Часть 1
14 октября 2025 г., 20:13
Ранний завтрак — для Дэниела, по местному времени поздник — пришлось найти в заведении, служившим и баром, и кафе, и рестораном в этом городе; длинная, деревянная стойка, покрытая старым лаком, явно досталась этому месту в наследство от паба, и скрывалась в тени от кружевных занавесок и клетчатых скатертей. Несмотря на колюче-прохладное утро, внутри было душно и жарко; между режущим глаза светом и смертью от удушья Дэниел выбрал повернуться спиной к сквозняку под деревянными рамами. По крайней мере, у него быстро отогрелись ноги.
Вдоль белых подоконников кто-то щедро рассыпал желудей и листьев, разложил яблоки, пахучие репы и тыквы. Вполне возможно, что единственным дизайнером интерьера был мужчина за стойкой, с улыбкой подавший Дэниелу его тосты и кофе — его собственное рабочее место было также щедро завалено урожаем этого года, и самое его круглое, подернутое розацеей лицо с ржавыми баками напоминало большую тыкву. Дэниел все отгонял от себя некрасивую мысль о том, как вместе с подгнивающими в тепле овощами и лицо мужчины тоже сдувается и оплывает. Ему не нравилась эта мысль; мужчина и правда был приятным, не досаждал гостю пустословными вопросами по привычке маленьких городов, и такого в целом думать о людях больше не хотелось.
И вкуса гнили во рту как-то хотелось избежать.
Тост с домашним джемом был легковат для того чувства голода, что успело догнать Дэниела к этому часу. Зато кофе был идеально слабым; термос с фильтром у стены, завешанной фотографиями в грубых цветастых рамках, к этому часу уже заканчивался, но именно так Дэниел всегда и заказывал — вытаскивал свое тело в какой-то приличный час к первому этажу, для приличия спрашивал, Кения или Перу сегодня в его модной кофейне на фильтре, и пил то, что было крепче, чем хотелось его соседям, но слабее, чтобы убить его приступом стенокардии.
Ему бы отказаться от кофе совсем; но болтовня с бариста за стакан жидкого американо была тем, что его доктор и его собеседники по зуму назвали бы «сокращением вреда». Несмотря на годы воздержания, в ковид все равно стало дурно, да и каждая новая таблетка от каждой новой болячки сулила «злоупотребление». Он стал снова посещать встречи; отсутствие необходимости физического перемещения из тепла квартиры в храм унижения (в его случае, в основном в задних комнатах магазинов и в старых спортзалах) лишало части эффекта покаяния и самораспятия. Но все же; в его старое, отекшее от запертости в четырех стенах лицо, вглядывались, рассматривали три пикселя от его вебкамеры в окошке, Молодые глаза.
Все они знали полезные, хорошие слова, научили его — «сокращение вреда», «поведенческая терапия», «принятие», но им не было легче, чем ему в двадцать. Двадцать пять. Сорок три.
Сколько ему уже?
Кофе остыл и загорчил.
Дэниел допил чашку в три глотка и закусил тостом.
Городские манеры заговорили без осознания; как будто наступало время либо свалить, либо заказать еще кофе, или решиться уже на то, чтобы попросить о нормальной еде, когда зазвенел колокольчик над входной дверью. Мужчина за стойкой поднял глаза, разулыбался, растопорщив пшеничные усы, и подскочил, почти перепрыгивая вперед.
— Господин мэр, — пробасил он, — вы как раз вовремя! Ваш обед готов, и наш гость еще не ушел!
Что.
Мэр маленького городка — это пожилой усатый мужчина с брюшком, на их производство перестроили конвеерные линии в умирающем Детройте. Абсолютно все остальное здесь тоже сошло с параллельного производства: китч, уют и сонливость. Мужчина, обернувшийся на Дэниела, был совершенно другой породы.
Начиная с того, что был молод — ему не могло быть больше тридцати; все зубы на месте, и полная голова кудрявых, черных волос. Кашемировое пальто было дорогим, так одеваться на этой должности неприлично — если уж и воруешь, то тащить следует в дом, не привлекая к себе внимания.
Явно городской, молодой выскочка. Позволивший себе красиво одеваться и не быть белым.
Голод, заставивший Дэниела задержаться, был сугубо профессиональным. Было бы неплохо написать такую, маленькую, историю. Что-то приятное, о ребенке иммигрантов, подхватившем знамя, гордости своего города; что-то ужасное, например, о страшном пожаре, оставившим кресло пустым.
Бармен протянул молодому человеку металлическую термокружку, которую достал откуда-то из-под бара (холодильник. Ты знаешь, что там хранится лед, и ты отлично знаешь, зачем.), и тот перехватил её не глядя. Мелькнули аккуратные, миндалевидные ногти, едва слышно клацнувшие.
— Это замечательно, — он оседает на соседний стул без приглашения, как птица на ветку, — мы достаточно гостеприимны для вас?
— Не выкинуть помятого пожилого мужика из заведения — всё гостеприимство, что мне сейчас нужно, — отвечает Дэниел, пожимая протянутую руку, — Дэн, проездом из большого больного города.
Кстати, проездом.
— Можете звать меня Арман, раз мы сразу обращаемся по имени, — мужчина отвечает ему вежливой улыбкой, — все в целом так и делают. Или говорят «мистер мэр», если по официальному поводу. Захотите взять комментарий — так и скажете.
Комментарий.
— Я… на самом деле, — он достает ручной диктофон (чудо техники после гробов, которые ему приходилось таскать для записи), — не сочтите за грубость, но вообще-то да. Хотел бы. Я журналист, может, вы что-то читали…
— Конечно, — кивает Арман, — Дэниел Моллой. Не сочтите за грубость — он наклоняется вперед и прядь волос падает ему на лицо, — я вас сразу узнал.
Бармен вторит неловкому, теплому смешку за их столом.
И Дэниел, как юнец, мнется, с какой стороны задать неудобный вопрос; уже сделавший первый некрасивый шаг в танце, не знает, как зайти на поворот. Для его возраста это уже стыдно, а не очаровательно. Но Арман улыбается ему с прищуром, как делают все, кто еще не понял — это и правда интервью, или он так заигрывает; это льстит. Так веселее. Что ему, в конце концов, уже терять.
— Что ж, мне не придется ждать, когда вы меня неловко загуглите, это хорошо, — Дэниел откидывается назад, тут же ощущая холод стекла за спиной, — если я не просто любопытный бестактный старик, ответите ли: каково управлять городом в сонной малоэтажной Америке, когда вы молоды?
— Что ж, мистер Моллой, вы переоцениваете мою квалификацию, — Арман повторяет его жест, — я не управляю. Это, скорее, режиссерская работа — только у дилетанта или тирана она превратится в настоящую власть. Хотя, возможно, во мне говорит привычка все пропускать через театральную призму — в этом я сильнее.
Острый ноготь откидывает пластиковый клапан кружки. Арман делает глоток, и Дэниел чувствует такой страшный, раздирающий внутренности голод, что на секунду теряет четкость зрения.
Это так странно. Так один раз было, на кухне общей съемной квартиры в восемьдесят третьем году, когда он лежал на линолеуме около суток и не мог пошевелиться. Его страшно ломало; денег не было ни на наркотики, ни на еду.
— Могу я вас угостить? — осторожно спрашивает Арман, — Мне, правда, нужно бежать, но к этому времени у Джорджа обычно готов замечательный суп. Если вы не возражаете против обеда на ходу….
Да, Джо вообще отличный мужик. Знал, как они за собой ухаживают, сколько спят и помнят ли вообще про то, что это человеку нужно. Да, стряхивал с них по баксу за порцию бульона, который заставлял взять, но чаще просто ставил им тарелку картошки к пиву.
— …Дэниел?
Он промаргивается. Усатый бармен держит в руке пластиковый стакан, который пахнет так, что он на все согласен.
— Да, прогуляемся, пожалуй, — он торопливо собирает вывалившиеся из карманов косухи вещи, — мне не помешает проветрить голову. Жарковато.
Он выскальзывает за Арманом на улицу, мало разбирая дорогу, краем сознания припоминая про брошенную в чужом городе машину; в нос бьет изумительный осенний ветер, пахнущий гнилой листвой. Ему что-то говорят, но все, на что хватает концентрации — не залить себе в глотку все содержимое стакана и не особенно отставать, следуя за развевающимися полами пальто и негромким голосом. Он автоматически кивает и поддакивает.
А под ногами разверзается настоящая, хрусткая осень; листья в лужах, листья на сухих бетонных плитах, стучащих под каблуками. Так хорошо. После бесконечной ночи с редактором (его самым близким и лучшим другом, который терпел нагромождения его запятых), хорошо выйти в осенний полдень, ощутить, как от неяркого света все равно заболят глаза и укрыться в тень аллеи.
Арман пропадает из виду, когда он, по наитию, поворачивает к паре вековых дубов.
В конце этой улицы — дом мисс Китти; вообще-то её зовут Кейтлин Салливан, но она вас убьет за такое обращение. Дэниелу не пришлось долго её упрашивать, когда ему вздумалось научиться рисовать настоящую обнаженную натуру. Он подходит к окнам, занавешенным розовым бархатом, медленным шагом, как будто под ногами не земля, а несущий его, как опавший лист, лесной ручей.
Подумать только, что когда мисс Китти умерла, она была младше его сейчас. Он бы вздумал стать художником, если бы не скривившийся уголок её рта при виде наброска. Спасибо ей.
Её пушистый белый халат мелькает в окне гостиной, и, ощутив волну странного смущения, Дэниел пытается уйти поскорее, оставшись незамеченным.
На углу он почти врезается в Джо. Уже подзабыв, что тот постарел, Дэниел едва ли не посылает его, но вовремя ловит взгляд из-под тяжелых век, осуждающе смотрящий на его драную куртку, и улыбается. Обещает заскочить позже. Джо хочет спросить, как у Элис там дела, но он сворачивает разговор, изображая, что куда-то торопится — на встречу с барыгой, не иначе — и тот не настаивает. Поздновато для смены в баре — но кто его знает, какие у Джо собственные демоны.
А Кейт оказывается на площадке за круглосуточным продуктовым.
Она выросла в почти такого же грустного подростка, как он сам. Дэниел не хочет тревожить её, слушающую музыку в наушниках на качели, и тихо останавливается на парковке. Наверное, она его так и не увидит; сам он проваливался в собственные мысли в этом возрасте быстрее, чем мог сказать «джон леннон иди нахуй». Ей не нравится и та музыка, что ему самому.
Она больше похожа на мать, чем на него самого, но вот эти кудри точно с отцовской стороны. Пока она прячет их в хвост, зачесывает черт знает как; наверное, это его вина тоже. Он не умел ухаживать за собой, все просто складывалось — волосы лежали, джинсы садились, а одеколон ему дарила, кажется, жена. Элис с её оливковой кожей и короткими прямыми волосами всегда ругала дочь за самолюбование, если та пыталась сделать что-то с внешностью. Так было хорошо на сердце, когда на свадьбе она танцевала с роскошной черной копной кудрей, подпрыгивающих на каждом повороте.
Кейт подзывает к себе Ленору; её всегда хорошо видно в этой лягушачьей курточке. Мама будет ругать её, если она опять запачкается, и, ну вот, опять — ну зачем же Кейт её позвала, знала же, что та побежит и оступится?
Он отряхивает свои любимые брюки и решает, что всегда будет ходить грязный — если маме не придется стирать его вещи, то и ругаться она тоже не будет. Это его любимое дерево. Ну и что, что снова не получилось забраться, он уже сорок минут пытается забраться на ветку повыше — это его ветка, оттуда видно дорогу, по которой родители возвращаются с работы домой, и большое поле. Вчера кто-то обломал нижние ветки, по которым он всегда забирался, но у него получится.
Но ему не шесть лет.
И Кейт не могла забирать Ленору ниоткуда; она так просила сестру или братика, но отказалась вместе гулять наотрез, пока девочкам не было лет двадцать. Теперь Кейт забирает Ленору из аэропорта, потому что их мужья оба слишком заняты, и они никогда не просят отца о помощи.
Он пытается бежать, но в груди слишком больно и тяжело, как в тот раз, когда он подумал, что это, наконец, инфаркт и он станет полноправным членом клуба 27.
(Он думал, что весь мир не должен уже сомневаться в его таланте).
Надо их догнать, но на улице уже начинает темнеть — фонари, желтые и тускло-белые, горят не везде, и конечно же, он видит, как девочки поворачивают в темный переулок. Все будет хорошо, но ему правда надо что-то спросить. Что ему надо спросить?
Вокруг смыкаются кирпичные стены с увядающим девичьим виноградом, и в этих переулках ему не надо быть в сознании, чтобы ориентироваться. Некоторые из поворотов отмечены его синяками и разбитыми ладонями. Саднит. Дурные места, зря девочки здесь пошли, вот тут и любят прибиться к стене подонки, у которых ничего в жизни не вышло и они делают это всеобщей проблемой. Он знает таких, он сам стоял на этом углу с ножом в руке, собираясь, наконец, ну хоть кого-то ограбить, чтобы хватило на дозу - полчаса мерз в одиночестве, а потом всю ночь рыдал в диван от того, какой он слабак.
Бесконечный, чем-то бруклинский, лабиринт выводит его на сумрачный проспект, где дома выглядят так, будто они у канадской границы и недавно в городе пропала королева школы. Это не дома, это поместья — усадьбы, он читал о таком в русской литературе, где борзые, которыми мэр этого города получает взятки?
В каком-то из этих домов — наверное, его дети. Жены? Дети.
И он ненавидел от души вечеринки в этих домах, когда их собирали редакторы; обеспеченные, в первую очередь, социальными связями люди и неустанно преумножающие этот капитал. Дэнни знал, что ради торговли лицом его и зовут ручкаться с идиотами, и знал, что некоторые из его вещей только так и продали — за шутку над коктейлем и дорожку, поделенную по-братски. Он поправляет рубашку, стряхивает несуществующие соринки с косухи — его амплуа, конечно, немытая гонзо-журналистика, но за настоящую вонь могут и выгнать. Анита обидится. Дэниел поднимается по ступенькам, готовя себя к получасу пустословия, когда в окне гостиной на первом этаже загорается свет.
Кто-то обнимает ребенка.
Это не его дочь.
Кто-то обнимает маленького смуглого мальчика, какой-то лысый мужчина в белой рубашке. Можно подумать, что ему впервые за пару лет показали внука и тот пытается нащупать, насколько же тот вырос, пока ребенок пытается поскорее выскользнуть.
Но мальчик не пытается; он стоит, неестественно замерев в огромных ручищах, и по его спине стекает что-то темное, заставляющее внутренности Дэниела сжаться в ком острых игл.
Ублюдок.
Дэниел знает дорогу. Арман захотел купить дом в порту, чтобы у них была недвижимость и на острове, и на суше. Это убогая, китчевая имитация итальянской виллы, и Дэниел так громко думал, что Арман конченный мазохист, что ему прилетело в висок.
Он уже был в этом городе, и этот ублюдок сделал это снова.
Дэниел даже не пытается зайти через парадную дверь и пренебрегает поберечь искусством садовника — к черту все ночные лилии и ипомеи, затоптать их и экскаватором сад поднять; так легче будет найти все небрежно прикопанные останки. Дверь заднего двора держится на хлипкой задвижке и он врывается в дом, как в свой собственный — по всем документам, так оно и есть.
Элис чуть сама из него всю кровь не выпила, узнав, что на самом деле было у него в собственности, пока они ютились на съеме с маленьким ребенком. Как он мог обьяснить. Он не помнил.
Арман сидит на страшном плюшевом диване, и Дэниелу хочется расхохотаться.
— Я, блядь, знаю, в чем здесь дело, — он пытается отдышаться, — не пройдет. Нет, милый, черта с два ты опять устроишь в моей голове салат, я знаю, чем вы тут все живете. Я все отлично помню.
В свете гостиной отлично видно витражные глаза старого вампира. И как Дэниел не заметил их еще днем?
— Как ты сюда добрался? Из Пасадены?
— Доехал. Я…
— Врач запретил тебе водить два года назад. — этот тембр голоса заставляет Дэниела вспомнить совсем другой вечер. — Ты ненавидел ездить один и не садился за руль уже лет пять, спуская деньги на Убер. И в окне ты видел не то, как пьют кровь ребенка.
Твою-то за голову мать.
Дэниел садится на жуткий плюшевый диван, привычно проводя по обивке пальцами. Он забрал его в квартиру у Леноры, сходя с ума от невозможности объяснить всю иронию того, что это её мать так настаивала на том, чтоб они его купили, весь брак он ненавидел эту мебель, а теперь не может не забрать.
— Удивительная особенность человеческой натуры, уже ускользнувшая от меня. — Арман садится к нему ближе. — Эгоцентричность, невозможность не поставить себя в центр истории; и кровоточащее состраданием сердце. Как эти вещи уживаются в вас? В тебе? Все обвиняли тебя в том, что ты оговорил уважаемого человека ради жалкой заметки в школьной еще газете. В тщеславии. Я так ревновал тебя к Луи, за то, что это он дал тебе линию жизни; но нет. Это ты, всё ты.
— Что это за дерьмо? — бессильно спрашивает Дэниел.
— Это прощальный подарок. — Дэниел хочет вскочить с места, но тяжелая рука на колене пригвоздила его к месту. — Твое тело бьется в агонии на полу, умирая. Я хотел освободить тебя от страдания. Ты болен. Закон, запрещающий обращать больных и калек, написан потому, что слабое тело может не вынести агонии темного дара, и даже по завершению мук, вампиры ищут только освободительного пламени костра.
Когда он так говорит — будто на сцене в любительском театре зачитывает весьма любительскую пьесу — декорации блекнут. Ну и как он мог не заметить и не понять. Может, дело все в том, что он помнит, как Арман говорит по-другому, будто бы с Шекспиром он когда-то дружил, но выпивал с Гинзбургом и Керуаком.
— Тоже вампирский закон — никогда не обьяснять, что делается якобы для высшего блага?
Комната плывет, как будто на неё смотришь сквозь пламя свечи; и какой там был камин, и обои, и как он заставил повесить вместо настоящего Гойи плакат Дэвида Боуи — кто уже упомнит.
— Я достаточно силен, чтобы ты пережил превращение. — Арман смотрит на него, но как будто с картины. — И ты… ты пил вампирскую кровь с двадцати лет. Древнюю. Тебя будут бояться, как только почувствуют твое присутствие.
Скоро он проснется и вспомнит, чем заслужил предательство вампирских законов и единственного оставшегося у старой проститутки принципа.
Хочется самому себе пощечину за это дать. Он бы дал себе тридцатилетнему по лицу хорошенько. Так же он тогда сказал? «Блядские принципы»?
В дальней комнате этого невозможного места слышится ругань на два голоса и бой посуды. Да, так и было. За это Арман вытряс из его головы все воспоминания о себе, как мелочь из копилки.
Но что-то здесь не так, и он должен спросить, пока ублюдок не сделал это снова.
За окном бушует совсем не осенний шторм, и большая темнота, больше, чем он сам, больше, чем Арман, как древний дракон оборачивается вокруг них кольцом.
— И в чем же тогда подарок, если мне не нужна смирительная рубашка и ты так хорош?
Арман встает со своего места и становится совсем тихо. Чудище за окном не учуяло смертных и уходит в свою темную воду, до поры.
Прохладная ладонь ложится ему на лицо, и Дэниел чувствует, как она теплеет.
— Твоя человечность, Дэниел. — медовый голос обездвиживает его, в который раз. — Ты не забудешь этого. Ты будешь видеть сны об этом месте. Твоя слабая человеческая память истает, но останется этот сон. Ты не забудешь.
Вампиры, старики и их дары.
В разваливающемся сне он, прикованный к образу своей желчной памяти, видит, как Арман уходит, не оборачиваясь; как в калейдоскопе, каждый раз уходит —
И просыпается.
Под спиной и руками у него гора мелких осколков стекла. Первое, что слышат вампиры при появлении в мире вампира Дэниела — нецензурную брань. Арман себя от этой грубости навсегда избавил.