — Не думаю, что с мечтой о будущем прощаться проще. Я к тому, что, может быть, уровень проблемы там и повыше, вряд ли мы можем обратное утверждать. Но да, я понимаю, о чём ты. Потому что нам тоже есть что провожать. Даже из мечт.              Антон прижимается к Арсению сильнее, потому что открывается в голове категория вещей, которые им обоим непременно придётся проводить. И среди них не только Грузия и Италия, не только седые бороды и собака, одной своей инициативностью из-за возраста хозяев раза в два обгоняющая их обоих по энергичности, но и планы на осень, которая теперь никогда не наступит, на весенние свидания в просыпающемся шумном городе, и зимняя поездка в родную деревню Антона, чтобы там тоже в прогулках по разбитым улицам под снегопадом оставить какую-то часть прошлого и двинуться дальше чуть старше, чуть опытнее.              Именно сейчас они оба видят, сколько всего на самом деле с ними уже никогда не произойдёт. Сколько всего оказывается в прошлом при том, что даже начаться не успело.              Но расстаться с мечтами кажется необходимым, чтобы они уступили место и время тем крупицами настоящего, что им обоим необходимо пережить без надежд и паники. Без всего, что не касается их новой общей реальности.              Арсений нарушает покой привычной позы и тишины большой комнаты не скоро, но как-то неожиданно. Антон смотрит внимательно за тем, как пальцы Арсения перебирают коллекцию пластинок, собранную вместе из двух общих — при том, что до Арсения у Антона проигрывателя не было. Он смотрит за тем, как Арсений в очередной раз откладывает Стиви Уандера, пластинок которого у них три. Ещё Арсений почему-то берёт Гарри Стайлза, который в этом доме звучал в последний раз, наверное, год назад, как раз когда пластинка пришла Арсению в руки. Там много тёплого в связи с тем, что именно альбом с перевёрнутой комнатой на обложке стал первым, заставившим Антона поддержать Арсения в даже не страсти, но искреннем интересе к танцам. Хотя, конечно, когда Арсений танцует, в первую очередь хочется смотреть. А ещё рядом ложится потёртый Хозиер в оранжевой обложке — Антона почему-то немного веселит, что Арсений их словно по цветам подобрал.              И ставит Арсений Стайлза, сразу попадая на поздние разговоры, которые и раньше-то звучали особенно светло и здорово в контексте того, что играло в их квартире, а сейчас первыми звуками голоса как будто ставят на паузу поток опасений и сомнений. Даже если на короткую секунду этот поток пытается заставить обоих усомниться в том, что попытка сбежать от реальности достаточно своевременна, чтобы сейчас к ней прибегнуть.              Двигается Арсений удивительно. Есть что-то в этой его грации, когда она мешается со светлой улыбкой доверия и совершенного удовольствия оттого, что картинка складывается именно так, как он всегда хотел. И Антон, конечно, совершенно эгоистично ловит себя на мысли о том, что очень рад быть её частью.              Антон сам прекрасно знает, что танцует он как Джоуи в серии, где он пытался получить роль в мюзикле выдуманными фактами об опыте для резюме, но Арсений почему-то очень любит именно такую форму общего танца. Он осторожно тянет Антона на себя с дивана так, чтобы тот рядом оказался, и руками обнимает сзади его шею, волос на затылке касается с нежностью. И вот сейчас, когда руки мягко сжимают талию, а шаг становится общим, кажется, что всё правильно наконец. Что отступает страх и тревога, что не волнует больше обречённость на конец. Что теперь они оба — фаталисты, которым не нужно задаваться вопросом о том, правильно ли они используют эти последние часы и можно ли ещё что-то исправить. Оказывается, это не так важно, когда они то ли дурачатся, то ли действительно походят на какую-нибудь самую жгучую сцену из «Грязных танцев». И пока проигрыватель подступает к припеву, они целуют друг друга, не останавливая движения. И теперь возможность не думать, не рассуждать переливается на нашедшем их окно солнце светом, которого совершенно не интересует ничего, кроме них двоих. Потому что именно в этой квартире, кажется, случилось то, чего искали люди, когда думали о стоическом вынесении экзистенциального ужаса. Потому что есть от хайдеггерского ангста только один ключ, и нашли его они около двух лет назад — просто немного заело замок.              Они перемещаются в спальню как будто для самих себя незаметно, и тактильности становится больше в разы, потому что так велит и движение общее, и убегающие секунды, и музыка. Антон касается языком чужой нижней губы, а руки ниже двигаются. Арсений обнаруживает, что его ладони сейчас сухие совершенно, и они по телу спускаются ниже до того чарующе правильно, что тяжёлые вздохи заменяются звуками сами собой. Антон огромное количество раз касался этих бёдер, целовал их немногим реже, и всё равно есть что-то неземное в ощущении, когда Арсений немного выгибается в пояснице с закрытыми глазами, потому что голова плывёт от нежности, а тело просит само собой. И Антона действительно сводит с ума чужая нежность до такой степени, что оставить в покое мысль о взаимном совпадении элементарно не выходит, когда губы сами тянутся вниз, чтобы касаться кожи мелкими нежными поцелуями, с ума сводить уже ими, языком касаться изредка так, что Арсений очень кстати пускает пальцы в его волосы и сжимает до того нежно, что Антону отрываться не хочется ни на секунду.              Темп действия заставляет щёки Арсения покраснеть, и это видно только тогда, когда он приподнимает голову, и вот от этого Антона кроет сильнее всего — потому что в этом действии нет смысла никакого, кроме того, что он, очевидно, хочет посмотреть.              Голову дурманит этот общий момент невыносимо. Они перемещаются по кровати не хаотично, а будто бы очень даже системно, размеренно, и от этого особенно приятно после остановиться, рядом лечь так, чтобы ноги лежали на чужих ногах удобно и спокойно. Арсений голову пристраивает на чужом плече и улыбается, потому что у Антона именно после вот такого стихийного нежного слияния просыпается желание подольше поцелуями покрывать лоб Арсения, будто до этого мало было поцелуев. Именно тогда, когда тело отпускает особенное напряжение после оргазма, сквозняк от форточки несёт по квартире воздух так, что голову освобождает тоже. Так легче мысли отпустить и найти себя в спокойном положении, где дыхание правда приятно щекочет кожу.              — Что ты насчёт завтра думаешь?              Арсений ловит мысль о том, что окно всё-таки стоило бы прикрыть — Антон после вчерашней вылазки к воде и утреннего проветривания на балконе сильно хрипит. Но усмешку вызывает ощущение абсурдности именно этой причины для беспокойства, потому что этим голосом прозвучал такой вопрос, что в его контексте о больном горле думать не приходится.              — Не знаю. Здесь будем? Или выйдем?              Спокойная встреча с мыслью о том, что это в любом случае неизбежно, где ни встреть, пускает по коже мурашки. Но Арсений в них страха не узнаёт. Почему-то именно его он не чувствует совершенно. Может, иллюзия, может, кажется.              — Судя по всему, ближе к делу и решим.              Арсений прикрывает глаза немного сонно, и Антон убирает назад размеренными движениями руки его волосы, осторожным поцелуем снова отмечая немного солёный лоб.              — Глупо, да? Может, это и хорошо, что всё вот так получится, — предполагает Антон, явно осторожничая, потому что боится болезненную точку в Арсении задеть и случайно настроить лад страшных мыслей. — Понятно, что ничего мы не успели, понятно, что много всего бы ещё хотелось, но, если с другой стороны посмотреть, будь мы старыми дедами сейчас, легче было бы смириться? Нам же все равно не хватит.              Арсений снова мягко перебирает его пальцы, измеряя глазами потолок.              — Да. Всегда будет мало. Никогда не хватит.              По Алену Бадью любовь представляет собой не слияние, а совпадение и развитие различий. Из этого следует, что нельзя себя перестраивать, копировать собой, но неизбежно — понять и наблюдать, изучать внутреннее другого по мере того, как дают смотреть. И альтернативы отрицать нельзя — всякое бывает, — но когда идея резонирует с тем, что получилось само собой, кажется, будто эти бесконечные философские практики, вечно упирающиеся в вопрос о том, кто этим вообще занимается, оказываются не бесполезными.              По Хайдеггеру забота — смысл бытия. Если человек хочет, чтобы букет цветов простоял дольше, он ухаживает за этим букетом, сколько может. Если хочет себе машину, он исправно делает свою работу и копит деньги для того, чтобы однажды исполнить своё желание. Но забота оказывается истинной только тогда, когда человек осознаёт конечность — и свою, и того, о чём он заботится. Иногда это приводит к мысли об абсурдности заботы, но чаще — дарит необходимое порой ощущение осознания бессмысленности всего, что происходит. Что бы ни делал человек, старения и смерти избежать у него не получится. А значит, можно перестать заботиться, признав абсурдность любой попытки, а можно перестать думать о том, что то, что планета продолжит вращаться без него –катастрофа.              На деле это вовсе не она.              И пока в воспоминаниях проносится всё то, что они когда-то прочитали в новостях на протяжении всего периода до того, как человечеству сообщили, что осталось им совсем недолго, Смерть как вечный двигатель ужаса и раздора будто перестаёт существовать. Потому что её не будет. То, что случится с ними — нечто иное, противоположное смерти, Арсений прав. И потому чувствовать свободу от неё лучше, чем пытаться отследить зоны её влияния на протяжении долгих лет жизни.              Телефон вибрирует уведомлением, и Антон берёт его в руки чуть удивлённо, заторможенно — отвык уже реагировать на оповещения, но телефон был оставлен именно здесь ещё ранним утром. Там — почему-то очередной пост о том, что кто-то просит всех, кто видит это сообщение, оставаться спокойными и глупостей не делать — мало ли, что будет, когда выйдет время. Антон думает о двух вещах — что сейчас делают те, кто без всякого обратного отсчёта могли сделать что-то, что теперь происходит с людьми по всему миру, а завтра случится со всеми, и о том, почему именно на этот канал у него включены уведомления.              Он выключает телефон, а через некоторое время относит свой в ванную, в выдвижной ящик, куда носил пачку сигарет, когда бросал курить, потому что ритуал возвращения за сигаретой выстраивался таким образом, что в сколько-нибудь сознательном состоянии это действие подвергалось оценке о том, стоит или не стоит оно того. Не сказать, что Антон хотел бы к телефону потянуться снова, но закрыть в этом ящике вредную привычку, чтобы попрощаться с ней — уже навсегда — важный этап прощания и с миром, который её привил.              Арсений выходит из ванной без телефона спустя полчаса после Антона. Он застаёт Антона стоящим у окна и смотрящим в небо. Арсений гладит его спину и встаёт рядом.              00:21:36:09. Осталось чуть меньше суток.

7 день.

             — Ты говорил о белом медведе не думать. Помнишь?              Антон присаживается на диван рядом. Они проснулись давно, потому что спать крепко не получается, давно уже поцеловали друг друга крепко, потому что щемит сердце тоской, и даже уже решили, что вино употреблять вот сейчас они не будут. Что хочется быть в сознании, как бывает в начале отношений, когда первый секс уже не заставляет волноваться достаточно сильно, чтобы предпочти одурманенное сознание полному пониманию всего, что вокруг происходит., чтобы запомнить. И обсуждать что бы то ни было получается плохо — они говорили много, больше, чем оба привыкли, и теперь обсуждения утратили ту весомость, какой обладали чуть раньше. Потому что слова часто не вмещают в себя столько, сколько хочет быть передано.               — Помню. И как? Вышло?              — Ну, мне помогли справиться с этим, — улыбается Арсений немного грустно, но на деле истинной грусти в его словах не так уж и много. — Но я всё равно думал пару раз. А сегодня он приснился мне. Я, знаешь, спал почему-то с ним, как маленькая ложечка. Правда маленькая. Он большой такой. И небо тёмное.              Антон берёт его руку в свою и сжимает крепко-крепко.              — Клёво было бы северное сияние посмотреть, да? — спрашивает он, когда Арсений обнимает свободной рукой его голову и гладит волосы.              — Да. Вот это мы действительно могли посмотреть, если бы знали.              Антон улыбается и чувствует, как виски немного сдавливает тяжёлой, вязкой болью.              — Я думал о том, что такое медведь, в первый день. Когда ты сидел тут и изучал новости. И почему не стоит о нём думать. Вот сейчас вспомнил, что, наверное, можно считать, что это мечты вот эти дурацкие. Сияние, Грузия. Собака даже. Потому что они же уже всё, их точно не будет никогда. А я гоняю их в голове зачем-то постоянно, смотрю. Хорошо получается представить вот это всё, сука, гораздо лучше, чем я раньше мог.              — И что, теперь ты себя ругаешь за то, что раньше не подумал? — улыбается Арсений не унизительно, но тон звучит будто бы немного осуждающе — не Антона, а то, что заставляет его думать именно об этом сейчас. — Шаст, а если бы мы с тобой в самолёте разбились, пока летели бы в Италию? Вот даже такие старые, какими мы тебе представляемся там, даже если у нас к тому моменту уже была бы собака, так ведь вряд ли бы было лучше. Помнишь: «Нам союзно лишь то, что избудущно»? Как будто это про то же, что заставляет нас о белом медведе не думать. Это как попросить кого-то не думать о том, что ты попрощался с кем-то важным, потому что думать-то ты можешь о чём угодно, если тебе от этого легче отпускать. Если тебе нужно оставить белого медведя в прошлом и двигаться к тому, что будет после него, тебе непременно стоит о нём подумать некоторое время, чтобы он смог сам уйти куда-то без твоего наблюдения.              Антон улыбается и кивает, потому что у Арсения снова получается сказать ровно то, что почему-то хочется услышать.              — Ты о нём думаешь, да?              Арсений улыбается и заглядывает в глаза Антона. В ответ в связи с этим хочется его в нос поцеловать. Антон делает именно это.              Солнце прячется за облака — не за тучи. Кажется, догадывается, что сегодня оглядывается оно в последний раз. И почему-то в том, как оно смотрит, чувствуется, что оно по этому поводу особенно не переживает. Ожидало, само понимало, что осмотреться ему осталось не больше семи раз. И кажется, будто оно зависает в зените, потому что так приятнее, теплее с реальностью прощаться.              Они вместе выбираются на балкон и садятся не в кресла, а на пол, потому что касаний, которые кресло допустит, критически недостаточно для того, чтобы провести последние минуты вот так. Они поочерёдно прикладываются головами к плечам друг друга, потому что напряженное дыхание уходящего времени одной позы всё же не выдерживает. И отчего-то каждый поворот головы, каждая смена положения отдаётся в теле приятной волной. Потому что, кажется, оно тоже считывается как какая-то мягкая форма заботы.              Таймер сменяет цифры бесшумно, и в какой-то момент кидать на него взгляд надоедает. Они смотрят на всё, что оказывается перед глазами. Вот шумит листва, потому что немного разгоняется ветер, но это тоже кажется признаком природного спокойствия. Как перебирать кудри — наверное, не очень-то и чужие — пальцами, потому что есть такая возможность. Вот стаей летят птицы, и это тоже забавляет — куда бы им сейчас лететь? Знают ли они, что случится? Вот по улице куда-то идут три человека — мужчина, женщина и девочка в платье, держащая их руки своими. Она перебирает ногами, иногда подпрыгивая, чтобы, опираясь на родительские руки, оторваться от земли и имитировать шаги ножками в красных сандалиях. И почему-то по ней тоже понятно — она знает. И по тому, с какой тоской на неё смотрят родители, понятно, что, наверное, им многого стоило то, что они смогли ей это объяснить. А вот у соседнего дома два кота — может, кошки — сидят рядом и старательно умываются.              Во всём этом любви достаточно, чтобы ощутить готовность к прощанию с миром.              Наверное, вот в таком контексте вдруг всплывшая в голове мысль о том, что счастливые не наблюдают часов, могла бы позабавить достаточно, чтобы посмеяться, но подобного не происходит. Арсений только улыбается Солнцу, заставляющему немного сощуриться.              — Давай прощаться не будем? — предлагает Антон, сердце которого щемит уже не от тоски, а от какой-то светлой грусти, потому что вот такие мягко освещённые солнцем кинематографичные позы Арсения больше ему не покажутся — с ними тоже приходится прощаться.              — Давай не будем, — кивает Арсений.              Понятно, почему оба не хотят. Прощаться можно с чем-то, что отягощает последние минуты, потому что иногда до того, как случится конец, прощаться с тяжёлым сложно до страшного (вдруг только травма имеет вес, а больше нет ничего?), а тут случай такой.              У них остаётся меньше минуты. Пальцы снова немного дрожат, но теперь это, наверное, не получится назвать паникой. Что-то из рода тревоги — не сжирающей, а деликатной, осторожной.              — Я тебя люблю. Ты знаешь, да?              Именно сейчас к «люблю» возвращается тот огромный, неподъёмный вес, каким было наделено первое из всех, что между ними было. Именно сейчас становится понятно, почему любовь на самом деле кажется настолько сложным чувством. Вероятно, потому что именно в нём рождается самый большой страх из всех возможных. Именно в нём какая-то часть вещей меркнет в сравнении с тем, что мозг думает про себя. Именно из-за неё, наверное, до такой меры сложно бывает проститься с жизнью, даже если за прощанием нет смерти. И даже если у любви не получилось спасти мир, трудно оспорить то, что в мире, полном любви, точно был смысл.              Они отсчитывают секунды вместе — мысленно. Прижимаются лбами друг к другу и закрывают глаза так, что кожа будто бы чувствует движение ресниц напротив.              — Знаю. И я люблю тебя.              И настало ничто.
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник