Часть 5. Testosterone
20 октября 2025 г., 13:42
ЧАРЛИ
— Ты не можешь прогуливать школу каждый день, — говорит мама, когда я хлопаю дверью с москитной сеткой. — Мне опять звонили из школы. Я знаю, что ты туда не ходил.
— Мне нужен был день для психического здоровья, — бормочу я, сбрасывая кеды.
Из гостиной раздаётся мамин смех:
— Что за ерунда! «День для психического здоровья»! Вас сейчас растят нежными, как маленьких девочек.
Я прохожу мимо гостиной, стараясь выглядеть либо очень занятым, либо очень расстроенным — лишь бы отстали.
Наивно было думать, что это сработает.
— Эй, Чакки, иди сюда! — орёт Фитци, сопровождая вопль громкой отрыжкой.
Я поворачиваю голову лишь настолько, чтобы видеть их обоих — два отвратительных жирных тела, расползшихся по креслам, как токсичное тесто. Мамина пепельница переполнена; сигарета торчит у неё изо рта, она не отрывает глаз от какого-то трешового пятичасового шоу. Рядом с ней Фитци возится с микроволновкой, разложенной на кофейном столике: винты, панели, болты и бутылка пива прямо в центре. Микроволновка уже неделю там лежит.
— Я спешу, — говорю я. — Пришёл за гитарой. У нас репетиция дома у Ханны.
— Типичный педик, тусуешься с девчонками, — говорит Фитци.
Мама смеётся.
— Ханна давно в группе, — отвечаю я. — Вернусь поздно. Не ждите.
— Погоди-ка, — говорит Фитци. — Нельзя вот так неуважительно с матерью разговаривать. Объясни-ка, где ты был весь день. Морякам на пристани отсасывал?
Он захлёбывается смехом; мама тоже хохочет. Казалось бы, за два дня им должны были надоесть шутки про гея в доме, но нет — словно собаки с новой пищалкой.
— На пристани, да? — говорю я, поднимая брови. — Это туда ты ходишь, Фитц? Спасибо за наводку, мужик.
Его уродливая небритая рожа наливается багровым, руки, покрытые татуировками, скрещиваются на груди.
— Не вздумай мне хамить, сопляк, — рычит Фитци. — Как по мне, ты чересчур дерзкий для пацана, которого недавно слили как педика. Тебе лучше бы поджать хвост. — В глазах его загорается злобный огонек. — Хотя тебе уже и не нужно то, что между ног, правда?
Пламя поднимается в груди; кулаки сжимаются. Я расставляю ноги и гляжу ему прямо в глаза. Мне есть что сказать.
— Я всё ещё мужчина, Фитци, — говорю я. — Всё, что нужно, у меня на месте.
— Кроме той части, что должна любить сиськи, — усмехается он. — На фабрике, видать, забыли поставить, а?
Я мрачно смотрю на него.
— Лучше быть геем, чем таким как ты, жалким жирным ублюдком, который лезет к замужним, потому что нормальных баб найти не может.
— Хватит! — взрывается мама.
— Тебе конец, педик! — орёт Фитци, хватая со стола отвёртку и с трудом поднимаясь.
Адреналин вспыхивает в крови.
— Конец мне будет, если поймаешь, жирный урод! — кричу я и вылетаю за дверь.
Я несусь по заросшей сорняками тропинке вдоль Митчелл-стрит, рюкзак бьётся о спину. Через несколько секунд оборачиваюсь — Фитци за мной не гонится. Сомневаюсь, что он вообще вышел из дома. Наверняка сейчас пыхтит у двери и ворчит на свои щиколотки. Как обычно.
Я перехожу на шаг, надеваю наушники и врубаю тяжёлый трек Bush.
Это, в общем-то, всё, чем я занимался последние два дня: бродил по улицам, ел всякую фастфудную дрянь и слушал музыку. В соцсети не заходил два дня — и, честно говоря, не уверен, что захочу когда-нибудь. Ошибкой было зайти туда в среду вечером, после поста Алисии Страттон. Поток гомофобной дряни от людей маминого возраста вынести, конечно, непросто, но больнее всего не это. От них ожидаешь подобного.
Хуже всего — мемы, которые одноклассники делали про меня. Мою голову фотошопили на всякую мерзость ради смеха. Я стал не объектом ненависти, а объектом насмешек. Не человеком. Материалом для мемов.
Пара человек мне написали. Большинство — просто уроды, пересылавшие те же мемы «вдруг ты не видел». Некоторые популярные девчонки делали вид, что переживают, хотя раньше со мной не разговаривали — просто хотели узнать, что произошло с Кевином Страттоном. Один укурок написал «жалко, что так вышло» и спросил, не знаю ли я, кто теперь продаёт экстази, раз уж я гей.
Я не ответил никому. Не мог. Мне не хотелось с ними говорить. Хотелось только одного — увидеть друзей.
Ханна живёт в Блафф-Пойнте, за Северо-Западным шоссе. Этот район получше Сполдинга — но примерно как одно спущенное колесо лучше двух. Там есть заброшенный винный магазин, ржавеющий дольше, чем я живу. Остальные лавчонки — облупленный кирпич, перекрашенный кое-как. До сих пор работает видеопрокат; у телефонной будки — последней на планете — стоят люди, а их дети в пижамах носятся босиком по залитому маслом асфальту.
Когда я прихожу, гараж Ханны закрыт.
Я не помню, чтобы роллета когда-нибудь была опущена. Даже не знал, что она зелёная.
В доме тоже тишина. Ни гудящей бас-гитары, ни Ханниных перебранок с братом, ни жужжания вентилятора, который всё равно не заменяет кондиционер.
Я стучу. Впервые за всё время.
Деревянная дверь открывается, но защёлка не щёлкает, и кремовая решётчатая дверь остаётся на месте. Коридор утопает в тени.
— Эй? — зову я. — Это ты, Ханна?
— Я отменила репетицию, — отвечает она хриплым голосом заядлой курильщицы.
— Нет, не отменила. Ты мне не писала.
— Ага, значит, телефон у тебя есть, — раздаётся голос сбоку от дверного проёма. Она прижимается к стене, вне моего поля зрения.
— Конечно. Я никогда не говорил, что его нет.
— Значит, мог бы написать сам.
— Что?
— Ты самый большой козел на свете, Чарли.
— Да что я такого сделал?
— Я узнала обо всём от своего тупого брата. Он спросил, не из-за того ли, что ты на меня смотришь на репетициях, ты стал геем. Я думала, он просто прикалывается, пока не увидела всё это в интернете.
— Значит, ты знаешь.
— Нет, я единственная во всём Джералдтоне, кто не знает, что Чарли Рот — законченный гомик.
— Я не законченный.
— Ещё как законченный. Ты козёл, Чарли. Ты мне не написал. Ты даже в школу не пришёл.
— Могла бы и ты написать. Это работает в обе стороны.
Наконец щёлкает металлический засов, и дверь с решёткой распахивается. Ханна вылетает на мощёное крыльцо, как рассвирепевший ротвейлер, которого держали на цепи в двух шагах от миски.
Она толкает меня со всей силы. Я не успеваю среагировать и падаю.
— Ты кретин! — кричит она, нависая надо мной, пока я поднимаюсь. Локоть разбит. Выступает кровь.
— Что за хрень? — выдыхаю я.
— Я думала, мы лучшие друзья, Чарли. Как долго ты знал? Ты вообще собирался мне сказать?
Я смотрю на неё. Глаза — орехово-зелёные, налитые слезами и злостью.
— Пару лет, — говорю я ровно, вытирая локоть о майку. Боли нет. Я всё ещё словно онемевший. Уже два дня. — И нет, никому бы я не сказал. — Сглатываю. — Я ведь и себе-то толком не признался.
— Я чувствую себя преданной, — говорит она. — Ты плохой друг, раз не рассказал.
— Прости.
— Ещё бы.
Ханна хмурится и закатывает рукава своего чёрного худи. Есть только одна причина носить толстовку в феврале — и Ханна из тех девушек. На запястьях, наверняка, дюжина тонких красных линий.
В груди вспыхивает тревога.
— Я думал, ты бросила это тогда, после соревнований по плаванию, — говорю я.
— А вот и нет. Снова начала. Из-за тебя. Никогда бы не подумала, что лучший друг заставит меня чувствовать себя такой одинокой.
Паника превращается в раздражение. Я не могу снова, в двадцатый раз, говорить с ней об этом. И не хочу. Моя собственная голова сейчас пухнет от проблем.
— Слушай, мне сейчас тяжело. Я просто хотел прийти, поиграть, выбросить всё из головы. Даже гитару забрать не смог — Фитци вел себя как мудак. Открой гараж, и мы сыграем. Я возьму твой старый «Гибсон».
Ханна упирает руки в бёдра.
— Нет. Я не хочу быть с тобой в одной комнате.
— Тогда просто открой гараж. Мне это нужно. Роки придёт на репетицию?
— Нет. Я же сказала, я всё отменила.
— Значит, ему написала, а мне нет?
— Я не могла с тобой разговаривать! — кричит Ханна, хватаясь за прядь своих тускло-зеленых волос.
Внутри у меня словно взрывается лава. Спящий вулкан просыпается.
— Ханна! — кричу я, ткнув пальцем ей в ключицу. — Это. Не. Про. Тебя! Хватит быть паршивым другом. То, что я гей, вообще никак на тебя не влияет.
Кровь наконец возвращается в вены — впервые с вечера вторника.
Ханна отступает. Как обычно, её гнев мгновенно превращается в дрожащие губы и блестящие глаза.
— Как так вышло, — медленно говорит она, — что это я хожу на спецматематику, а тупее тебя во всём городе никого нет? — Она делает вдох. — Думаю, «Acid Rose» стоит взять паузу после наших двух последних выступлений.
— Что? Из-за того, что я гей?
— Из-за того, что между нами, очевидно, нет доверия.
— Ты не можешь решать за всю группу. Роки же здесь нет.
— Он уже согласился.
Я почти не чувствую ног. Вся кровь прилила к лицу.
Моя группа не хочет меня.
Единственное хорошее, что у меня осталось, мой билет из этого захолустья, — только что рухнуло.
— Значит, у меня вообще нет права голоса? — кричу я. Не планировал кричать — просто не удержался.
— Нас двое против одного, — говорит Ханна. — Не ты один можешь держать людей в неведении.
Она резко разворачивается и исчезает в темноте дома, громко хлопнув обеими дверями.
— Да пошла ты! — кричу я ей вслед.
Жду минуту — вдруг выйдет.
Не выходит.
Я прислоняюсь к гаражной двери и бью по ней кедом. Звук пустой, глухой. Наклоняюсь, пытаюсь поддеть нижний край роллеты, но вдруг слышу громкое покашливание — нарочито показное.
Сосед Ханны через дорогу, мужик средних лет, смотрит на меня, поливая свои пальмы.
— Лучше бы ты сел на велик, парень, — говорит он. Голос точь-в-точь как у школьного учителя.
«Кто ты вообще такой, чтоб мне указывать, четырёхглазый?» — орёт голос в моей голове.
«Ты ничего не знаешь ни про меня, ни про Ханну, ни про то, через что я прохожу!» — добавляет он, когда, казалось бы, всё уже сказано.
Но я понимаю, что он, наверное, прав: действительно лучше ехать на велосипеде, чем тащиться пешком до города. Так что я обхожу дом сбоку и угоняю велосипед Ханны.
— А это точно твой? — окликает сосед, когда я сажусь на драное седло и надеваю наушники поверх чёрного пирсинга в ухе.
— Нет, — ухмыляюсь я. — И ты что сделаешь?
Показываю ему средний палец и мчусь к магазинам Блафф-Пойнта.
Останавливаюсь у киоска, достаю из холодильника айс-кофе.
Женщина за прилавком — в красно-синем фартуке поверх тёмно-синей поло. Имя на бейджике стёрлось так, будто его никогда и не было.
Раздумываю, купить ли сигареты. Знаю, что когда-нибудь всё равно начну, но никак не могу решиться. В итоге прошу лишь зажигалку.
Слежу за её лицом. Что она подумает, если я просто покупаю зажигалку? Считает, что я курю? Или что курю не только сигареты? В школе большинство думает, что я торчу, но это не так. Я видел, к чему это привело отца.
Женщина ничего не говорит — просто сканирует зажигалку, бросает взгляд на часы и ждёт, пока я протяну деньги. На её усталом лице только тонкая прямая линия, там где раньше была улыбка.
Я выкатываю велосипед на парковку и залпом выпиваю айс-кофе. Через дорогу какие-то бродяги орут друг на друга возле телефонной будки. Допиваю, надеваю наушники и еду в город.
Чэпмен-роуд тянется вдоль побережья до самого центра Джералдтона — хотя, пожалуй, слишком близко: из-за эрозии почвы волны почти достают до выгоревшего асфальта.
Однажды кусок этой дороги обрушится в океан, как это случилось наверху, у Драммондса. Но пока этого не произошло — никто ничего не предпримет.
Но все знают, что это случится.
Когда я еду в город, солнце садится над Индийским океаном, словно кто-то светит фонариком сквозь разлитый яичный желток. Я листаю плейлист: Nirvana, потом Hole, потом Spiderbait и Killing Heidi. Сплошные гитары, грохот, ярость и боль.
Почему никто не говорит со мной о том, что произошло?
Это же было как землетрясение, а ни от кого ни слова.
Люди либо смеются, как Фитци и мама. Либо срываются, как Ханна. Либо просто меня избегают. Даже в школе никто не попытался отправить меня к психологу. Даже школе, кажется, всё равно, останусь ли я жив.
Всё в моей жизни разваливается, но вдруг я понимаю: а было ли когда-нибудь хоть что-то целым?
Я проезжаю мимо парней с машинами, собравшихся на стоянке у Нортгейта, и неторопливо качусь по набережной у марины в сумерках. Замечаю пару немецких туристов, делающих селфи у музея, и предлагаю сфотографировать их. Они отказываются.
Еду по Мэрин-Террас. Пусто, только несколько подвыпивших гуляк возле «Фрио».
На западном конце улицы беру рыбу с картошкой в киоске у «Грин-Спот». Зеленая лужайка напротив — прямо под громадными зерновыми элеваторами, возвышающимися над городом, как молчаливые великаны. У причала стоит китайское судно.
Я устраиваюсь на деревянном столе для пикников и набрасываюсь на жирное акулье мясо и жареный картофель, вымоченный в пиве.
Вспоминаю брошенную Фитци шутку о том, как я обслуживаю моряков у причала. Интересно, такое правда бывает? В городе есть пара мест для встреч — одно на трассе, другое в парке, в общественном туалете, но про причал я ничего не слышал.
Может, и бывает. Проверить ведь не помешает.
Я растягиваю свой ужин как можно дольше, и когда заканчиваю, уже темно. Туристы давно исчезли с набережной — кто в бары, кто в рестораны, а может, и в кино. Теперь стоит мёртвая тишина. Странно и жутковато слышать, как в центре города ночью бьются волны.
Долго сижу у причала, но ничего не происходит, ни души. Морской бриз усиливается, но не холодит — наоборот, освежает. Вечер тёплый, почти душный.
К восьми вечера мне окончательно становится скучно, и я теряю интерес к наблюдениям. Ложусь на деревянный стол — неудобно, как и ожидалось, — и гляжу на чёрно-серебряную россыпь звёзд над головой.
Когда я был маленьким, отец научил меня находить Пояс Ориона, хотя все остальные зовут его Ковшиком. Я и сейчас легко его нахожу. Папа был очень умный. Люди говорили, что я — вылитый он. Он обожал греческие мифы и читал их мне. Кажется, он рассказывал, что Ориону выкололи глаза и он должен был отправиться в путь, чтобы вернуть зрение. Или, может, это был Гомер — уже не помню.
Но одно я помню точно — то, что он сказал об Орионе.
«Орион был охотником, значит — смертным, — говорил папа. — А теперь посмотри наверх. Греки нашли способ поместить смертного на небо, и спустя две тысячи лет мы с тобой смотрим на него и говорим о нём. Видишь, любой может достичь звёзд».
Я всегда верил в это. Любой, откуда угодно, может добраться до звёзд. Это даже вдохновило меня вступить в группу.
Я ужасно скучаю по отцу.
Глядя на Орион, я замечаю вспышку света. Падающая звезда, наверное — но глаз не успевает уловить.
Потом — ещё одна вспышка. Я поворачиваюсь на столе и понимаю: это жёлтые фары, въезжающие на парковку в тени элеваторов.
Я резко сажусь.
Седан. Двигатель кашляет и хрипит, будто больной. Квадратные очертания кузова говорят, что машина старая, может, восьмидесятых годов, если такие ещё ездят. Вижу лишь одну фигуру — за рулём.
Машина останавливается. Глохнет. Фары гаснут.
Я смотрю на неё несколько минут. Водитель не выходит. Не пахнет едой из пакетов, не шуршит разворачиваемая карта, не видно света навигатора, нет красной искры сигареты из приоткрытого окна.
Он просто припарковался у причала ночью — будто без причины.
Или по самой очевидной причине?
Я щёлкаю одноразовой зажигалкой, купленной в магазине, — вырывается маленький огонек. Силуэт на водительском месте чуть дёргается, но не двигается. Я щёлкаю ещё раз. И снова. Язычок пламени отпечатывается у меня на сетчатке, и я уже не уверен, смотрит человек на меня или нет.
Во мне закипает азарт. Я хочу знать, зачем он здесь. Как издалека он ехал до этого места? Что заставило его выбрать именно этот вариант? Меня возбуждает мысль о другом «мне». Как будто я — одинокая железная стружка, наконец почувствовавшая магнит.
Оставляю велосипед Ханны у стола, засовываю руки в карманы и небрежно шагаю между капотом седана и входом на причал.
— Чёрт, — бормочу себе под нос, проходя мимо. Так сосредоточился на том, чтобы выглядеть непринуждённо, что забыл проверить, следит ли он за мной.
Подхожу к чёрной траве — ксанторрее, окружённой белыми камешками, потом будто бы случайно поворачиваю назад и снова прохожу мимо капота, на этот раз не отрывая взгляда от силуэта.
Он шевелится.
Квадратная челюсть поворачивается за моими движениями, как стрелка компаса.
Когда я прохожу мимо водительской двери, он мигает фарами. На мгновение свет выхватывает мои бледные ноги.
Начинается.
Не замедляя шага, я подхожу к водительской двери. Окно уже опущено, из него свисает мускулистая рука. Между панелью и лобовым стеклом зажат помятый знак «P» — и первая мысль, взрывающаяся в голове: чёрт, да он не сорокалетний!
— Привет, — хрипло говорит он. Голос глубокий, молодой.
— Привет, чувак, — отвечаю, руки в карманах.
— Садись.
Я обхожу машину и сажусь на переднее пассажирское сиденье. Пахнет пылью, потом и тяжёлым удушливым одеколоном. На полу — огромная синяя бутылка с водой, как у рабочих на стройке. На панели — сложенная дорожная карта, белые очки Oakley и маленький зелёный пластмассовый солдатик, прилепленный к торпеде комком синего пластилина, будто он охраняет машину от врагов.
Машинально пристёгиваюсь.
— Едем куда-то? — спрашивает водитель.
Я смеюсь. Не помню, чтобы хоть раз смеялся перед таким знакомством.
— Прости. Привычка.
Я окидываю его взглядом — и сразу чувствую, как внутри грудной клетки распускается цветок, его сочные лепестки взрываются красками.
Он — самый идеально сложенный парень, которого я когда-либо видел вживую. Крутые, сильные плечи, майка цвета тёмного индиго облегает широкую, сухую грудь. На ключице — татуировка, надпись на каком-то мёртвом языке. Выцветшие голубые джинсы плотно обтягивают мускулистые бёдра. А лицо… мужественная челюсть, синие внимательные глаза, ни намёка на щетину, очень белые, но чуть кривоватые зубы.
— Насмотрелся, да? — говорит он. Голос густой, с сильным австралийским акцентом.
Деревенский парень. И явно из мест поглуше, чем этот город.
— Извини. Просто ты — настоящий красавчик.
— Хотел сказать то же самое, — отвечает он.
Я отрываю взгляд от его груди и замечаю, что он тоже меня разглядывает — с тем же любопытством, что и я.
Не понимаю, как ему может нравиться такой тощий панк, как я. Не скажу, что я прямо отталкивающий, но на мне нет ни грамма мышц — только худая, почти впалая грудь, совсем не то, что его массивные грудные пластины из обожжённой солнцем плоти. К тому же, у меня есть прыщи, и волосы сейчас на какой-то невразумительной стадии. Если меня назовут «обычным», я не против. Но если «горячим» — не уверен, что выдержу.
— Сколько тебе лет? — спрашиваю я.
— Девятнадцать. А тебе?
— Шестнадцать.
— Вот чёрт, серьёзно? Это что, делает меня похитителем младенцев?
— Всего три года разницы, — говорю я. — Если ты похититель, то не хочу знать, кто тогда все остальные.
— Ха! Да, понимаю. Старичков хватает.
— Ты ведь не местный? Никогда не видел тебя в приложении.
— Не-а, — бурчит он. — У родителей ферма за Нортгемптоном.
— Фермер, значит?
— Ага, — коротко, по-рабочему.
— Так ты проехал весь этот путь ради этого?
— Ага, — улыбается он, сверкая своими ослепительно белыми, неровными зубами с промежутками.
Что-то приятно переворачивается у меня внутри.
— Я Чарли, — почти шёпотом говорю я. — А тебя как зовут?
И тут же жалею, что спросил, потому что никто из тех, с кем я когда-либо встречался, не отвечал на этот вопрос. В мире случайных гей-знакомств есть всего четыре варианта реакции:
1.«Это не важно».
2.Молчание, смена темы, или он начинает трогать себя — или тебя.
3.«Папочка».
4.«Дэйв».
Причём «Дэйв» никогда не бывает настоящим именем. Это просто идеальный псевдоним для случайных встреч: достаточно обычный, чтобы не звучать фальшиво, и достаточно распространённый, чтобы никто не пытался сопоставить его с какой-то фамилией.
Но фермер просто улыбается и говорит:
— Приятно познакомиться, Чарли. Я — Мэтт.