***
— То есть, ты хочешь принять командование войсками на Сталинградском фронте, я правильно понял? — прикрыв глаза, Берлин массирует переносицу и делает краткий вывод из всего монолога Кёнигсберга. — Так точно. — Напомни, пожалуйста, почему именно Сталинград? — столица скучающе склоняет голову набок, смотря на подчинённого уставшим взглядом. — И почему именно ты? — Наши войска сейчас испытывают огромные трудности именно на этом участке. Я выказываю желание помочь своей стране. У меня богатый опыт ведения боëв. К тому же... — он на мгновение замолкает, будто подбирая слова, и глубоко вздыхает. — ...как не «неприступному бастиону немецкого духа» вести войска? — слова горечью ложаться на язык: он честно не хотел использовать эти слова в качестве аргумента, однако недоверчивый взгляд Берлина вынудил. Шпрее с невпечатленным видом изгибает бровь и поднимается со стула. Медленно, размеренным шагом подходит к Кёнигсбергу — заложив руки назад, отбивает каблуками сапога методичный стук. Методично действующий на нервы. Заходит за спину. Вильгельм провожает его косым взглядом, но головы не поворачивает — ещё чего, не дождётся. Перед глазами возникает рука столицы. С зажатой между пальцами чуть потрёпанной фотографией. Той самой, с тридцать девятого года, где он в окружении советских городов. — Потрудишься объяснить? Кëнигсберг даже усмехается. — Какой это уже по счëту обыск в этом месяце, а, Берхард? — Ты сам должен понимать, что после твоей выходки в 1758 году, ты заведомо считаешься опасным элементом, за которым требуется следить, — фотографию он убирает: Твангсте, пользуясь тем, что Шпрее стоит позади, с тоской провожает её взглядом. — Любите вы ворошить прошлое, Genosse. Берлин, словно хищная птица, склоняется над его ухом. — Volksgenosse. Ты ведь так хотел сказать? Вильгельм чуть не до крови прикусывает язык — надо же было так оговориться. — Из головы вышло, именно так и хотел сказать, — хмуро отзывается Твангсте и чуть вздергивает подбородок. — Я очень надеюсь, что твои мысли и чувства сейчас правильные, какие требует от тебя государство, — тихо, но очень внятно цедит Шпрее. — Иначе пеняй на себя, — кратко добавляет он и из-за спины наконец уходит. — Документы на перевод будут сегодня вечером, в ночь выезд на место. Кёнигсберг мысленно выдыхает — ноги его больше здесь не будет по собственной воле. — Разрешите идти? — Иди. Стоит только двери за спиной захлопнуться как маска равнодушия даёт трещину, открывая вид на лютую ненависть. — В гробу я видел вас и ваши идеалы, — на чистом русском шипит Кёнигсберг: нет, не в поддержку чужой армии, просто здесь его точно никто не понял бы, и кидает гневный взгляд на эсэсовца, стоящего на посту. Тот лишь под взглядом вышестоящего выпрямляется, устремляя взгляд вперёд, далеко по коридору, и незаметно сглатывает. — Ты ничего не слышал, понял? Солдат лишь кивает — даже не смотрит на него, предпочитая оставаться неподвижной фигурой.***
Командование командованием, а ситуацию лучше узнавать прямо на фронте — именно это услышали генералы гитлеровской армии по прошествии пары часов с приезда Твангсте. Остановить они его, конечно, попытались, но настаивать не стали. Разведка всяко не помешала бы, да и кто они такие, чтобы приказывать начальству. Ну и вряд ли Твангсте послушал бы. Не послушал бы это, значит, и про присланную следом тайную телеграмму слушать не стал бы — так что несколько человек, по приказу из письма разумеется, за ним следом послали. Кёнигсберг рвано выдыхает. Сталинград превратился в серо-красное месиво. Пыль, кровь, зарево пожаров недавнего боя — кажется, здесь перемешались все ужасы войны. Сошлись в одной точке, так сказать. Губы сжимаются в тонкую полоску. Интересно, где сейчас Волжский. И вообще как он... Он снимает фуражку и вешает на подбитый столб — в качестве ориентира, вокруг всё стало одинаково разрушенным, не хотелось бы заблудиться и плутать потом по руинам. Разворачивается на пятке, осматривая обстановку за спиной перед тем как завернуть за угол некогда дома — он ушёл довольно далеко от ставки, поэтому шанс наткнуться на красноармейцев... Крайне высок — слишком поздно проносится в голове, когда он спиной натыкается на явно чьё-то тело. По телу пробегает холодок. Память услужливо подкидывает кадр оставленного на столе в ставке табельного оружия. Остался только кинжал на поясе. Вот попал. — Чтоб вас всех. Вильгельм дёргается. Тяжёлый ком поднимается из груди до горла, мешая произнести хоть слово. Голос. Голос был знакомым. Нет, не так. Он бы точно не спутал этот голос, даже если бы перед ним сейчас стоял хор. Но разве такие совпадения бывают? Возможно ли такое вообще, или он настолько убедился в собственной идее, что разум издевательски подставлял его. Что ж, умирать ему уж точно не впервые, почему бы не повеселить проказницу-судьбу? — Гриш, скажи, что это ты, пожалуйста, — поднимая руки в сдающемся жесте, произносит Вильгельм и закусывает губу: голос неприятно дрогнул посреди фразы. Человек позади, всё ещё прижимаясь к его спине, мелко дёргается и резко отстраняется. Судя по шагам ещё и разворачивается. Но ничего больше не делает. Твангсте шумно вдыхает, словно собираясь с духом, и, не опуская рук, медленно поворачивается. И тут же с облегчением выдыхает — впервые за эти десять лет по-настоящему повезло. Хоть и до сих пор не верилось. — Привет, — сбито улыбаясь, тянет Вильгельм и неуверенно тянет руку вперёд: казалось, стоит прикоснуться до фигуры парня, как тот тут же раствориться в воздухе, словно видение, которые стали изредка посещать его после очередной бомбёжки. Волжский, видимо, всё ещё пребывая в полнейшем шоке, молчал. — Не представляю, как ты... — Что ты здесь делаешь? Его голос звучит отрешённо, немного чуждо. В груди от этого неприятно щемит — собственно, а чего он вообще ожидал после... после всего этого. — Подожди... — вдруг бормочет он и трясёт головой, словно пытаясь избавиться от каких-то мыслей. — Я, кажется... — он трет пальцами глаза, после чего снова с опаской смотрит на окончательно растерявшегося Твангсте. Не пропал. Здесь. Настоящий. Говорит. — Вильгельм... — голос невольно срывается, из-за чего на конце фразы и вовсе сипит, однако это не мешает сбросить с себя всё оружие, сумки и патроны, которые с лязгом падали под ноги. Кёнигсберг делает небольшой шаг вперёд. От нетерпения горят руки. Хочется куда-то их деть — да чего греха таить, хочется деть всего себя хоть куда-нибудь. На втором шаге его сгребают в объятия, крепко прижимая к себе. Твангсте прерывисто выдыхает — от Сталинграда непривычно пахло гарью и кровью. Он невольно ощупывает его, всё ещё не веря что жизнь столкнула их вот так, на первом попавшемся повороте. — Как ты... — Чш. Потом. Давай потом. Как-нибудь потом, — судорожно шепчет Волжский, прижимаясь лбом к его плечу, и ещё ближе притягивает к себе. Твангсте послушно замолкает, несколько раз коротко кивнув, и льнëт ближе, рвано выдыхая, когда рука Гриши бережно ложится на макушку, словно пытаясь защитить. С трудом освободив собственные руки, он обнимает его в ответ — чуть поворачивает голову, утыкаясь носом в волосы, и шумно выдыхает. Им обоим не поздоровится, если кто-то вдруг решит пройтись здесь. Но разве может такой момент закончится так плохо? Он чувствует, как Сталинград чуть приподнимает голову, и жмётся сильнее, решив, что тот решил отстраниться. — Виль? — Волжский шепчет едва слышно, так, что даже сам Твангсте с трудом понимает его. — М? — Прости меня, пожалуйста. Кёнигсберг не успевает не то что выпалить недоуменное «за что?», но даже и нахмуриться из-за столь абсурдной фразы. Его рывком разворачивают, практически меняя местами, но объятий при этом не разжимая. Вспышка. Донесшийся до слуха режащий уши хлопок. И содрогнувшееся тело Сталинграда. Вильгельм распахивает глаза. Нет. — Прости, — хрипло бормочет Гриша почти в ухо и немного наваливается. Нет. Дрожащая рука скользит по его спине, неуверенно поднимаясь к голове. Несгибающиеся от холода пальцы путаются в тёмных волосах и натыкаются на что-то тёплое. Дрожать начинает уже челюсть, когда он с трудом отрывает ладонь от затылка и непонимающе смотрит на окровавленные пальцы. Моргает — раз, два. Чуть крутит кистью. Маленькая капля густой крови сползает с испачканных подушечек по фалангам, заканчиваясь посреди ладони. Нет-нет-нет. Волжский, в последний раз выдохнув, окончательно наваливается — от ступора колени, кажется, под тяжестью и вовсе не думают подгибаться. Твангсте аккуратно поддерживает его, опустив руку на голову. Так же, как и он сам несколько минут назад. Сглатывает — дыхание утяжеляется, а кожу обжигают горячие, совсем не контролируемые слезы. Вильгельм поднимает ошарашенный взгляд. Впереди стоял человек в немецкой форме. Он медленно опускает оружие и растерянно смотрит на него, видимо, ещё не до конца сообразив, что сделал. Из-за обломков здания появляется ещё несколько человек. Кёнигсберг снова с сожалением вспоминает о забытом табельном оружии — оно сейчас бы было ой как кстати. Горло ужасно саднит. Это до него доходит не так быстро — лишь когда собственный срывающийся крик наконец улавливает слух. Он, оказывается, кричал — что и как кричал точно не помнит, но явно громко и раздирая горло в кровь, ибо командующий этим отрядом из нескольких людей, презрительно щурясь, прикрыл уши руками. Остальное — как в тумане. Помнит только, что больно оттаскивали от тела Волжского, чуть не за волосы, стянули рот какой-то тряпкой в попытке заткнуть, заламывали пальцы, выкручивали руки, пытаясь заковать в наручники, а потом, кажется, усадили в машину. От ставки его увозили, или прямо с того места он не скажет. Если и тащили оттуда, то он просто-напросто этого не помнит. Подсознание, пытаясь успокоить окончательно с катушек съехавший разум, аккуратно напоминало, что города убить не так просто, но разве сейчас этим можно было успокоить? Волжский буквально умер у него на руках, разве можно такое просто пережить и забыть?***
— Падаль. Я тебе навстречу, а ты вот так платишь. Предатель. Снова на Россию заглядываешься? Я у тебя это желание навсегда отобью, — хлесткая пощёчина обжигает щеку: голова по инерции поворачивается до хруста в шее. Вильгельм, потеряв координацию, покачиваясь отступает назад и падает прямо в стул, с которого пару секунд назад встал. Голова безжизненно падает на грудь. В ушах неприятно звенит, из-за чего голос Берлина слышится не так чётко. Твангсте вдруг усмехается — если это так помогает, то он готов весь день биться об стену, заглушая столицу таким приятным звоном. И выбивая застывшую перед глазами картину. Он невольно шипит от боли, когда его хватают за волосы, заставляя задрать голову и прогнуться в спине до нового мелодичного хруста позвоночника. — У нас приказ, Вильгельм, стереть город с лица земли. Будешь противиться, и твои погоны слетят быстрее, чем ты успеешь одуматься. Вместе с этим ты голоса в ставке иметь не будешь. Подумай, нужно ли это тебе, — цедит сквозь плотно сжатые зубы Берлин, сильнее сжимая грязные после «погрузки» волосы, и с силой отшвыривает его от себя. Стул под Кёнигсбергом от резких движений неприятно скрипит. — Ради вот этого ты хочешь нас предать, а? — Шпрее швыряет ему в лицо потрёпанную фотографию. Та, несильно, разумеется, касается его лица и сползает на пол — еë тут же накрывает сапог столицы. — Долго молчать собираешься? Из-за этого русского голос сорвал, а дома и слово боишься сказать? — чужие пальцы сходятся на лице мёртвой хваткой, заставляя держать голову прямо и смотреть прямо Шпрее в глаза. Твангсте лишь устало усмехается. — Мне уже так всё равно, Берлин, что ты даже не представляешь насколько, — он с глухим шлепком откидывает чужую руку от себя и с трудом поднимается. Берхард отступает и щурится, внимательно наблюдая за ним. — Время рассудит всех. Мне осталось лишь подождать, — сипит он охрипшим голосом и, сильно прихрамывая на левую ногу, ковыляет до двери.***
Калининград, прикрыв глаза, вдыхает запах цветущей черёмухи — казалось, что терпкий аромат заполонил всю советскую столицу, полностью пропитывая её собой. Это в любом случае лучше чем гарь войны. На дворе пятидесятый год — близился первый юбилей победы. В этом году соизволили позвать даже Твангсте. Что ж, даже если бы и позвали до этого, вряд ли бы он добрался до Москвы с заботливо выданными костылями — последние бомбёжки и штурм сильно ударили по ногам. Сейчас же он спокойно обходился без них, хоть и прихрамывал всё на ту же левую ногу, будь она неладна. Он открывает глаза и тоскливо смотрит вперёд. В паре метров от него стоял Волжский — не смотрел, отвёл взгляд куда-то в сторону. — Неужели, наконец, встретились, — голос невольно срывается в нервный смешок, который Вильгельм тут же пресекает. Некрасиво вышло. Они, конечно, виделись до этого. Положение обязывало: на судах, собраниях, конференциях, проверках и так далее, и тому подобное. Московский был весьма изобретателен в таких вопросах. Но вот так, один на один после того события так и не встретились. До сегодняшнего дня. — Да уж, наконец-то... — спустя какое-то время хмыкает Сталинград и обращает свой взгляд на Вильгельма. Губы невольно трогает мягкая улыбка. Твангсте молча улыбается в ответ. Оба вдруг посмеиваются — до чего же глупо выходит. Гриша раскидывает руки, явно приглашая в объятия, и делает шаг навстречу. Вильгельм, отмахиваясь от так некстати всплывших воспоминаний, прихрамывает навстречу. Волжский, не дожидаясь, пока тот, мучая и так пострадавшие ноги, быстрее подходит сам и крепко обнимает. Совсем как тогда. Вильгельм снова отмахиваясь — неважно, как тогда в тридцать девятом или как тогда в сорок втором. Главное, что здесь. Рядом с ним. Живой. В безопасности. Глотку неприятно саднит — всплывает фантомная боль, немного сковывая горло. — Не делай так больше, пожалуйста. Я не хочу больше прощать подобные выходки, — глухо бормочет Калининград, удобно устраивая голову на плече Волжского и выдыхает. Он тоже пах майской черёмухой — не гарью, не кровью, не войной, а черёмухой. Вильгельм и в жизни бы не подумал, что будет так рад этому дереву. Гриша было посмеивается, но быстро одергивает себя — некрасиво вышло. — Не буду. Обещаю, больше не буду, — тихо шепчет он и осторожно целует в макушку.