Благими намерениями (вымощена дорога в неизвестное)

R
В процессе
179
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 77 страниц, 33 744 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
179 Нравится 57 Отзывы 21 В сборник

(Цепь)

Настройки
Примечания:
Я иду почти вслепую, вперившись пустым взглядом на заляпанные носки ботинок. На протоптанных тысячами людей тропинках мои следы наглухо потерялись. Лишь по памяти и чутью, впаянному в нутро, нахожу отчий дом. Я стучусь обессиленно. Выдохся, словно безостановочно прошёл не один десяток километров. Тело, ускользающее в забвение, улавливаю лишь на грани бытования. Стучусь дважды, но никто так и не открывает. Чтобы отворить дверь шибко стараться не нужно — только дёрнуть ручку и потянуть, впустив прохладный ночной воздух вовнутрь. Я вопросительно гляжу на всунутый в замочную скважину ключ, хотя прекрасно помню — а чего только не помню, особенно сегодняшнего, это посмертно запомнил и он, — что Есенин запирал дверь, и ни в коем случае не должен был оставлять открытой. Но всё сложилось иначе. Так, как всегда: худо. Если постоять, то ни одного звука не доносится что из дома, что вне его. Меня окружает могильное молчание, и даже моё едва раздающееся дыхание не является его нарушителем. Темно, я мало что вижу и разбираю — выключили свет. Ночная мгла заполонила пространство, а душевная тревога отскакивает от безучастных стен и уходит за угол, рыскает в поисках живой души. Я захожу как-то нерешительно, рот приоткрыт в подавленном желании позвать, но то ли боязно, то ли заведомо известно, что потуги не увенчаются успехом. Клацаю выключателем, чтобы озарить пространство неясным светом. Всё будто бы так, как и было до моего ухода. Будто бы. Роняю глаза на пол, на чуть сдвинутый придверный коврик и прямоугольный предмет на нём. Белоснежный, исписанный чернильными полосами и печатью — явка в КЧС. В комоде спальни имеется парочка таких, и все они с покоробленными уголками, примятые, а это аккуратная, точно принесённая с другого места. Чужая, в точности как и я в этом мире. Оглядываюсь, но никак других изменений в обстановке, даже в воздухе не зависло ничего смутного. Захожу и заглядываю в каждую комнату, срываю с губ зов, ожидая отклика, вперившись в пустые пространства, в которых пару часов назад обитали люди. Но нет, факт один: девочки с мужиком больше нет, как и кота. Я дома один. Потерял последнее, что имел — компанию и гарантию в завтрашнем дне, — и остался с тем, что ненавижу больше всего — себя и чёртов дом. Неверие в происходящее придаёт физические силы, заставляет выйти на улицу и ходить по округе в слепой попытке найти жильцов, целыми и невредимыми, и вернуть обратно. Но сколько ни исхожу ближайшую территорию, но не нахожу никого живого. Даже если бы «Бледного» встретил, то было глубоко и безжалостно похрен: лишь бы продолжить путь, лишь бы удались поиски. Но нет. И на улице под покровом ночи я одинок, сопровождают меня лишь разруха цивилизации и внутренняя пустота. Вообще не знаю даже, как бы отреагировал, обнаружь я что-то хуже, чем «ничего» — их бездыханные тела. Лёг бы рядом, приставил ружьё под подбородок и выстрелил, сделав финальным аккордом жизни? Не знаю, но именно с такими мыслями возвращаюсь, ощущая под челюстью фантомный хлад безжалостной двустволки. Прихожу в опустевший и потерявший краски дом, прямо до восхода солнца. Лучше уж умру от дроби или чужих рук, нежели от горения. Вроде как это самая страшная смерть — сгореть. Или умереть от рук бледного гостя — нынче ужаснее адского кошмара? Я почти не сплю эту ночь, прислушиваюсь ко всем звукам, в особенности к собственному хаотичному сердцебиению и дальнему вою ветра. Нет человеческих воплей, нет тягучих речей бледного существа, помешанного на зверских измывательствах. Медлительное осознание и окутавшая мрачность одиночества уводят землю из-под ног, но я спасаюсь добрым и проверенным способом — дурацкой надеждой. «Всё не так уж и плохо» — говорю я себе. Но разум эхом вторит лишь одно — «плохо». Утром достаю набор для чистки и принимаюсь за охотничье ружьё. Крепко держусь за шомпол, точно от этого зависит если не жизнь, то психика точно. После проверяю автомат, что в кладовке оставлял. Никто его не тронул, никто его не забрал. Пока чищу, мысли невольно соскальзывают в омут. А было бы ли время у моих жильцов до того, как они оказались снаружи по собственной или чужой воле? Кто и что их туда утянуло? А самое важное — сколько времени у них осталось впредь, если, конечно, оно не остановило отсчёт вот прям до сего момента? В погреб спускаюсь только в последней попытке найти отдушину. Лестница крепкая, но истошно поскрипывает, а в голове всё ещё проигрывается гудение холодильника. Продолжаю копку, снова не пользуюсь инструментом, чтоб облегчить работу. Копаю так, словно рву землю эту треклятую, не щажу пальцы, ломая ногти и раздирая кожу до крови. Уже и не помню, с чего я вообще в один день принялся это делать — рыть. Но, докопав до прохода, понимаю, что это всё было не зря. Под моим домом всё это время находилось до жути странное, а я ни сном, ни духом: небольшая система пещер, подземелье с узкими туннелями. Пахнет сыростью и тухлыми яйцами, затхлость чешет глотку, вызывая нотку дурноты в пошатнувшемся сознании. В дальних туннелях тьма необъятна, а три светильника из погреба освещают немногое, краями достигая только до первых поворотов. За фонарём мне смертельно лень переть, да и, отсидев немного, глаза привыкают к полумраку и начинают распознавать силуэты стен. Налево решаюсь пока не идти, а следую вправо, к обвалу и небольшой прорехи в нём, через которую разглядываю незнакомого мужика в униформе. Перемазанного в саже, точно шахтёра, сидящего перед непроглядной чёрной дырой в земле — спуском в самые недра. Обзор ограниченный, мне всё не разглядеть, но благо на мужике налобный фонарь хоть что-то озаряет тусклым светом. Говорим немного, выясняю мало. Он обещает к завтрашнему прочистить второй проход, но я не особо верю его словам: больно уж странный, выглядит как усопший, и голос, точного познавший скрытую истину — блаженный, как после приёма тяжёлых психотропных веществ. Остаток дня проходит бессмысленно. Тщетно пытаюсь очистить руки, получается только свежие частички грязи и кровь смыть, но не черноту. В зеркало не смотрюсь — бессмысленно или боязно, не определился. Глаза болят, возможно они красные, но я ведь почти не спал и морально разбит. Не шее ощущаю десяток плотных точек — синяки, — что остались после удушения. Меня пробирает озноб, когда я невольно краем глаза замечаю в отражении эти сливовые метки преступления. Завалившись обратно в кровать, я снова подолгу не могу уснуть. В родных стенах всё стало неприветливым и осточертевшим, в особенности тошнотворное молчание, в котором начисто погрязла сущность дома: тут лишь моя шуршащая поступь доносится, а замри — и всё. Могу думать только о том, что же случилось с моими жильцами, пропавшими настолько резко. Стараюсь придерживаться мысли, что девочка и Есенин в целостности и сохранности, в лучшем месте, чем я когда-либо буду. «Бледный», может быть, не успел поймать всех из бригады, и парочка агентов явились в мой дом и забрали их. Потому явка и валяется у двери: Есенин, за неимением писчей бумагу и ручки, как-то хотел дать мне понять, где они и что произошло, потому взял у «жёлтого» документ и положил — бросил — на видное место. Я смею предполагать, что с ними не случилось ничего ужасного и что их не забрали Гости: нет следов крови или борьбы. Чаю я долго, надеюсь на благосклонность судьбы. Наивно, глупо и нелепо — это уже моё кредо, проросшие в естество эпитеты, без которых не станет и меня самого. А возможно, это логический вывод. Не утешение, а неоспоримая правда. Вообще мне поздно держать рассудок и психику в трезвом состоянии: они сломлены. Обрушены и разорваны. Кто мог подумать — застарелый отшельник, имеющий единственную радость жизни в нахождении в затворнической изоляции, скучает по людям. Сломлен. В одиночестве страдает морально, брошенным псом слоняется мордой в пол. Нет даже кота, который бы попадался под ноги, мешался и недовольно мяукал, лапой бил по щиколотке, дабы освободил дорогу. Нет ни одного источника тепла, лишь хладный призрак существа, желающего поглотить, погубить мучительно. Нахожусь я в объятиях то ли его, то ли смерти, и нет никого, кто стал бы свидетелем или спасителем. И снова повторяю — я дома один (ты слышишь? Я один, как ты и хотел, как ты и твердил, сволочь ублюдочная). Засыпаю с неутешительными мыслями, не желающими оставлять меня. Проваливаюсь в сон, утягиваемый давешними объятиями костлявых рук. Просыпаюсь ночью, обеспокоенный каким-то шумом, распознать который не удаётся: он не повторяется. Я обёрнут в одеяло, сохраняющее мягкость спустя долгие года, но имеющее душок застарелости и многолетней пыли. Чуть зарываюсь в него пальцами, и быстро мягкость под подушечками сменяется на ледяную кожу крепкого, худощавого тела — память играет в злую шутку, напоминает о дурных событиях. На шее словно затянут широкий ошейник, тревожащий мышцы ноющей болью и саднящий шипами, особенного в местах, где пальцы давили с потаённым желанием порвать кожу и плоть, пустить кровь. Всё, чего касался «Бледный», пробирает пронзительным холодом. Инеистым покрывалом заключает, а на плечах, животе и талии ощущаются почти явственные следы голодных ладоней, которые просачиваются сквозь одежду, ложатся на оголённую кожу, покрытую крупными мурашками. На правом бедру, в районе кармана, точно наяву шуршит рука, присоединяется к фантомным касаниям. Они гладят то плавно, то резво, елейно и грубо. Изучают моё тело вкруговую, надавливают. Повторяют то, что я никогда уже не забуду. Внутреннюю часть ладоней, пальцы — тактильность неистово горит по чужому вниманию. Свежи кадры бледного лица перед собственным, кожа воспроизводит стылую кровь под прочной шкурой, а губы — остервенелый жар чужих, прижимающихся и требующих одно: отдаться навечно и всецело. Моё тело помнит его — а забудет ли, ответ один: нет. Господи, как я мог позволить ему всё это сотворить. Терпел с надеждой, что наутро всё напрочь забуду. Я чудовищно ошибся, а что хуже — ныне только и делаю, что жалею, да серчаю на самого себя, но не прикладываю усилий для большего отторжения, чтобы при воспоминаниях об одностороннем поцелуе меня выворачивало. Но мне не тошно, нет. Лишь одна невесёлая, скептичная мысль: «всё могло быть и хуже». Всё легко и просто: всё могло быть в разы хуже. И я надеюсь, что это — худшее — никогда не воплотится, не перейдёт мне дорогу. Снова повторяются глухие звуки, раздающиеся вне спальни, а из конца коридора. Распознаю их — стучат во входную дверь. Я откидываю одеяло и лениво встаю с постели. Мне не нужно переодеваться — заснул в повседневной одежде. Не нужно умываться — не вижу смысла: осточертело всё. Только забираю приставленное рядом со шкафом в углу ружьё, от которого всё ещё чутка разит порохом. Может, я сам успел пропитаться им, окончательно потерял человеческую сущность. Я не знаю, а никто ни сказать, ни намекнуть не может — я же один, наедине с собственными бесами. В коридоре до поворота в прихожую темно — перегорела лампочка, а менять влом, только свет из открытого прохода в погреб доходит, чуть освещает путь. Дохожу до парадной без единого всхлипа половиц, только явка от дуновения взлетает и в сторонке приземляется, освобождая путь. Припав к глазку, вижу отнюдь не самое лучшее и обнадёживающее — у моего дома двое мужчин в жёлтых костюмах химзащиты. Перчатки у них заляпанные красным, костюмы пыльные. Один ближе к двери, второй за ним держится. Я бегло оглядываю идентичные противогазы, а также автоматы за их спинами. У того, что поодаль, оно готовое к стрельбе, в руках лежит. Агентов двое. А я один. — Домовладелец, ты вернулся? — не пойму, кто из них говорит скучающим тоном, но предположу, что тот, что спереди. По-хозяйски одной рукой опёрся о дверную раму, а другую в карман пихнул. Возможно, он в бригаде главный, командир — по крайней мере в этой чете. Я могу отмолчаться и бесшумно уйти в спальню, но не факт, что не начнут вламываться. Да и смысла нет, есть вопросы и вещи поважнее: — О чём это вы? По приподнятым головам заметно воодушевление — наверняка и не надеялись, что я дома, и что тем более подойду. Тот, кого я мысленно назвал командиром, неспешно отрывается от рамы и выравнивается. Как бы невзначай лямку автомата поправляет и говорит: — Мы вчера приходили, эвакуировали последних людей в районе. Из этого дома забрали двух людей — девочку и мужчину. А, ещё животное в придачу. Они и правда живы. Облегчение даёт моей душе хоть и малый, но необходимый как кислород покой. Возможно, всё и правда не так уж и плохо. — Они в порядке? — тон моего голоса смягчается. — Да, в целом. В карантинной зоне приживаются. А ты-то сам как? — Нормально, — быстро слетает с уст. Лгать стало так легко и просто. — Достаточно нор… — Вчера мужчина говорил, что ты должен был вернуться, таки и веских причин подолгу пропадать нет, — он перебивает меня бесцеремонно. Хмыкает, чуть плечом водит и на секунду замолкает. Его коллега не смеет встревать в разговор. — Мы тебя ждали какое-то время, а тебя не было. Мы точно не могли разминуться, ведь поблизости были, домишко на горизонте видели. Ты где был? Чем-то любопытным занимался? Хоть время и не засекал, но я точно надолго не уходил к выгребной яме. Да, проторчал дольше из-за «Бледного», каким-то чудом отделался меньшим испугом и выжил, но это заняло один час максимум. Не то, чтобы я оглядывался по пути назад, но будь КЧС-ники где-то на горизонте, заметили бы меня. Они явно недолго пробыли здесь, просто хотят в чём-то обвинить, уличить в страшном грехе незнамо зачем. Безмятежность рассеивается, а толика расположения угасает начисто. Смеряю особо пронзительным взглядом второго, что с оружием стоит — оно ведь почти наготове. Если найдут причину шмалять, даже не обязательно вескую, то мне несдобровать. — Прятался, перебегал с одного дома в другой, чтобы не нарваться на Гостя, тем более бледного, — в голосе моём просачивается холодок, лёгший на нёбо горькой неприязненностью. — А что? — И как, получилось? — А ты сам как думаешь? Иначе стоял бы тут живой? От собственных слов мне смешно: как-то ведь у меня получилось с ним повидаться и вернуться домой. — Молодец, что сказать, — отвечает беззлобно, с ноткой снисходительности. — Ну, как я тебе и сказал, мы эвакуируем последних людей, так что, давай, с нами отправляйся в карантинную зону. Выходи прилежно, без фокусов, усёк? — А это обязательно? — Если жить хочется, то ещё как. Или ждёшь кого? Никого я не жду. Знаю, что явится один непрошенный экземпляр, но этой встречи совсем не поджидаю и претворять не желаю. Потому, наверное, уйти будет лучшим вариантом, но стрёмно дом покидать. Чую, что неладное случится вне родных стен (хочется, конечно, спросить сучью интуицию, где пряталась вчера, когда я труп намеревался отвести на выгребную яму, подсобила бы по-божески). Наверное, я ещё хочу пожить какое-то время, или иного — не умереть мучительно, оглохнув от собственных агонистических криков. Если и погибать, то просто и легко, точно сразила незначительная щекотка и всё — меня более не стало. Я сомневаюсь, ответа не даю, в заминке мысли путаются, а пальцы крепко за ремешок ружья хватаются. Мне ничего не стоит его стянуть в руки и воспользоваться, вот только к худшему приведёт — могу, конечно, успеть их обоих прикончить, если дверь открою и с вооружённого начну. Но тут ключевое — могу. Никто гарантии на выживаемость не даёт: скорострельность у ружья хорошая, реакция моя нормальная, но если командир попробует обезоружить или опрокинуть, то тут шансов поменьше. «Главный», судя по чуть ссутулившемуся стану, начинает испытывать нетерпение. Звучит его приглушенный голос: — Мы отойдём, а ты выходи. Не задерживайся, а то стрелять будем, прямо в дверь. Мы её и выломаем, если понадобится, — я наблюдаю, как они разворачиваются и спускаются с крыльца. По пути договаривает: — Если травму какую получишь, пеняй исключительно на себя. «Не то, чтобы ты нам живым нужен, но, если есть возможность притащить на своих двоих — попробуем» — считываю скрытое в его словах. Я тоже могу в дверь стрелять, вот только желания особого нет, да и проку. Первый выстрел скорее всего будет удачным — прямо в цель, но что со вторым и последующими, если они понадобятся — вопрос. Вообще поздно думать об этом, когда они отходят, ведь в дистанции победа не за мной. Да и расхуяренная дверь защитной преградой более не будет, мне либо бежать, либо сторожить дом уязвимый, а это обременительная морока. Напряжение сковывает голову, словно тугой обруч надели. Давлю на переносицу, жмурюсь, но не помогает. Ладно, у меня шибко и вариантов нет — ну уж точно не здесь одному оставаться. Как там «Бледный» говорил про меня? «Остаться один, прям как подарочек»? Нет уж, спасибо. — Ладно, только не стреляйте, — оглашаю громче, чтобы расслышали. Оставляю ружьё на стуле, что в прихожей расположен, дабы лишнюю вражду не вызывать. Его всё равно конфискуют тут же, а так, может, кому понадобится, кто сюда в будущем нагрянет — может, это буду я сам. Оставлять его так горестно, словно часть организма выдираю, со всеми сосудами и мышцами, кровоточащее и умоляющее вернуть обратно. Покинуть постылый дом навсегда или, если повезёт, лишь на какое-то время звучит невероятно. Не думал, что доживу до такого, а ныне жалею и даже тоскую. Потеряв и правда плачем, хотя за жизнь нажил я немного, а утратил — намного больше. С огнестрелом прощаться мучительнее всего, если честно. Не делаю резких движений: щелкаю и дверь открываю мягко, выхожу плавно, стараюсь недовольным взглядом никого не буравить, а то накликаю беду, и всё — конец. Дверь захлопываю почти беззвучно, после запираю на ключ. На меня пристально смотрят, ледяная сосредоточенность царапает спину. Когда оборачиваюсь, смеряю пресным взглядом агентов, вставших в трёх метрах от дома. — Иди сюда, — подзывает всё тот же голос. Уголки губ на мгновение опускаются в знак отвращения, но приказу, обронённому с ехидной ноткой, я следую. Спускаюсь по веранде, ступенек мало, но каждая даётся с трудом и внутренним переживанием, а ладони сгорают от желания вернуться и схватить ружьё. Больно я привык к нему, нашёл в нём единственное лекарство от всех недугов. Сомнительная панацея, но рабочая же. — Не стесняйся, подходи, — продолжает мужик, шмыгнув и поправив висящий автомат. И я останавливаюсь близ него, пиздец важного и вальяжного, будто делающего одолжение. Он выше коллеги, крупнее в плечах. Экипировка у них одна, амуниция тоже, но он умудряется выделяться, выглядит более угрожающим не только через слова и тембр, но и внешне. Как бельмо на глазу для моей психики, вызывает столько скуки и желание укокошить, что не описать словами. Меня начинают рассматривать как диковинку, а если точнее — как потенциального врага, восставшего из земли или как там эти ебучие Гости на свет появляются. В безжизненных противогазах ни одной эмоции, но под ними — едкий укор, не иначе. Выгляжу я, наверное, не очень. Помятый, с усталыми глазами и выглянувшей щетиной это уж точно. В днях прошлого уклада жизни мне бы просто сказали «иди, приведи себя в порядок, прими ванну, а затем выспись хорошенько, да подкрепись», а сейчас ни одного доброго слова, лишь страх, кровожадность и вражда. Какое не выспался, ты просто сука, нацепившая шкуру невинного человека. Какое руки запачкал честным трудом, у тебя из честного только чувство неутолимого голода. Вообще я таким же был, поблажек не давал, ко всему докапывался. Тоже был сволочью (а может, таким остаюсь до сих пор?). Недолго длится молчание и оценка моего существования в бренном теле. Тот, что с автоматом в руках, с глухим звуком крепче вцепляется в оружие, прицел почти что наводит на лоб. Мой, блять, лоб. Душа в пятки уходит, меня бы качнуло от неприятного холодка, если бы не окоченевшие мышцы ног и торса. Чувак не действует, явно ждёт приказа — разрешения? — командира. Я выжидающе стою, смеряю вопросительным взглядом главнюка, который чуть набок голову наклоняет и в голосе приобретает жёсткость: — Руки от карманов убрал, слышишь? — Зачем? — руки мои свисают вдоль тела, никому не мешают. Из брюк давно вытащил всё, карманы пусты, если не считать ключа. Я полностью безоружен, правда — к собственному несчастью в ближнем бое я полный профан. — Ты себя-то видел? — нет, не видел, но судя по интонационному отторжению, во мне и правда ничего хорошего нет. — Хреновый видок, да ещё и душили. Кому дорогу перешёл? Ах, да, конечно, это. Блять, додумались базарить на открытом воздухе. Я, конечно, оглядываюсь бегло, никого постороннего не замечаю, но сам факт — опасно это, вот так вот стоять, но «жёлтым» пофиг, у них и вседозволенность, и оружие. — С Гостем неудачно встретился. — Какой такой Гость? А я стою, гляжу с нескрытным скептицизмом и молчу пару секунд, чтобы не ляпнуть лишнего, инкриминирующего. Молчит и подручный, что периодически то на меня взгляды бросает — сужу по повороту голову, которая комично то туда, то сюда, — то на него. Сухо отвечаю: — В выгребной яме лежит, в пакет завёрнут. Если хочешь, иди — проверь. А командир фырчит: — Если захочу — ты меня до туда доведёшь, понял? А теперь давай, пальцы показывай. Я невольно поджимаю губы, выражаю отторжение. Плохо, что их запросили — слишком явный признак недруга человеческого. Ничего не остаётся, кроме как продемонстрировать тыльные стороны ладоней, и мне не нужно видеть направление глаз, чтобы знать — оценивают примечательные пальцы, грязные и израненные. — Я копал, а не из земли вылезал, — тщетно объясняюсь. — Жаль, конечно, что человечество не изобрело лопату, правда? — на подтрунивание никак не реагирую. По крайней мере внешне: внутри яд готовится, но сдерживаюсь. Командир чутка приближается ко мне, останавливается достаточно близко, в полушаге. Если я хотел бы нанести вред, то ничего не стоило бы впиться в любую часть тела, хотя что я голыми руками против плотной мембраны костюма сделаю? Максимум что могу, так это забрать автомат, прикрыться подонком, чтоб не застрелил подопечный. А дальше что? Вернуться домой, вот только я его запер, а у меня обе руки заняты вообще-то. Положить автомат на землю рискованно будет, а отпустить командира — тем более опрометчивая глупость. Более смышлёным буду, если сразу попрошу в лобешник стрельнуть. Ухмылка красит голос командира: — И глаза у тебя краснющие, — говорит с неким наслаждением, так, словно о забавной особенности, а не потенциальном признаке великой угрозы. — И давно такое? — Вчера не были. Я плохо спал, в одиночестве трудно заснуть. — Ясен пень, — фальшивые понимание и жалость проявляет. Каждая клеточка его тела сквозит боевой готовностью. —Теперь подмышки. Мои реакция и бездействия говорят больше всяких слов. Выдыхаю с остервенелым раздражением, буравлю взглядом непроглядные стёкла очкового узла. Не хочу ничего оголять и показывать, хоть убейте, и это взглядом говорю. — Что, всё хреново? — поддевает с явной ухмылкой на губах. — Хоть волосяной покров и есть, но на коже раздражение, коркой покрыто. Про снимок не знаю, можете сами проверить. — Мы так и сделаем, когда на базу вернёмся. А сейчас ложись на землю лицом вперёд, а руки назад. — Убить желаешь? Если считаете Гостем, то просто пристрелите без всяких прелюдий и формальностей. Я устал, вы наверняка тоже. — Ну, считаем или нет, но ты являешься ценным экземпляром для изучений, так что забрать нужно. Только за поведением следи — самолично бед на голову таких привлечёшь, плакать поздно будет. Давай, ложись на землю, второй раз уже велю. А я не слушаюсь, даже поползновения к послушанию не допускаю; стою на своём. Я не особо приверженец артачиться в случаях опасностей, но у меня даже толику испуга не возникает. Сам же сказал, что я ценный экземпляр, и хоть цену набивать не буду, просто подожду, блять, человеческого обращения. Мы смотрим друг на друга пронзительно, я уж точно немигающе, а как он, хуй пойми — стёкла будто замыленные, глаз не видно вообще. Он меня раздражает, и я его тоже, унизить и поставить на место желает — прямо на самом зловонном днище. — Ты меня бесишь, — выплёвывает он настолько тихо, что, возможно, его коллега ничего и не слышит. — Взаимно, — и руки выпрямляю, чтобы ладони повисли над карманами. Это не обязательно, но мне просто хочется — как и хочется треснуть чем-то твёрдым стёкла, чтобы пронзили глаза, кусающие пренебрежением. Гляделки длятся недолго, ведь вскоре он, вздохнув словно с лёгкой досадой, даёт жестовую команду подопечному, и три секунды не проходит, как пространство разрезает короткий грохот. Громкий, заставляющий не только сморщиться, но и рот приоткрыть, втянуть воздух, но я не могу — перехватывает дыхание от дикой жгучести. Я просто стою, и с каждым мгновением осязание проявляется, становится хуже. Блять, больно, мне больно, жжёт правую ногу ниже колена — ублюдок выстрелил почти в центр голени, отступив от кости и, кажись, не зацепив артерии. В ушах звенит, безжалостно глушит всё остальное, а сердце как заведённое, и я его слышу набатный ритм прям под языком, чую активный кровоток. Стучит громче мыслей и отборной ругани в башке, а ругаюсь я от души. Я смотрю на стрелка, чьё дуло всё ещё направлено на меня, а после на командира. От злобы гневно щерюсь, пытаюсь держать спину ровной, но в пояснице давящее недомогание возникает, тянущееся к ране. Хочется упасть, сложиться вдвое, накрыть рану и не дать крови литься, хотя не поможет. Командир даёт жест и подручный опускает автомат. Произносит: — Ладно, давай повторим ещё раз, хотя делать это ой как не люблю. Я не шучу: это твоя последняя возможность остаться в живых, — в его тоне ни крупинки жалости, лишь профессиональное обезличивание. Он верит в добродетель своей профессии. — Я жду, когда ты ляжешь на землю. И я опускаюсь, хотя тяжко, пиздец тяжко. Первой, насколько могу аккуратно, на колено ставлю правую ногу, а затем левую. Замираю, терпя всполохи, что пробираются в глаза, ранят тысячами иглами. Трясёт мелко, а боль вызывает потливость, мне становится чертовски промозгло. — И давно КЧС в безоружных людей стреляет? — шиплю, а во рту горечь злобы заседает. — С тех пор, как подумывает всё тут к чертям собачьим взорвать. Кажется, ты не имеешь представление о масштабе катастрофы, что зависла над нашим миром. Сюсюкаться и ценить права каждого человека, когда стоит вопрос о неумолимом вымирании всей расы — то ещё скотство, я считаю. Если у тебя в голове насрано или бравады много, то довыпендриваешься до пули в мозгу. Скажи честно, ты ведь Гость, не так ли? Подручный с издёвкой хмыкает и подходит. Толкает в спину и придавливает щекой к земле. Вся боль тоже распространяется горизонтально, по всему телу, от макушки до пяток. Хорошо хоть, что не лицом к командиру падаю — не хочу услаждать унизительным положением и рожу показывать. Сжимаю зубы крепко, скриплю ими, хочется излиться матами, но не буду попусту тратить силы, сберегу на что-то реально стоящее. Например, побег, хотя какое тут — я в трёх шагах от заключения в кандалы. Судя по глухому шуму костюма, «жёлтый» нагибается, а я с гримасой ненависти руки за спину завожу, и меня за запястья хватают, обездвиживают полностью. Суки. Разве я похож на Гостя? Парирую: — Это вы мне скажите, это же ваша блядская работа. — Ой-ой, не огрызайся, сейчас поедем. Своих жильцов, разумеется, не встретишь, если только вдруг не скажут, что ты человек. Вообще у нас очень даже неплохо, новенький подтвердит. Правда же, Андрюха? — Ага! — тут же поддерживает лёгкий смешок жизнерадостного тона. Судя по голосу, подручный парень совершенно молодой. Глупый, наивный и до жути зелёный. Я не могу не прокомментировать это: — Блять, и куда молодёжь по пизде мчится, жизнь не познали, а уже вершить что-то ползёт. Он давит локтем на лопатку, и я шиплю, но вскоре замолкаю. Позади слышу смешок подонка, а спереди такая тщетная местность расстилается, ничуть не приободряющая: кусочек родного дома вижу, а за ним — выжженная земля некогда заросших полян, тропинка, да обрубки деревьев с дальними крышами обнищавших построек. Никто мне не поможет, кому я нафиг сдался, а? Запястья мои не отпускают, подопечный отчего-то медлит. Командир это замечает: — Давай, доставай наручники уже. Ты же не оставил их в грузови… — пауза длится миллисекунду, а после на одном дыхании произносит: — Матерь Бо… — Привет. Привет. «Бледный» явился беззвучно — как и всегда. Растянутые гласные вводят в ужас, а стылая тональность ровного голоса выбивает дух из тела. Я не вижу его напрямую — он с другой стороны, у командира, — но мозг живо и ювелирно перед глазами вырисовывает отвратную, неказистую фигуру, на которую даже беглого взгляда хватает, чтобы понять — стоит бежать, не оглядываясь. А сейчас я такой себе бегун. — Чудесная сегодня ночка, примечательная. — приветливой интонацией обманно ласкает слух, но словами, словно наждачкой, скребёт кожу — Думал, что только для меня, но и для вас тоже — вон как веселитесь. Не страшно на открытом воздухе стоять, мало ли что необратимое случится? — слетает колючий смешок, ознаменовавший конец радушия. Короткая какофония звуков — вдох, шуршание, едва раздавшийся возглас и что-то ещё нечленораздельное, глухое — разрезает воздух. — Я погляжу, вы тут целое представление разыгрываете, а меня не позва-а-али. Обидел чем-то? Подручный всё ещё придерживает меня одним коленом, но руки отпускает, и после раздаётся клацанье автомата. Но выстрела так и не следует, есть только наслаивающиеся шумы из хрипов, свистов и попыток что-то произнести — кажется, парня придушивают, — а после вес чужого тела пропадает. — Реквизит я у вас заберу, ведь мы же не хотим, чтобы с ним что-то случилось? — доносится дальнее глухое падение чего-то не очень крупного и пластикового — скорее всего оружия. — Сможете потом до него доползти, если, разумеется, я вам ручки оставлю. Слышу полу-всхлип, мычание, а после и ругань командира. Меня больше не придавливают, могу действовать, но нет — остаюсь лежать, жмусь к сухой и хладной земле, начисто замолкаю. Ощущаю себя так, словно на гвозди железной девы нанизали. Надеюсь, что про меня забудут, не заметят или проигнорируют. Но не тут-то было: — Негоже, что главный артист пачкает костюм. Встань, цветочек мой, — он обращается голосом, имеющим развращённое помешательство, эфемерное поедание и приторную насмешку. Имеющим вкрадчивую нотку, исключительную, какой нет к другим, а только ко мне одному. — Проблемы в семье не должны быть оправданием невоспитанности, а иначе я с радостью приму роль отца, и вышколю по достоинству, пока понятие собственного «я» не утратишь. Чую вспотевшей кожей его внимание, в капельках пота отражаются жуткие, немигающие глаза. Мне не настолько страшно, как нервозно, а ещё боль, сучья боль от выстрела разрывает ногу изнутри, точно адский цербер пробрался вовнутрь. Сидит в голени, когтями задних лап раздирает стопу, а зубами вгрызся в позвоночник и тянет вниз. Я послушно приподнимаюсь, медленно, оттягивая неизбежное, поворачиваюсь, чтобы оказаться лицом к тощим ногам, к неестественно длинной фигуре, которую столько раз видел в глазок, но вживую — уже второй. Я не смею подать голос, а он глумится: — Тебе стоило смирно сидеть дома, а ты вы-ы-ышел, проказник. Случилось чего? Выглядишь до смешного изумлённо, хотя я вчера говорил, что завтра состоится наша последняя встреча. Что, провалы в памяти всё-таки присутствуют? На колени сесть удаётся с трудом, правое бедро бракует в знак солидарности. Взираю выше — на невозможно довольную и привычно скалящуюся морду, в глаза, погрязшие в глубинном блаженстве. Я не выдерживаю напористого зрительного контакта, перевожу взгляд с одной руки на вторую, в которых, словно шкодливые котята, зажаты КЧС-ники. Они оторваны от земли, их крепко держат за затылки, пальцы почти намертво впились в черепа. Молодой дышит рвано, тонет во всхлипах, а командир утробно порыкивает, трепыхается, но бесполезно. «Бледный» смакует каждое словечко: — Отчего ты такой хиленький и бледненький? Забыл подкрепиться? Ничего, я могу тебя накормить наваристым бульоном, только выбери, чьё мясо предпочтительнее, — он сначала чуть приподнимает одного, а затем второго. От намёка тошно, я морщусь и с трудом сглатываю. Следующее он говорит без тени улыбки и веселья: — Что, могу обоих выпотрошить? Тут же следует «не надо, прошу!» от молодого и невнятная ругань командира. Я не хочу в этом участвовать, решать чужие судьбы или притворяться, будто мой голос имеет значение, что в моих руках есть контроль — в них ничего нет. Ни ружья, ни власти. Хоть эти двое и навредили мне, выкрали моих людей, но уподобляться им не желаю. Отвечаю: — Не мучай их, оставь в покое, — голос мой слабый, севший от вязкого кома, застрявшего в глотке, в котором затесался и беспокойный сердечный ритм. Горячая кровь вытекает из раны на ноге, и я чую, как холодный воздух накрывает её. Пытаюсь приподняться, выходит криво и не с первого раза. Выпрямившись во весь рост и накренившись на опорную ногу — левую, — снова поднимаю взгляд на «Бледного». Он относится ко мне как с самому долгожданному и заветному призу сегодняшней ночи, изучает особенно пылко, с неприкрытой дотошностью. Скользит алчущим собственничеством по одежде и открытым участкам тела — ему во мне, наверное, нравится каждый сантиметр, и от этого гадко на душе. Щедро вбирает воздух, что заметно по расширенным грудью и крыльям носа, и глаза заволакивает первобытный животный блеск. Он моментально сверлит источник для него блаженного, для меня отвратного запаха — покалеченную голень. Запачканную кровью, от которой брюки выкрасились и прилипли к мокрой коже, предоставляя лучший обзор на тёмную, сочащуюся рану. Он не скрывает мимолётного, словно вспышка камеры, удивления. Я не понимаю — он должен был слышать выстрел, ведь спустя короткое время тут как тут был. Неужели подумал, что то было выстрелом вхолостую, чисто в качестве предупреждения? Хах, если бы. Из-за следующей речи в глазах КЧС-ников я становлюсь злейшим врагом и пособником Гостей, и мне было бы похуй, если бы не вопрос к жизни — а кто я на самом деле? — Как занимательно — вчера ты пристрелил одного из них, а сегодня они тебя. Ты — безжалостно, а они так, играючи, но всё равно неприятно, да? Небось думал, что в любимчиках у судьбы, но ей твои страдания дороже покровительства, — осуждение проскальзывает в интонации. — Я разочарован. Ты па-а-ал, ни-и-изко. Его уста чуть приоткрыты, а уголки смотрят наискось, отчего создаётся ощущение ухмылки, но сомневаюсь, что это благой знак. Я успел его изучить, этого бледного маньяка. Чую кожей, к которой он сутками ранее настойчиво жался, клеймил касаниями, слюной и грубостью. Моё тело хорошо запомнило его, внимало деталям, потому предупреждает — будь осторожен. Командир что-то произносит, так разгневанно, точно выплёвывает, но я не успеваю расслышать, что именно. Что-то оскорбительное, уничижительное — обо мне, конечно же. «Бледный» тут же переводит на него взгляд, и я было уже испугался, но нет: хищность сменяется на потеху. Он приходит в искренний восторг, словно услышал старую добрую небылицу, способную скрасить мрачную ночь. Гримаса блаженства неописуема, растягивает лицо почти до треска кожи. А после происходит это. Словно соединяя два конца, «Бледный» сталкивает агентов друг в друга. Одним движением, легко и непринуждённо, разбивает их лица, звон стекла громкий — от мощного столкновения разбились очковые узлы, — а кровь брызгает на осколки стёкол. Хрустят носы, деформируются и окрашиваются красным костюмы. Омерзительные влажные хрусты беспокоят пространство, слух мой накрепко запоминает булькающий сдавленный звук — не крик и не стон, а что-то между удушением и кашлем. А я смотрю ошарашено. Агенты хрипят и давятся, дёргаются заполошно, но бессмысленно, им не вывернуться и не сбежать. Младший слёзно стенает, кровь клокочет в глотке, дикой болью сквозит его существование. Я не могу отвести глаза, не могу вдохнуть. А «Бледный» в предвкушении облизывает губы, говорит: — Обожаю человечью склоку, ваши тщетные потуги лидировать и выживать. Не жаль и не стыдно, пока не словят, а потом начинаются слёзы и мольбы, а стоит избежать наказания или получить помилование, как берётесь за старое. Месите всех: своих, чтобы чужие боялись, чужих, чтобы своих приберегли. Моим людям ведь делать ничего не нужно, вы сами себя истребите. Сколько вам можно дать, одно столетие, меньше? Сожжёте города, вырвете глотки, под кожу залезете и вены перекусите, — он чуть трясёт «заключённых», и с них сыплются капли крови, точно багряной бисер, окропляющие почву. — Стыдно ли вам за содеянное, вшивые псы пропащего государства? Ни одни из них не даёт ответ: лишь кряхтят и страждут. Потому «Бледный» цепким взглядом обращается ко мне, обледеневшему от увиденного: — Несамостоятельный ты, без моей помощи не справишься с обидчиками. Признайся, не отрицай. Скажи, ничуть не стесняясь, что нуждаешься во мне. А меня злость берёт, ведь меня повязали и ранили те, кого он вчера пропустил: те, кто вывели моих людей и оставили одного, сломленного. И заискивать сейчас, упрашивать и позориться не буду — хоть убей. Из-за тебя, дрянь ты гнилая, я в жопе и нахожусь. — Если бы ты вчера выполнил свою сторону договора я, блять, сидел бы дома со своими жильцами, а не торчал здесь, — позволяю яду капнуть в хрипловатый голос, отравить напряжённое пространство, пропитанные кровью трёх людей. Мне тошно, муторно — особенно из-за ублюдка. Бледный дьявол несколько секунд стоит, и в нём ни единого изменения, не следует реакции, кроме впившегося нечитаемого взгляда. Чуйка моя молчит, но здравый смысл успевает тревожно вопросить: «может, зря ты так, беду накликаешь?» но раздаётся выдох. «Бледный» умильно щурится, улыбается пуще прежнего. Пытается опекающим взглядом приласкать, заключить в крепкие объятия, а меня изнутри передёргивает. Он не воспринимает всерьёз мои проблемы, считает их пустяком или шуткой? — Вот оно как, — вот и весь его пресный ответ. Что-то в глазах его читается странное, в самое сердце проникающее стылой иглой, но я не успеваю прочувствовать и понять, как он на КЧС-никах сосредотачивается. Смотрит в смятые маски, изгвазданные кровью, в глаза через разбитые стёкла глядит. То на одного, то на второго: оба боязливо притихли, влажно хрипят только. Молчу и я. — Мой человечек и так не самого ласкового характера, а ныне из-за ваших опрометчивых глупостей только больше приуныл, истекает кровью и огрызается. Ваше детское баловство не стоило этого, не считаете? Можете молиться на спасение, но заслужите лишь наказания. Порука справедливо падёт на ваши ломкие плечи, вас обоих собственноручно покараю, руками разорву, но кому-то будет мучительнее. А кому? Вы любите считалочки? Наверняка любите, она же соответствует вашему умственному развитию. Будете подпевать? Шёл котик по лавочке, раздавал булавочки. Шёл по скамеечке — раздавал копеечки… Считает он протяжно, растягивая удовольствие, мягко шевеля губами. Смотрит то на одного, чутка задирая, то на второго, и с явным трепетом прислушивается к их страху, что слышен в заполошном сердечном ритме. — Кому десять, кому пять, выходи, тебе искать! — предзнаменование смерти произносится особенно весело, и доля выпадает командиру. Тот, зашипев, начинает извиваться и материться что есть силы, а маньяк гогочет, да уповающим на веселье взглядом облизывает. «Бледный» разжимает одну руку, отчего подручный тут же выпадает. Грохочет полуживая тушка, встретившись с землёй, и я едва не подпрыгиваю, когда голая стопа приземляется парнишке на ногу, и давит, с нещадным хрустом разбивает коленную чашечку под истошный выкрик. «Бледный» с жутким наслаждением топчет кость в более мелкую крошку, крики становятся всё тише и тише, а после и вовсе обрываются. Парень содрогается и, кажется, вырубается. Командир остаётся в захвате, чертыхается, и с его головы одним движением стягивают противогаз. Он гневливым взглядом выхватывает мою окоченевшую фигуру, испепеляет неистовой ненавистью, пытается обвинить во всех мыслимых и немыслимых грехах, а я смотрю в ответ. Он — мужик лет так сорока, хотя с расквашенным лицом трудно определить: нос всмятку, свисает в сторону, а обнажённая носовая полость безобразной и кровоточащей кашей торчит, кровавые пузыри пускает от яростных, сиплых выдохов. Багряная жидкость хлещет вниз, на губы и подбородок, в рот заливается. Мужик плюётся и с трудом моргает, смахивая слёзы — в уголках обоих глаз и на нижнем веке одного впились осколки стёкол, ресницы за них цепляются, а я оторопело гляжу, отвращение плотной плёнкой захватывает рот. Не могу сглотнуть, хотя слюны накопилось много. Блять, мне и правда стоило остаться дома. «Бледный», невозможно удовлетворённый плодами своего труда, голосом не способен передать глубину издёвки: — «Жёлтенький», что нужно сказать этому милейшему господину, перед которым ты стра-а-ашно провинился? А тот не медлит: — Гори в аду, пид… Бледная рука за короткое мгновение оказывается за его спиной, и яростные выкрики обрываются. Сменяются на истошный вопль нестерпимой боли, и я почти не слышу беспощадный звук разрывающихся кожи и мышц — «Бледный» пальцами пробивает спину мужика. Погружается в плоть между лопаток, рвёт мышцы, пробирается меж рёбер. Центром ладони ложится на выгнувшийся позвоночник, держит крепко. Сорванный голос командира скребёт слух рычащим воем, забирающим из лёгких остатки кислорода, а когда пытается наполнить, то выходит рвано, со свистом. Мужик поджимает ноги, пытается тронуть чужую руку, воткнутую до костяшек, но не может: не свести лопатки. — Блядина! — хрипит он и испепеляет меня настолько свирепым взглядом, отчего изгарью на языке тянет. Живот скручивает от дурноты, вызванной запашком человеческой крови, заползающей в меня и впитывающуюся в слизистую. Я не ел, потому если и блевать, то остатками воды и самим желудком. Я перевожу сосредоточенные, встревоженные глаза на «Бледного», что выжидает моего внимания и улыбается. Не могу повернуть шею или двинуть мышцами — меня точно парализовало, язык онемел. — Тщедушная душонка, — обманно-любовно мурлычет он тошнотворное прозвище. — Кожа твоя тусклая, на устах ни намёка на улыбку. Скучаешь, желаешь красок и веселья? Могу удружить — тебе по нраву кукольный театр? Пронзительные глаза, предвестники смертей и мучений — моих тоже, — буквально лезут под кожу. — Н-нет, — выдыхаю, говорю невнятно, кое-как сглатываю вязкий ком. — И зачем я только спросил: тебе всё не нравится, — с небрежной интонацией подмечает он и смеётся. Коротко, но приснопамятно. Делает один шаг, второй, близко ко мне оказывается, и смрад крови сильнее бьёт в нос. — Сегодня будет так, как должно: по моему. Ты обязан смотреть, а то захочешь поглядеть на свои грязные пальчики и льющуюся изо рта кровь, а бац! — и нечем. Убирает руку с затылка, тянет к командирскому обезображенному лицу. Тот пытается остановить её, взмахивает ладонями, но он просто шлёпает по ним, а затем впивается в подбородок. Окровавленная, некогда румяная кожа агента только больше белеет под грубой хваткой. Оскал сходит с «Бледного», губы соединяются в тонкую и ровную полосу. Он говорит, но губы не разлепляться, с них не сходит ни единого звука, но он молвит торжественно высоким, чуть писклявым голосом, который я еле узнаю. Лицо ровное, до жути приветливое, но это, блять, его голос, это он артистично провозглашает сомкнутым ртом, точно чёртов чревовещатель: — Домовладелец, мне так стыдно за столь эгоистичный и безрассудный поступок! Ах, твоя бедная ножка, она должна была пойти в миску твоего истязателя, а я посмел осквернить ваш святой союз! — он двигает нижней челюстью командира в такт словам, хотя единственное, что тот, теряющий крохи сознания, издаёт, это слабые муки агонии. «Бледный» продолжает шоу, в которой он актёр, а жертва — кукла: — Мне так жаль, что я позволил спеси подумать, что имею право вредить чужой игрушке! Я грешный и низменный человечишка, моё существование — это самый большой порок, но единственное предназначение может скрасить недуг! Прошу, истязатель, о праведный палач людства, возьми моё тело и разорви в унисон мелодии твоего голода, утоли жажду кровью, что моё сердце гоняло исключительно для твоего желудка! Командир вяло хватается за запястье, морщит рот и выплёвывает смешанные слюну с кровью, противится из последних сил. Прокусывает язык, когда Гость захлопывает челюсть, и снова льётся красное, пачкая жёлтый костюм и капая на землю. — Мои крики — благодарность за доброту, которую ты скоро даруешь всем людишкам! Ты наш спаситель! Слышишь, домовладелец, он наш спаситель, от которого, как ни старайся, не убежишь! Позыв опустошить желудок силён, но я сдерживаюсь. Просто отвожу взгляд, провожу кончиком языка по пересохшим губам и думаю — блять, какого хуя? Некоторые поступки «Бледного» можно воспринимать как перфомансы, но будет глупо отрицать тот факт, что он желает изжить из меня дух, а когда-нибудь и вовсе прикончить. Убить, разложить на обеденном столе, заправив под соусом «так суждено, ведь я спаситель, а вы — несведущие слепцы, тем более ты, тщедушный человечек». — Что, не нра-а-авится? — он возвращает прежний голос и улыбку во все тридцать два, настолько лучезарную, ослепляющую ярче солнца в столь мрачную ночь. Дотягивается до меня, берётся за подбородок мягко, но поворачивает грубо. Я смиренно поддаюсь, стараясь не вглядываться в сдавленно дышащего «жёлтого», что насажен на вторую руку. — Хотя, возможно, просто бесстыдно ревнуешь? Сам куклой желаешь стать, да стесняешься попросить? Думаешь, мне не будет в радость поменять вас местами? Насадить тебя хорошенько, тем самым обозначив, что ты мой и только мой? — Господи, нет, не хочу, — отказываюсь тут же: не желаю, чтобы он использовал молчание в свою пользу. Блять, как же сильно смердит кровью от командира, который едва доходяга. Тошнотворная пелена распространяется из пищевода в ротовую полость, на языке желчь угадываю. Прикрываю рот ладонью, чтобы приглушить рвотный рефлекс, но «Бледный» большим пальцем проскальзывает под неё, пробегается по сомкнутым губам, и отодвигает от лица. Сука. Не могу терпеть это, не могу смотреть в это обезумившее лицо. Нахожу решимость и силы, чтобы смахнуть руку и избежать дальнейших касаний. Пячусь, шиплю от режущей боли и стягивающего чувства в голени, чуть ли не спотыкаюсь. Хочется уйти, убежать от всего этого мрака, но «Бледный» льнёт ко мне, хватается за поясницу и притягивает к широкой груди. Я издаю что-то нечленораздельное — звук удивления и донного страха, — и тупо утыкаюсь щекой под ключицей. Не слышу сердечного ритма, в грудной клетке лишь холод и абсолютная тишина, словно он мертвец, насланный очистить землю от всего живого. Чую гадкий запашок, чуть сладковатый, затхлый. Сколько людей погибло в его руках, сколько гнило, пока он их не выбрасывал — чью-то кожу он ведь носит до сих пор. Мою он тоже возжелает натянуть? Блять, надеюсь, что нет. Он пластично, хрустя суставами, выворачивается в спине и шее, как змея, чтобы оказаться губами у моего уха. Шепчет утробно, словно чужая сущность засела в глотке: — Может, зря я это всё затеял, бессмысленно за тобой приглядываю, как думаешь? Или думать не умеешь, а только бренно существовать — тогда я с радостью обезглавлю и тебя, цветочек бестолковый. Спасу твою дрянную душу, погрязшую в неприкрытом ресентименте ко мне, и тебе станет хорошо, просто замеча-а-ательно. В первый и последний раз. Ты наверняка даже и не знаешь, какого это: быть счастливым. Рука, что на пояснице, вдавливает нещадно, сквозь водолазку на взмокший коже оставляет полумесяцы от ногтей. Мне неприятно, ощущение, что пальцы вот-вот пронзят и разорвут тело как какую-то тряпку. Клокочущая тревога изнутри сжимает, и я напрочь забываю, как правильно дышать. Озноб пробирает, а шкура у подонка ледяная, потому мне не согреться, а отдалиться будет опасно — он на взводе, раздражён. А я не хочу прещений и мучительной смерти. Не знаю, что ему сказать, чем противопоставить — я не в том положении, чтобы смело ершиться. Боюсь оступиться, потому отмалчиваюсь, но говорит он. Голос всё ещё выражает недовольство, но пальцы перестают давить и приносить страшный дискомфорт: — Ты задумывался, что я ради тебя делаю? Наша встреча только началась, а я уже успел выручить тебя из-под лап этих крыс, веселю и веселю, руки запачкал в их крови. Вспомни, что было вчера: десяток людишек в итоге обезглавил, тебе преподнёс несколько, приласкал в холодную и одинокую ночь, излился чувствами. И в ответ я ничего не получаю, лишь твою угрюмую морду. Ничего, кроме отторжения. Ни тёплого слова, ни уюта тела, который ты сам подаришь, а не мне добывать. Ты бессовестно пользуешься моими добротой и симпатией, и тебе ни капли не сты-ы-ыдно, ведь так? Я мог бы поспорить, спросить: «ты всё это называешь добротой?», но чуть надломленным голосом отвечаю иным: — Ты прав — мне не стыдно. Мне не обязательно терпеть и подставляться, но я должен, если желаю выжить и сбежать. Ведь если хочешь жить — умей вертеться Не знаю, что именно делать и куда девать руки — решаю пока одну положить на его шею, прямо поверх выглядывающих острых позвонков, в точности как делал сутки назад, а второй накрыть жёсткие волосы на макушке. Большим пальцем провожу против линии роста, кончики колют в ответ, ладонью чуть придавливаю, приближаю голову к своей. Он не отстраняется: безжизненно бездействует и не дышит. Я не стану просить прощения, ведь в таком случае окончательно растопчу самоуважение. А что по поводу благодарности — если бы не он, то «жёлтые» меня бы увели, а может даже и перестреляли. Но разве это худший сценарий? Блять, сам знаю, и ещё раз повторяю: с «Бледным» ещё более незавидная участь ждёт, и лучше бы ногами избили те двое, чем этот получит в полное расположение. Говорю полушёпотом: — Спасибо, наверное, за вчерашнюю помощь, — звучит достаточно искренне. — Наверное? — заинтересованности и предвкушения в его голосе больше, чем сердитости или недовольства. У него тёплое дыхание, ложится опаляющим дымкой мне на ухо, и я чую зубы, цепляющие края раковины. Тревожно, тяжко сглатываю: он ведь может откусить. Хотя, может он всё, а хочет ли — другой вопрос. Я поглаживаю его макушку плавно, мягко перебирая волосы, и ощущаю, как зубы сменяются языком. Юрким, изучающим, жарким — к нему невольно хочется тянуться, чтобы отогреться и почуять обманное тепло уюта. Проводящим по завитку уха, оставляющим влажный след. Допускаю дерзкого в неровном голосе, который предательски выказывает томительность: — Эти двое «жёлтых» вчера наведывались в мой дом, пришли и сегодня. Ранили, собирались увезти куда-то — этого не произошло бы, справься ты вчера со своей задачей. Но ты старался, спасибо. Он начинает чуть трястись в спине из-за едкого смеха, кожу опаляет выдохами, и вскоре язык прекращает ласку. Рукой скользит к брюкам, задевает шлевки, отчего я напрягаюсь — не дай бог он позволит лишнего, — но он лезет ею под водолазку, затем скользит к талии и сминает её ледяными пальцами, жадно, так, словно обозначая принадлежность. Я крепко держусь за шею, ощущая плотные мышцы, которые как прочные пластины под непробиваемой шкурой. — Ты мой бедный, несчастный человечек. Желал сидеть со своими жильцами в тепле, в надёжных стенах ненавистного дома, а приходится торчать на улице и скакать под чужую дудку. И никто ведь не придёт тебе на выручку, даже блоха-а-астый, я прав? «Бледный» наклоняется, губами оставляет призрачные отметины на шее, и моя кожа начинает пылать, но внутри меня что-то умирает, стынет. Сомнение одолевает, предчувствие шепчет в противоположное ухо «ты крупно прокололся», а я не знаю, что и вымолвить, просто не смею отпускать руки. Его губы находят следы удушения, и цепляюсь крепче. Кончик языка тычется в синяк, плотный и вызывающий тупую боль, надавливает, обильно слюнявит. Шумно выдыхаю, сипло втягиваю воздух через приоткрытый рот — прохладный воздух проникает и чутка отрезвляет. Позорно склоняю голову к плечу, обнажая шею, позволяя «Бледному» творить извращённое. Он зубами жмётся к кайме кровоподтёка, а телом языка к эпицентру, а после вбирает в рот. Обсасывает, прикусывает сильнее, вгрызаясь, точно желая прокусить, проглотить частичку меня. Глухой стон слетает с моих губ, в переизбытке чувств и страхе пытаюсь оттянуть его за волосы в сторону, второй рукой за костлявую и прочную шею, но он как скала непреодолимая, кусает до такого, что не сдерживаю неприкрытого возгласа: — П-подожди! Он неспешно освобождает рот, и я пытаюсь уйти в сторону, но он льнёт снова, губами припадает к шее, не даёт мне отдалиться. Жаркий язык зализывает чёрные, пульсирующие углубления от резцов и клыков. Рядом простираются артерии, он может в любой момент вгрызться, разорвать мою шею в клочья, утолить жажду. Он голоден, он ненормален — любая секунда может стать переломной, а последующая — моей финальной. «Бледный» отлипает от покрасневшей кожи, с жуткой улыбкой, ровной и растянутой, оказывается перед моим обеспокоенным лицом. Нагибается, неестественно выворачивая шею, на рот мой приоткрытый глядит, за кромку зубов всматривается, точно в гортани моей что-то или кто-то зовёт. Я не понимаю его поведения, страшусь чем-то спровоцировать. Стоит моргнуть, как его глаза — чёрные, смотрящие точно из самой бездны бытия и никогда не моргающие — уже обращены прямо в мои. Взирает снизу, но я не чувствую превосходства, наоборот — от страха тело сковывает плотными клешнями. Он непринуждённо интересуется: — Твой дом так тих и пуст, ни в одном окне не горит свет. Никто не скрипнет половицами, никто не хлопнет дверью, не ляжет на ночлег — брошен он всеми, прям как ты. Тебе ведь одиноко? Давненько такого не было, да-а-а? Блять, он знает. Он обо всём догадался — по тем крупицам, мною лично неосознанно обронённым, и по окружению. Зачем КЧС-никам выводить из дома хозяина и более никого? Потому что ответ один — тот, который какую по счету ночь ожидал ночной гость. И дождался. — Подлая судьба вставила палки в колёса, отправила к тебе двух людишек в жёлтом. Я не успел уберечь тебя от них, и теперь ты страдаешь, словно висельник на эшафоте, — его голос делается тише, наш зрительный контакт нерушим, и по промелькнувшей искре, схожей с бликом стального клинка, я понимаю — время пришло. — Слу-у-ушай… Мой лепет почти не слышен: — Не надо… — … ты дома один? Я изнутри прикусываю нижнюю губу, отмалчиваюсь. А он чуть приподнимается, незначительно нависает надо мной, но этого достаточно — я окончательно разгромлен. Моя жизнь коротка, душа не успеет состариться и истлеть, кожа не превратится в подобие трухи, а будет сдёрнута, и позже накроет бледный торс новым слоем. Лучше бы я сгорел при свете дня. Костлявая рука достигает моего лица, не успеваю воспротивиться или отдалиться, как ледяная ладонь приземляется на щеку, повторяет её очертание. Пальцы придерживают, точно обнимают, а большой у опущенного уголка губ замирает, потом чуть водит по коже, слабо массирует. Мне ни вдохнуть, ни выдохнуть — я в смятении. В его мягких касаниях прослеживается неожиданность — как бы осознание того, что перед ним находится хрупкое существо, уступающее по силе, и тяжело переносящее увечья. Что если надавишь — получишь синяк. Вывернешь конечность — сломаешь. Если хочешь, чтобы под рукой был на большее время и дееспособный, то не стоит измываться — пожалей. «Бледный» приближается на пару сантиметров, и моё неровное, поспешное дыхание ложится на его подбородок. Он с полуопущенных век взирает, по моему лицу скользит плавно, а на губах останавливается. Впивается так, словно хочет обменять взгляд на что-то иное — уста, чтобы накрыть в поцелуе? Да? Или я брежу? Большой палец ложится на мою нижнюю губу. Сухую и искусанную прошлой душераздирающей ночью, в которой я правда был одинок: был и есть один. Он чуть давит, оттягивает губу вниз, обнажая белые зубы, и я, испытав смущение, унизительно вздыхаю и чуть лицо отворачиваю, избегая контакта. Его рука спускается с щеки на линию челюсти, а затем ещё ниже — на горло. Ладонь почти невесомо замирает над кадыком, а пальцы ошейником обхватывают шею. Почти не чувствую тяжести, но я знаю — ему ничто не стоит применить силу и сломить, вывернуть любую часть тела и разбить кости. Я, отвечаю дрожащей псиной: позорно. Убеждаю себя, что волнуюсь и не повелеваю голосом потому, что держат руку, точно для удушения, а не потому, что «Бледный» пророчил подобную судьбу, а я не верил: — Да, я один, — его взгляд мажет по мне, как заботливой ладонью по лицу, или как кровью по земле, когда от меня останется только тушка. «А завтра, может, доживём до знаменательного момента, когда ты дрогнувшим голосом ответишь «да, я один». Ну да, так и есть. Я один. «Бледный» начинает хохотать. Заливисто и беззаботно — гогочет от души, утопает в безудержном смехе. Громком, глумливом, звучащий моим грядущим предсмертным воплем. В нём я слышу отголоски благовеста церковного колокола — будто воочию стою на прикладбищенском лугу, оборачиваюсь и вижу помост виселицы, и понимаю, что меня ждут. Перед смертью погладили и приласкали, а теперь направляйся к петле, а я не хочу. Он быстро прекращает потешаться, лязгает зубами звонко, прям перед моим носом, а мне сил не хватает ни дёрнуться, ни отреагировать. Полуулыбку выдавливает, мурлычет усластившись: — Услышать это вживую в сотню раз приятнее, чем прокручивать в голове. Ты моё чудо невезучее, мне на потеху страждущее. Я — весь его. Он трогает дальше, изучает. нащупывает синяки, елейно прощупывает свои безжалостные подписи на моей вспотевшей коже. У нас обоих перед глазами проигрываются события прошлой ночи, попытки убийства, хрипы, близость. Тогда меня чуть лихорадило, словно что-то почти приятное творилось с телом, так и сейчас — начинает мелко покалывать изнутри. Я возбуждён паникой и чем-то иным, мозг совершенно не повелевает телом. Не долго длится ласка. Он не собирается меня душить; оставляет в покое. Убирает руку, и на долю секунды, когда беглая радость дарует облегчение, мне кажется, что я начинаю изнывать по касаниям. По ощущению быть принятым в руки ласково и бережно, а не просто куском мяса, выпотрошенной тушкой. Он выравнивается в полный рост, возвышается исполином, а в руке окровавленный агент, прикрывший глаза. Ощущение, что «Бледный» одним хлопком ладони способен сразить меня, разбить кости и полопать артерии. Моя распластавшаяся тушка утонет в крови, и даже птицы не заклюют — их в нынешних условиях почти не осталось, экология идёт по пизде. Не уверен, что хочу жить в новом неизвестном мире, но и умирать так, как мне было обещано — «сломленным, с застывшими стеклянными глазами, с перевязанной цепью на вывернутой шее и позвонками, разбитыми в крошку» — не хочется вот вообще. Его речь острая, почти что режет плоть: — Слу-у-ушай, не строй печальную мину, меня от неё претит. Ты не знал, меня не слышал и на стенах домишка не видел предзнаменований, что к этому всему и катится, что в твоей жизни всё проклято? Мне даже стараться не надо, сам испустишь дух, вот только я могу облегчить ношу, приютить в самых надёжных руках — таких более нигде не найдёшь, а ты ведь голоден по вниманию, по любви-и-и. И он отчасти прав — моё тело и даже подлый мозг находят приют и тоску по его вниманию. Какие-то, нахуй, стрёмные сантименты, но именно в них психика находит спасение, хоть и весьма сомнительное. Но я не хочу ему отдаваться, следовать сумасбродным видениям и порочным прихотям. Нужно сохранять рассудок. «Бледный» рукой взмахивает, отчего конечности командира чуть подпрыгивают, а голова крутится как у неживого. Кровавый кашель срывается с синеватых губ, тёмная слюна нитью тянется к земле. Я отвожу взгляд, дышу медленнее, а отвратный душок грызёт носовую полость. Мне и без этого плохо — потеря крови, как никак. — Ты меня убьёшь? — не вижу смысла тянуть то, что неумолимо надвигается. — Что, прямо сейчас и здесь? Не-е-ет, ничуть. Хотел бы — минуту назад расквасил бы тебе личико, бил нещадно, пока в черепной коробке будет не отличить мозг от костей — всё единая масса. Потом раздирал всё тело, кожу за кожей, слой за слоем, до мышц и костей. Было бы вку-у-усно, но нет — этого не случится. Я ему верю. Блять, верю — впервые позволяю настолько неоспоримо. Прошу сипло: — Тогда убей мужика, и выброси подальше тело. — Ох, какую песенку запел — уши вянут. Жалеешь его? Самаритянин проснулся нежданный, негаданный — тебе совсем не к лицу. Хоть здравомыслие и кричит заткнуться и не выдавать лишнего, но я объясняюсь: — От человеческой крови мне дурно, блевать тянет. Он обдумывает услышанное, точно сверяет с истиной: была ли схожая реакция вчера, у выгребной ямы. Конечно была, и он вспоминает, уголки губ растягивает. Больше печально, нежели невозмутимо. Тон чуть вдумчивый: — Значит, угоститься людьми ты не можешь, а я из них суп собирался готовить, — и замолкает, прислушиваясь к командиру, что более выраженным вдохом лёгкие наполняет, кое-как борется за жизнь. Как же бессмысленно это, но что-что, а он боец. «Бледный» щурит на меня цепкие, нечитаемые глаза. — Наш первый и последний ужин придётся накрывать из других блюд. Печально, конечно — ты опять нашёл способ выделиться, обременить мне жизнь. Если хочешь, могу поделиться своей кровушкой. Попробуешь? Договаривает и хватается за подбородок слабо рыкнувшего мужика. C безжалостным намерением, обрывающим жизни, тянет вниз. Под сиплый и продолжительный до опустошённых лёгких вой рвутся уголки рта, затем и щеки. Хлынувшая кровь окропляет почву, пара капель брызгает и на меня. «Бледный» тянет, почти отрывает челюсть от головы, оставляя её висеть на коже шеи. Я кособоко дёргаюсь в сторону, оступаюсь и заваливаюсь на спину под негромкий мат — ругаюсь сквозь сжатые зубы. Меня потрясывает, уши закладывает от жутких, будто нечеловеческих — на иных нет сил, мужик испускает дух, — слабых криков. Мыслить здраво не могу. Кажется, я что-то шепчу: губы безвольно двигаются. Тело падает тяжёлым, влажным мешком близ меня, лежит в неестественном, вывернутом положении. Воцаряется абсолютная тишина, не считая моего грохочущего сердца, которое нещадно оглушает. Не могу ничего поделать, глупо и неотрывно смотрю на почти в мясо изувеченную голову. Стеклянные глаза мужика глядят в никуда, разорванная нижняя часть лица свисает, челюстью тычется в нагрудный карман. Картина, буквально вышедшая из журнала жанра ужасов. А вонь… Я сам хочу перестать дышать. «Бледный» чуть огибает КЧС-ника и останавливает передо мной. Сгибается, отчего спина холмом торчит — я вижу выступающие остистые отростки позвонков, — опирается руками над коленями и надо мной нависает. Губы растягивает, увеселительно говорит: — Голодаю я по пище, а по твоему робкому тельцу — ещё больше. Проявишь гостеприимство, пригласишь к себе? Не волнуйся, мы никого не побеспокоим, вся ночь в нашем полном распоряжении, как и твой дом: только ты и я. — А у меня что, есть выбор? — подмечаю охрипшим голосом. — Коне-е-ечно, ещё как можешь воспротивиться. Но учти, что в таком случае я дисциплине и уважению научу проверенным способом — отхлестаю так, что дрянная инфекция сразит через пару-тройку дней. Будешь гни-и-ить как любимая герань на подоконнике, за которой не смог достойно приглядеть, но слишком сильно любишь, чтобы выбрасывать. Личинки будут поедать тебя, а я буду кормить ими тебя. Как думаешь, кто кого переживёт? Он меня точно убьёт. Не сейчас, не снаружи — сам так сказал. Я мог бы обманываться, спасаться тем, что зацикливался бы на возможном «хорошем» или хотя бы «терпимом», но я отчётливо помню слова минувших суток: речи о том, как он видит мою смерть. Что какие-то силы предсказали события наступающего, где я умру страшной смертью и буду погребён. В один определённый день. Сегодня. Нет. Я не дам этому сбыться. «Бледный» не станет ни причиной, ни свидетелем моих потухших глаз и финального выдоха. Да, мне некуда бежать — в моём районе почти нет уцелевших построек, негде спрятаться, да и по крови учует, как собака отыщет меня. А дома я, блять, один — там тоже небезопасно. Залатать бы себя сначала, конечно. Ничего, выкручусь. Наверное. Хах… Я протягиваю руку, а он пару секунд пресно смотрит на выпрямленную ладонь, пока собственной не накрывает. Крупной, льдистой, я чую выявленные прочные кости, словно те сделаны из металла. Он помогает мне подняться, придерживает за талию, позволяет обхватить плечи и налечь на себя, чтобы я вес на правую ногу не переносил. Помимо гниющей плоти его кожа пахнет ночной мглой и порохом, а ещё, блять, кровью — человеческой, смердящей. Я вскоре чуть отстраняюсь, чтобы не прижиматься своим телом его, но руки он не убирает — неотступно держит меня, как и я его. Голова из-за физической слабости кружится интенсивнее прежнего, но я терплю, сжав кончик языка меж зубов, а он отводит руку на моё предплечье, сжимает мышцы так, что те начинают ныть. Чужой кровью марает рукав, пропитывает ею ткань. Сволочь. — Я так ждал нашей сегодняшней встречи, — он головой ложится на своё левое плечо, а под ней — моя кисть. Глядит внимательно, прям вглядывается, точно просверлить желает. Создаётся впечатление, что ничто не способно его оторвать от меня: взгляд искушённый и многообещающий, напичкан жадной искрой. И есть что-то ещё: донное, нечитаемое. Он начинает говорить, и постепенно его замогильный голос переходит на тревожный шёпот: — Насколько отрадно, настолько тоскливо было её наступление. Шёл и предвкушал: «поскорее бы увидеть тщедушного моего», но тут же одёргивал себя, думал: «чем дольше мы порознь, тем нескоро настанет его… — и он затихает. Губы остаются приоткрыты, уголки смотрят вниз. Его голос на следующих словах морозит: — Ты ведь знаешь, что сегодня произойдёт? Блять, мне не нужно ведать: я чувствую. Будь его глаза менее заволочёнными помешательством и нечитаемым мраком, то я смог бы рассмотреть в них, помимо неописуемой жажды всего порочного, самого себя, лежащего в почти беспросветной темени. Задушенного, сломленного. Пытаюсь звучать уверенно: — Я не хочу уми… — Ты не знаешь. Можешь только представлять и мечтать, но ты не знаешь, — чувство дежавю настолько явное, что оторопью пробирает, и я вспоминаю. Вчерашней ночи я говорил то же самое с несгибаемой уверенностью и сталью в голосе, а сегодня говорит он. Он наводит смуту, желает запугать до невменяемости — и у него получается. В груди клокочет, ладони предательски крепче цепляются в уродливое тело. Чуть дёргаю правую руку, но её не убрать из-под чужой головы, потому, немного повернув, пальцами зарываюсь в волосы. У виска они мягче, чем на макушке или затылке, а кожа головы сухая. Чешу, нежели массирую — не знаю, зачем я это делаю, но «Бледному» нравится. Он улыбается, отчего глаза, что не сходят с меня, прищуриваются. Чуть голову отворачивает, отчего оказывается ближе к моей руке, и мне кажется, что он вот-вот коснётся губами запястья, но нет. Я глажу по чёрным волосам, а он лениво глазами скользит мимо меня в сторону, где покинутые дома и выжженная, сухая земля. Вдруг с ехидной насмешкой комментирует, смотря в одну точку: — Второй очнуться успел, — я оборачиваюсь, внимаю печальному горизонту. Всё тут уничтожено и забыто, мёртвое, кроме одного — подручного, о котором я успел и забыть. Он живой, кое-как ползёт на трёх конечностях, за ограду и возвышенности хватается, чтобы ускориться и скрыться. — Достойно в каком-то смысле, но совершенно напра-а-асно. Парню мучительно тяжело, передвигается неважно, а как иначе, когда лицо с коленом всмятку. Мне даже его жаль, хотя, блять, зачем — ему не поможет. А почему мне жаль — он стрелял в меня, недужным сделал. Может, я и правда дурак, сраный самаритянин, но пофиг, лишь бы живым был, остальное — ерунда. Стылые пальцы ложатся на линию моего подбородка, держат крепко, мне не дёрнуть голову. «Бледный» подступает, ртом останавливается у уха. Выдох, чуть тёплое облако оседает на голую кожу, отчего я съёживаюсь. Ощущение, что он сейчас что-то скажет, и я жду. Примерно выжидаю пару секунд, но момент не наступает. Приближаются тонкие губы, лёгким касанием жмутся к уху, оставляют отпечаток, который точно зачаток поцелуя. Меня пронизывает щекотливой дрожью вместе с его словами: — Стой здесь, никуда не уходи. А иначе снова схвачу за горло, но вместо удушения вырву кадык, а затем выколю пугливые глазки. Буду собирать стёкшую из них жидкость и кормить тебя, как слепого котёнка. Пихать глубоко в глотку, чтобы точно проглотил, слизал всё без остатка. Понял меня? Осипшим тоном отвечаю, держась за широкие плечи, в которых может утонуть всё моё тело: — Да, я понял… — Молоде-е-ец! — от выдоха, что он пустил со сладостным трепетом, меня корёжит. Он за голову мою хватается, к себе обращает, и мы почти нос к носу, белоснежные зубы напротив моих сухих губ. — Ты мне больше нравишься, когда соглашаешься и прислушиваешься. Глядишь, и пороть не понадобится — сам научишься на коленях ползать и заискивать с надлежащей покорностью. Твои строптивость и отказы выжигал бы на каждом миллиметре тонкой кожи, и ты бы пожалел, что не решился сгореть при свете дня. Да, я успел об этом пожалеть, и не раз. Я горю под его взглядом, но недолго он меня им испытывает. Перестаёт держать лицо в плену — с нежной полуулыбкой, прям медоточивой, разжимает пальцы. Наша физическая близость разрывается, и я ощущаю дуновение согревающего ветра, облизывающего тело. Как же мне, оказывается, было зябко: «Бледный» хладный, точно арктическая глыба, и единственное живое, горячее в нём — язык да жажда крови. Он обходит меня и направляется в сторону старательно, но мешкотно отдаляющемуся «жёлтому». Перебирает ногами средним темпом и бесшумно, точно смерть во плоти. Одна рука в крови, другая — пока что — нет. Я стою, вперившись отрешённым взглядом в его удаляющуюся костлявую спину, сжимаю руки в кулаки и не знаю, что делать помимо того, чтобы тревожиться. Это же бессмысленно — бежать. Меня нагонят и накажут также, как всех других жертв, если не хуже — я же для него лакомый кусочек, любимый человечек, а насилие для него не иначе как высшая форма проявления любви. «Бледный» скоро нагонит последнего человека в округе, и я останусь совершенно один на сотни метров. Никто не успеет прибыть сюда и выловить из рук монстра, изнывающему по крови, стремящийся к моей погибели. Наедине он сотворит такой адский кошмар, и не остановится, пока не получит своё. Я умру и буду погребён в полном одиночестве. В ненавистном родительском доме, проклятом месте, где никого, кроме… блять. Шахтёр. Мужик, сидящий в тоннелях. Это сомнительная затея, но у меня нет других вариантов. Так или иначе мне суждено будет вернуться домой — меня туда позвали, и, если понадобится, «Бледный» за шкирку туда приведёт. Если меня не убьют на улице, то скорее всего именно там. Получится ли оторваться от Гостя и спуститься вниз, в туннели? Не проверю — не узнаю. Безутешная надежда даёт второе дыхание, а нежелание прогибаться под «Бледным» подталкивает в поясницу, и я иду. Стараюсь поспешить, но каждое движение даётся тяжко: я безбожно хромаю, ведь сказываются кровопотеря и отёк ноги. Шиплю от скручивающей поясницу и голень боли. Один шаг — беглый на правую, стопа которой почти онемела, перевес на опорную, второй шаг — повторяю. Раздавшиеся позади душераздирающие крики и мольба — «прошу, п-пожалуйста, нет-нет!» не могу не расслышать — принуждают торопиться, и я пру что есть мочи. Роюсь в кармане, выуживаю ключ, который держу крепко, чтобы при подъёме к крыльцу не обронить. Налегаю на перила, поднимаюсь по ступенькам — каждую, блять, ненавижу, зачем они тут вообще — и мчусь к двери. С первой попытки не попадаю в скважину, пробую ещё, но пальцы потеют и дрожат, скользят по металлу. Сердце стремительно скачет галопом, готовое выпрыгнуть из лёгких, полыхающих из-за неравномерного дыхания. Энная попытка и вот — ключ входит. Делаю рывок и почти заваливаюсь в дом, тяну дверь и запираюсь к чертям собачьим. Судорожное и раскалённое дыхание — единственный звук в отчих стенах. Гортань высушена, каждые вдох и выдох ранят трахею точёной бритвой, а дышу я как умалишённый. Навалившись лопатками на дверь, смахиваю пот со лба грязными пальцами, размазываю грязь по коже. Нужно перевести дух, но времени у меня мало. Не сразу понимаю, что на улице стихло — ни звука не улавливаю. Возможно, «жёлтый» тонет в тихих, предсмертных хрипах, не знаю. Хотел бы удостовериться, чтобы понять, есть ли шанс спастись. Просто надеюсь на лучшее. Нельзя медлить, нельзя рисковать положением, ведь «Бледный» может явиться в любую минуту. Он знает, что я один, и дверь более не является для него хоть каким-либо препятствием, потому слетит с петель тут же, ему даже усилий не придётся прикладывать. Я видел мощь его рук, осведомлён, с какой беззаботной лёгкостью они ломают тела людей. Моё такое же — поддастся под тощими пальцами, сломается как сухой сук. Закончив беглую передышку, включаю свет и хватаю ружьё, такое родимое и согревающее внутренние стороны ладоней. В глазах на пару секунд темнеет — я слабну, нужно поторопиться. Палец правой руки в беспокойном жесте ложится на спусковой крючок, пытается найти утешение, и я, хромая и тяжко выдыхая, следую за угол коридора. Не смотрю на явку, что в сторонке валяется — просто уповаю на то, чтобы мои жильцы находились в лучшем месте. Потому что благополучие для меня ныне лишь несбыточная мечта. — Чёрт! Завернув за угол, в тёмный коридор, совершенно не смотрю под ноги, за что расплачиваюсь — стопа цепляется за откинутый угол ковра, и я почти что оступаюсь. Изворачиваюсь, чтобы не потерять равновесие, а внутри выворачивает всего меня — в ноге пронзает такой нещадной мукой, что только рычащий возглас помогает хоть немного унять боль. Хватаюсь одной рукой за угол, припадаю виском к стене. В глазах черным-черно из-за мушек, непроглядно застлавших обзор. Стою, схватившись за опору, до тех пор, пока не проясняется в глазах. Глаза потихоньку выхватывают слабые лучи лампочки, простирающиеся из открытого люка в погреб. Свет падает на узорчатый ковёр, на дверь в кухню. А ещё на него. Возвышающегося в полутьме, сложившего руку на руку — обе в крови, — дюже ссутулившегося, шейными позвонками достигающего потолка. Стоящего прямо перед люком, по правую руку от него гостиная, а по левую — кабинет. Я вижу выжидательную улыбку, до безобразия удовлетворённую, обнажающую каждый чёртов и мною ненавистный зуб в широченном рту. Глаза, что в меня впились до самого нутра, выражают истинный триумф. Он голову чуть вбок наклоняет, щурит глаза, словно кот в приступе симпатии: — Тебе не стоило так торопиться, ножку подворачивать. К чему такая спешка? Расскажи, мне крайне любопытно. Мы стоим друг перед другом, между нами проход в погреб, куда я, блять, не успел сбежать. В моей руке ружьё, а у него руки и есть оружие. Чудовищное, в разы смертоноснее моего. — Ты вломился через спальню? — вопрошаю хрипло, надсадно. Это самое логичное предположение — он тварина бесшумная, вот только не понятно, как смог беззвучно окно выломать. И как он так быстро здесь очутился? — Зна-а-аешь, перед тем как уйти, я в твоих перепуганных глазках развидел трусость, прям отчаянный порыв сбежать. Не захотел оставлять тебя тут одного, потому поторопился — и не зря, — его короткий смешок для меня как самая злая издёвка. — Не серчай ты так, сам ведь дал разрешение войти. Я теперь твой званный и единственный гость, не так ли? Начинаю, но даже договорить не успеваю: — Я не… — Ты нару-у-ушил наш уговор, сбежал, — судя по тому, с каким смаком он выдыхает, то ничуть не опечален случившимся. Наоборот — в трепетном восторге. Его гортанный смешок расползается по всему потолку, оседает на мою голову зябким грузом. — Помнишь, чем это грозит? Неужели ты у меня тот ещё мазохист, раз собственноручно нарываешься на страдания? — Я, блять, не один, — голос ломкий, до жути хриплый из-за пересохшей глотки. Словно каркаю, нежели произношу. Я утомлён, мне нужно было бы восполнить силы, присмотреть за раной, но какое тут — сейчас лишь бы выжить. — Конечно, ведь ныне и я тут, но я не считаюсь. Отвечаю чуть громче: — В погребе сидит человек, если не веришь — сам спустись. Я не одинок, понятно тебе? — М-м-м, под домом, значит? — блять, не дай бог он начнёт доёбываться к формулировкам. Его лицо меняется на лукавую задумчивость, и эта маска претит поболее смердящей крови на предплечье. Блять, мне беспокойно, сердечный ритм ускоряется, отчего испарина накрывает голую кожу и намачивает одежду. — Этот человек находится прямо в погребе или вне его, не подскажешь? Скажем там… подземных туннелях? Он слишком много знает, а я только одно — мне кранты. Во рту уже предвидится не только гелеобразная внутриглазная жидкость с костлявыми пальцами, что пихают остервенело, но и что-то похуже, в разы хуже этого. Меня будет выворачивать, а он подбирать с пола, запихивать обратно — с желчью и соком, вместе со всякой грязью. Чего ещё он возжелает претворить, какую уродливую и бесчеловечную карикатуру сотворить из моего тела? Страшно подумать, невозможно будет перенести. Я молчу, но зато он купается в речах, словно в абсолютной неге: — Это ведь не считается, сам признай. Отбрось жалость к скудной жизни, отвернись от страха смерти, скажи громко и ясно, гордо и с достоинством: «я дома один, и никто меня не спасёт». Озвучь простую истину: «я брошен и всеми буду позабыт, но у меня есть ты, мой истязатель — прими же в свои объятия, овладей моими телом и душой». Препираться бесполезно, легче поступить здраво. Если голоском не повелеваешь, то я скажу это вместо тебя — ты только подойди, чтобы я мог принять тебя и пронзить, использовать как куклу. Его низкий голос опоясывает горло тонкой лентой, мешает дыханию. Я отвожу левую ногу назад в желании отойти, вот только он тут же свою заводит вперёд, а стоит мне вернуть на место, как и он повторяет. Не выйдет сбежать. Не получится уйти, не заимев хвост, означающий одно — неминуемую кончину. Я не хочу просить пощады. Меня выворачивает от одной мысли о том, чтобы о чём-либо молить этого монстра. Упрашивать, на коленях ползать и надеяться, что он не обманет, смягчит приговор, найдёт хоть толику желания даровать милость. Я не его игрушка, не тщедушная душонка. Чего бы мне этого ни стоило, но я буду бороться, а не ползать у его ног. Либо я, насколько это возможно, с ним наравне, либо два метра под землёй — и никак иначе. Выплёвываю громко и ясно, с теми самыми гордостью и достоинством, которые он так желает услышать: — Будь ты проклят, мразь! Ты никогда не услышишь мольбу с моих уст. Пути назад нет — в прямом и переносном смысле. Он зубоскалится негромко, выдыхает шумно, громче, чем я — а мне ведь на самом деле чертовски страшно, я напряжён всем телом и естеством. Свет с прихожей едва дотягивается до бледного лица, выделяет складки кожи на растянутых щеках и вокруг оскала. От надбровных дуг падают тени, из-за которых глаза скрываются в густом мраке. Я чую, как зрачки сверлят во мне дыры, желают худшего рока, который чуть ли не воочию уже видят, томятся по моим страданиям. Не вижу глаз, но чую вострый, кромсающий взгляд. «Бледный» словами ковыряет, чтобы подцепить кожу и освежевать: — Тут столько потерянных душ скитается, прям чистилище, и эти стены для них как прутья клеток — им не выбраться, заточены навечно. Сколько людишек умерло в твоём паршивом доме? Не отвечай — сегодня на одного станет больше. Он надвигается. Двумя широкими шагами преодолевает жалкое расстояние, а я тут же хватаюсь обеими руками за ружьё. Не успевает он протянуть руки, как я стреляю. Жму на крючок, пускаю картечь в район солнечного сплетения — особо не целюсь, тороплюсь. Нас обоих слепит яркая короткая вспышка и грохот. Тянет порохом и жгучим металлом, и вместе с человеческой кровью, которой водолазка пропахла, смердит просто отвратительно. В ушах сидит нещадный писк, а потом, точно через плотную мембрану мироздания, начинаю улавливать звуки. Проморгавшись, вижу перед собой костлявый торс без признака ушиба — всё, блять, впустую. Меня цепко хватают за горло, начинают душить. Я открываю рот, но пусто — только саднит глотку. «Бледный» услащённо цокает, качает головой, наклоняясь ниже и ниже, луч света падает на его глаза, которые заволокли беспощадностью и ликованием. Он дёргает меня, запрокидывает голову, с гадкой улыбочкой вслушивается в хрипы и тщетные попытки вдохнуть. Нависает сверху, и его дыхание кусает мои шевелящиеся губы. — Нарваться на более чудовищное наказание столь рьяно и похвально желаешь, или правда считаешь, что удастся спастись? Издаю свистящие звуки, пытаюсь вывернуться и спастись от удушения, но не могу ни поцарапать его запястье, ни тем более убрать ладонь. Во второй руке у меня зажата двустволка, к которой неожиданно тянется «Бледный». Он обхватывает тёплое дуло, приподнимает. А голос такой, словно хочет прыснуть и излиться в маньяческом смехе: — Могу подсказать: если желаешь навредить, то стреляй… — он, раззявив рот, помещает конец ружья прям туда, в полость, и кладёт на слюнявый язык. После произносит что-то не особо членораздельное, я не сразу разбираю буквы, складывающиеся в: «сюда». «Сюда», в рот? Он либо бесповоротно ненормальный, либо изощрённо глумится надо мной. Я бесполезно пытаюсь вдохнуть, от нехватки кислорода пылает голова. Его лицо прямо над моим, в его глазах я вижу свою погибель — у меня стынет кровь. Нахожу силы для того, чтобы нажать на спусковой крючок и обеспокоить пространство очередным оглушающим выстрелом. Лучше пустить второй патрон на «Бледного», нежели для себя оставить. Ничего не слышу, а в глазах бессердечная рябь скапливается и весь обзор сплошной пеленой закрывает, но я чую. Блять — БЛЯТЬ, — лучше бы не чуял. Я его серьёзно ранил, заряд возымел эффект, вызвал обширный разрыв тканей, и ныне на меня льётся. Течёт прямо на лицо, такое горячечное, живое. Стекает по щекам к ушам, мелко капает на лоб и попадает в глаз — не успел вовремя прикрыть веки. Жидкость, слово ручеёк, бежит по подбородку и шее, моя голова буквально пылает, но что хуже — затекает через раскрытый рот на язык, насыщающийся металлическим привкусом. Тошнотворным до жути — кровь «Бледного» набирается во рту, и против моей воли заливается в ротоглотку. Что-то плюхается туда, а желудок спазмирует и воет. «Бледный» давится, я слышу звуки глухого удушения, которое моментами походит на лающий смех. Он крепко держит меня, обливает с явным наслаждением. Я отчаянно бью ногой в пол, скрипят половицы, и хватка на горле ослабевает, и я могу наконец-то дышать. Именно это организм делает, чтобы восстановить острую необходимость кислорода — я вдыхаю носом и ртом срабатывает глотательный рефлекс. Часть крови, горькую и солоноватую, я заглатываю вместе с плотью — кусочками то ли глотки, то ли языка, а может и того, и другого. Что-то попадает в дыхательные пути, отчего раздирающий кашель сражает, помогая остаткам вытечь из ротовой полости. Я кашляю и дёргаюсь, не могу отдышаться, дурно до жути. Чую, как мясо с кровью просачиваются по пищеводу вниз, и желудок даёт второй, окончательный сигнал о надвигающемся извержении. Силы начинают покидать меня, падаю набок. Насел бы, если «Бледный» не подловил прям над полом, которого касаюсь локтем. Не успеваю вернуть дыхание, как меня беспощадно рвёт, выворачивает проглоченным. Металлический привкус выжигает язык и нёбо перед тем, как покинуть организм. Я стенаю, выкашливаюсь и трепыхаюсь так слабо и бесполезно, вызывая уродский смешок сверху. Как же мне плохо, я либо умру, либо сознание потеряю — но ни того, ни другого. «Бледный» поддерживает моё лицо, ладонью жмётся к мокрой щеке, не даёт полностью обратиться к полу, ведь он желает всё видеть и сполна насладиться представлением. Нет времени отдышаться, срываю голос окончательно — полупустым желудком сблёвываю во второй раз. На этот раз изо рта и носа сочится вода с желудочным соком, и лишь немного крови. Желудок остаётся на месте, хотя мучает предчувствие, что он порывается рвануть вслед. Я в спине сгибаюсь, задыхаюсь от горечи в ротоглотке и пищеводе. Кажется, что меня снова вывернет, но нет. Со рта тянется вязкое прямо на пол, и рука «Бледного» скользит и собирает на палец эту полупрозрачную нить, наматывает её, как на бобину. Он говорит невнятно из-за разорванной дробью глотки и ошмётка языка, я почти не разбираю: — Какой ты ранимый. Он поворачивает моё лицо, и я туманным взглядом не сразу выявляю его морду, что в пятнадцати сантиметрах от моей. Я неполноценно улавливаю бытие: кровопотеря сказывается, а рвота и асфиксия только больше утомили. Он приближает палец ко рту, прижимается жадным языком и облизывается. Мои, блять, слюну, сок, желчь и хуй знает что ещё слизывает. Я поздно захлопываю глаза — всё запомнил, от омерзения рвотный позыв выводит на удушающее бульканье. Но ничего не выходит — нечем, наверное. Когда он специально шумно сглатывает, меня в дрожь бросает. Я срываюсь на обессиленный стон, поджимаю ноги в коленях, бьюсь ими в торс маньяка. Он позволяет какую минуту побыть в тишине, набраться сил. Сначала мне кажется, что я более никогда не восстановлюсь, что останусь хворой доходягой до самого конца, который наступит в любой момент, но нет — разум потихоньку проясняется. Дышу я сипло и рвано, словно воздух едкий, разъедает изуродованные пути. Смаргиваю влагу с глаз, весь рот заполонил вязкий, тошнотворный ком, и мне от него не избавиться. Я сожалею. Не о том, что вызвался упрямиться и сражаться. Моя ошибка в том, что не нашёл смерть от других рук, да хоть от дроби своего ружья — так было бы легче. А сейчас уже поздно. Я ошибся. Спроси меня вновь «знаешь ли ты…», и я наконец-то отвечу: «не знаю». Голос у «Бледного» чуть клокочущий от истомы, ломкий и неровный. Я могу рассмотреть не до конца восстановленные мягкие ткани рта: как слой за слоем нарастает слизистая, вижу кривоватый язык, лишённого верхнего слоя с выростами: — Ты весь вспотел, трясёшься. Бравады больше нет, вражеские силы сломили оборону, растоптали оплот хрупкой психики. Если бы ты вчера воспринял мои слова всерьёз, то всё сложилось иначе — не скажу, чтобы лучше, но так сильно не мучился бы. Дурачок ты, дурачок. — Зачем тогда ты… — сразивший кашель не даёт договорить. Содрогаюсь в руках твари, что на колено припал и всего меня, небольшого в сравнении с ним, одной рукой придерживает. Если захочет — размажет меня по полу. Захочет — из шеи вытянет сонную артерию. Как он захочет — так и будет. Я мычу, и его большой палец накрывает мои влажные губы. Кашель сходит, горло саднит, печёт хуже печки: больно, кошмарно больно. Я решаю не договаривать. «Зачем тогда ты со мной возишься, льнёшь и на чувства вызываешь, никого получше и сметливого не нашлось?» — но ответ я не желаю знать. Ответит тем, что я либо не пойму, не приемлю или не желаю. Мои обмякшие руки свисают вдоль тела, я шевелю правой, касаюсь тёплой густой лужи — беспощадно извергнутое из желудка, — а затем нащупываю оброненное ружьё. Пальцами пробегаюсь по прикладу, обхватываю у затвора. Патронники пусты, там только стреляные гильзы остывают, а запасов в кармане нет, палить абсолютно нечем. Ни в себя, ни в него. Он произносит криво и скучающе — как-то быстро его голос становится чистым и ровным, словно не было никакого выстрела и последующей травмы: — Что ты хотел вымолвить? Не дразни, а то с силой вытяну, вместе с языком. Ага, и глаза выколешь, и всякое другое. Сука, я помню. Он многое хочет сотворить со мной, вот только непонятно, как сможет провернуть это, если меня на всё это чисто физически не хватит? Вопрошаю слабым голосом, а он палец с губ убирает: — Тебе весело со мной? Он слегка удивлён — выдерживает короткую паузу, уголки ровного рта тянет чуть наверх. Глаза приобретают намёк на прежний интерес и увлечённость. — Достаточно, — лаконичным отвечает. — Боишься, что я тебя позабуду или променяю на кого? Это тебя заботит, не даёт нормально дышать и принять надвигающуюся погибель? — Тогда почему не желаешь продлить наши моменты? — крепче обхватываю ружьё. Во рту противно, горький комок туда-сюда катается. — Каждый день, пока я жив, я принадлежу тебе. Не станет меня, не станет и твоей власти надо мной. Разве ты не желаешь этого? Он таится во вдумчивой тиши, в которой перебирает то ли прошлое, то ли бытие настоящего. Не знаю, что он находит там, в порочном водовороте, но его судорогой пронимает, отчего и меня мимолётной дрожью пронизывает. Гримаса опостылевшей скуки цветёт на его лице, пахнет гнилью — что-то нехорошее, ненавистное проникло в его разум. То, что хотел бы изничтожить с корнем, а не может. Недолго, конечно, это непонятное травит его голову, ведь вскоре лицо меняется, становится достаточно обыденным: с лёгким оскалом, демонстрирующим зубы, и проницательными, обжигающими глазами. Странно, но он так ничего и не говорит. Не пытается перевести тему, не увиливает, не омрачает ситуацию жуткими словами — ничего из этого. Просто не отвечает. Он начинает приподниматься. Я не прошу, но он помогает подняться. Услужливо ставит на ноги, убеждаясь, чтобы я не переносил вес на покалеченную сторону. Он быстро замечает двустволку в правой руке, но никак не реагирует. Может, не считает угрозой или просто позволяет мне глупость подумать, что в моих руках есть какой-то контроль. И меня это раздражает — весь он, его уверенность, власть и сила. Меня бесит правда — что я ничтожный и слабый человек, ярмо которого — это пасть от бледных рук. Кровь клокочет, бурлит. Я, блять, устойчиво стоять не в силах, чуть сгибаю ноги в коленях и ссутулюсь, но горю ненавистью к нему ярой, неуёмной. Действую исступлённо. Я поспешно — наивно, глупо и нелепо, мои ебучие эпитеты — прикладом замахиваюсь на его чуть раскрытый в улыбке рот. Звучат глухой звук столкновения и мой хриплый выдох — и всё. Вполне ожидаемо — я промазал, попал в край подбородка, прямо у кромки нижней губы. «Бледный» даже не дёргается, просто пялится на меня, будто не веря в случившееся. Несколько секунд проходит, и только тогда он гогочет утробным голосом, а в глазах расцветает знакомая хищность. Его плечи сотрясаются, смех в точности как рокот, воркующим звуком перебегает по стенам дома, шипами пронзает мою кожу. Облизывает словами: — Хочешь моей крови? Нет, я не просто желаю, а рьяно жажду. Всецело — всей своей душой и даже большим нуждаюсь в том, чтобы принести ему страдания. Долгие, мучительные — чтоб запомнил, согнулся хоть на мгновение, чтобы перехватило дыхание. Причинило боль и неудобство, испытал хоть кроху того, что испытывал я. Чтобы было болезненно. Не удаётся передать мучающую меня кровожадность в жёстком, нестерпимом тоне: — Да, мне не хватило. Он наклоняется пониже, упрекает безмолвным жестом. Сверлит меня пристально, прямо в глаза, с предупреждением обращается. Голос бессердечный, упивающийся предстоящим: — Я могу облегчить и так бесхлопотную работёнку, и подставить лицо для удара, но нужны ли тебе мучения, неужели ты в силах выдержать ещё? Запомни — это твой последний шанс, человечек: что вымолить прощение и получить меньшую кару, что попытаться навредить мне. Сегодня так и сложится наша судьба: либо я тебя, либо ты меня. Как думаешь, кто выигрывает? Он хватается за края своего рта. Тянет в сторону насколько возможно, пасть раскрывает широко-широко, до треснувших уголков губ. В нос бьёт смрад крови, я внимаю раскрытой полости и вижу — блять, всё зажило, исцелилось неестественным образом. Язык целёхонький, его кончик выглядывает над кромкой нижнего ряда зубов, словно наверх хочет залезть. Я бегло осматриваю дёсны, уздечки щёк, свисающий язычок, нёбо — безукоризненная анатомическая картина. Особо пылко выжигаю взглядом блядские зубы, чуть окрашенные багряным, такие ровные и безупречные, точно выточенные мастером под руководством скрупулёзного чертёжника. Ебучая сущность Гостей. Не могу перестать буравить ротовую полость, которая манит, манит. У бледной сволочи внутренности — слабость. Слизистая — слабость. Органы чувств — слабость. А мне нужно быть сильным, чтобы вдарить посильней, ощутимо. Он же хотел сотворить страшное с моими языком и глазами? А я что, не могу отплатить той же монетой? Посмотрим, кто первым посягнёт на претворение его замыслов — я уже в одном преуспел. Правильно «Бледный» сказал: либо я его, либо он меня — и не иначе. Удобней перехватываю ружьё, полагаюсь на концентрацию, благо бледная тварина позволяет собраться с духом, даёт столько времени, сколько потребуется. Я уже знаю — наконец-то ведаю истине, а не надеждам, — что проиграл. Вчера я подписался на смерть, когда вышел на улицу. Сейчас я уже мёртв — в пару шагах от двухметровой ямы. Но, сука, умру в борьбе, а не раболепствуя у его ног. Трясучка и волнение оставляют меня, сердце больше не бьётся заполошно. Руки ничуть не подводят в том, чтобы прицельно, весомо попасть в одно определённое место — левый глаз. Бью остывающим дулом прямо в глазное яблоко до того, как веки прикроют его и защитят от травмы. Всю сосредоточенность и вес переношу в этот выпад, продавливаю неслабо, отчего в глазнице тут же мерзко лопается, и голова подлеца дёргается, уходит в сторону. Тихий, шипящий точно кислота выдох — не мой, его, — нарушает тишину. Он хватается за левую сторону лица, прикрывается ладонью, а внутри, то ли в груди, то ли в глотке, рокот проносится утробный, до ужаса первобытный. Одну секунду звучащий невменяемой усмешкой, а вторую — беспокойным гулом. Недолго торжество тешит моё эго — в воздухе собирается что-то зловещее, сгущается тяжким облаком вокруг. Тело пробирает мурашками и могильным ознобом, вдохнуть удаётся с трудом, словно через соломинку пытаешься вобрать кислород. Моё тело за пару дней недурно изучило его, и оно кричит одно. Убегай. К моей шее близится рука — мне её не избежать. Уклоняюсь в сторону и защищаюсь ружьём, выставляя перед собой. Пальцы проносятся по цевью, умудряются оставить на нём глубокие борозды и зацепить моё плечо, разодрать водолазку и кожу, тянут вниз. Бросаю оружие и отталкиваюсь левой ногой и, хромая на правую, даю дёру. Боль сильна, а бессилие от потери крови ощутима — я непозволительно неповоротлив, потому удрать не в силах. Шаг один, затем второй. Не удаётся сильно оторваться от «Бледного», и я чую пальцы, схватившие за талию. Он не пытается меня остановить или удержать, нет — острыми как бритва ногтями впивается в плоть. В глаза бьёт сноп клокочущих искр, шиплю безысходно. Сука, у скотины в руках забойщика и то больше шансов на выживание, чем у меня. Я чую каждый палец — их четыре, — которые проникают глубже, на полторы фаланги, и совершают движение в сторону. Он раздирает мой правой бок. Голову сковывает словно свинцовыми тисками, давит до разбитых костей. Торс обдаёт кошмарными муками — жгучие, пульсирующие полосы горят огнём. Он разорвал мышцы живота, словно распорол подушку, а не живого человека. Артерии не задеты, а вот кишки — да. В моём крике нет отдушины, в сорванном голосе не нахожу облегчения. Я падаю на руки и припадаю лбом к полу, бьюсь так, что звенит ушах, но этого недостаточно, чтобы перекрыть кипучее на пределе сердце. Блять, как же нестерпимо, прям до скрипа зубов. Кровь густо течёт, льётся на пол, бежит по телу, привлекая только больший могильный холод. Лихорадит, я сотрясаюсь и кашляю, отчего со рта стекает слюна с остатками блевотной горечи. Темно, почти ничего не вижу — раскалывающая сознание хмарь мешает обзору, как не моргай, а только глаза жечь начинает. Так горестно, обидно — люк ведь так близко, совсем чуть-чуть, и я в погребе. Я помалу шевелюсь, двигаюсь вперёд, а тело пытается сопротивляться, тяжко им повелевать. Начинаю мычать сквозь поджатые губы от нестерпимых боли и жалости. Слабое освещение мажет по моим чёрным пальцам, даёт блики в прозрачных каплях, спадающих с лица. Чёрт, я что, плачу? Не знаю. Сквозь грохочущий сердечный ритм, засевший словно под языком — ни вдохнуть, ни выдохнуть, — я улавливаю звук и понимаю: «Бледный» разворачивается ко мне, собирается расквитаться. Я не могу позволить этому случиться. Действую настолько спешно, насколько могу — толкнувшись левой ногой и подсобив руками, буквально проваливаюсь в погреб, головой вперёд. Падение выходит отвратительнейшим. Челюстью врезаюсь в лестницу, бьюсь локтями и, кажется, подворачиваю левую ногу. На дощатый пол падаю грудью вперёд, ощущение, что ребра трескаются, из лёгких выбивается весь воздух. Падение сильное, всё вибрирует и вздрагивает, и один их деревянных стеллажей, ножку которого всегда приходилось подпирать, падает. Ничего не вижу, только слышу. Закрутки вдребезги бьются, жидкости растекаются, руку намачивают. И так в ушах звенит, голову раскалывает ужасным недомоганием, но я различаю отчётливый металлический гул. Это что, звон церковных колоколов? Не знаю. Вяло приподнимаюсь на локтях и промаргиваюсь, смотрю — недалеко от меня, вывалившись из коробки, лежат перевязанная бечёвкой клеёнка и замызганные перчатки. Под льняной тряпкой замечаю растянувшуюся цепь, на звеньях которой мутными пятнами отражаются искусственные лучи света. Цепь. Грёбанная цепь. Откуда, блять, она взялась в моём дома? Незнакомая, абсолютно новая. Полированная, точно только вышла из-под станка. Неужели о ней вчера и говорил «Бледный»? Не знаю. Хочу подтянуться, начать двигаться в сторону пещер, но старания не продвигаются дальше убогой попытки. Ладонь скользит по растёкшемуся рассолу, я слаб, не способен удержаться — провально оседаю на пол. Нижняя губа беспощадно трясётся, зубы стучат из-за внутренней дрожи, от которой сердце скоро не выдержит и лопнет. Голосом не повелеваю, а хочется излиться в стенаниях. Трудно. Глаза захлопнуть легче, чем открыть. Легче сдаться, чем бороться, а я додумался нападать. Сука, «Бледный» по-зверски полоснул меня, наказал за нахальство сопротивления. Оно стоило того? Не знаю. Я, блять, не знаю. — Как-то на рассвете, в студёную зимнюю пору, лесничий выбрался на промысел, — я слышу сверху, над люком, глухой и жуткий голос, выказывающий необъятную одержимость и свирепость. Я дышу неровно и бесконтрольно. Тело выворачивает, желает найти положение, при котором не будет сдирающей шкуру боли, но такой нет. Зажимаю рукой раны на боку, под дрожащими пальцами пульсирует и жжёт, кровь марает всё на своём пути. Я чую её даже во рту — из-за внутреннего кровотечения простирается по пищеводу. — Успел промёрзнуть и потерять всякую надежду. Охотился он долго, ведь дичь его — ловкий зверь, — звучит с верха лестницы медлительный яд. Предвестие надвигающейся угрозы подталкивает, велит спешить. Прилагаю больше усилий, и мне, хоть и не с первого раза, но кое-как удаётся приподняться. Правая нога вовсю онемела, а левую разрывает болью — всё-таки неслабо я её подвернул, неудачно зацепившись за ступеньку. Хватаюсь за полки и привстаю, но не получается идти, делаю шаг и всё — оступаюсь изнеможённо, и снова соединяюсь с полом. — Кролики шустры, а ещё до смешного трусливы. Выходят крайне редко, но метко — именно так и вошла стрела в мохнатое тельце: одним то-о-очным выстрелом, — слышно со ступенек у пола. Судорогой сводит, но мне удаётся немного передвинуться, доползти до конца дощатого пола, к земле у спуска в шахту, смердящей тухлятиной. Колено скользит по кровавому следу, простирающемуся за мной, натыкаюсь на осколки, но не перестаю прикладывать усилия. Когда малодушная мысль «а может, лучше всё же сдаться и просить о пощаде?» бьёт тонкой иглой в висок, надо мной уже звучит голос, выбивающий последние силы и ставящий жирную точку. «Бледный» вкрадчиво, с выражением, неспешно досказывает: — Кролик был один, а у лесничего детишек трое. Голодных, хворых в беспощадную зиму — отец им выделил самые сытные части. Знаешь какие? Те самые, благодаря которым он так резво удирал. Одну заднюю лапу он дал старшему, вторую среднему, а младшему… Цветочек мой, ты же любишь опекать детишек? Поделись с голодающим — отдай свою ножку. Он хватает меня за правую голень. Я вскапываю землю, загоняя её под ногти, и «Бледный» на себя тянет, отчего я беспомощно и рьяно скребу по доскам. Он не разжимает хватку, смеётся басисто. Чуть отрывает ногу от пола и указательным пальцем пролазит в рану от огнестрельного ранения, отчего я невольно вскрикиваю. Он ногтем царапает рваный вход, протискивается вовнутрь, и ползёт сквозь сочащиеся стенки мышцы и свернувшуюся кровь. Расширяет проход, следует по траектории шкодливой пули, и вскоре доползает до металлического снаряда. Я успеваю ошалело и невнятно попросить остановиться — точнее сказать умолять об этом, — но он давит на пулю, проталкивает дальше, распарывая плоть медленно, со смаком. Несмотря на онемение конечности и слабость тела я чую достаточно — сознание вот-вот отключится из-за болевого шока. Мои страдания и боли ему в сласть, его гогот звучит в какофонии с моими криками. Как же всё оказалось бессмысленно. Надежды, потуги, борьба — я напоролся на то, отчего рьяно убегал. Пытаюсь вывернуться, но тело ничуть не слушается — я больше похожу на слабо трепыхающуюся тряпичную куклу, нежели человека. От непрекращающейся, долгой кровопотери голова дурная, и я желаю одного — моментальной смерти, которая будет спасением, а не злым роком. Меня переворачивают на спину, я сильно бьюсь лопатками, отчего ощущение, что лёгкие выскочат из грудной клетки. Я совершенно не чую то, как палец выбирается из пульсирующей раны: обессиленно вязну в бессильных хрипах. Проходит пара секунда и «Бледный» восседает поверх моих бёдер близ паха, придавливает к полу. Не успеваю прийти в себя и что-то чётко рассмотреть, просто чую, как ледяная ладонь обхватывает под челюстью, фиксирует голову в одном положении. Я упираюсь руками в его грудь, пытаюсь оттолкнуть, хотя никакие потуги и сопротивление не уберегут от неминуемого. «Бледный» второй рукой грубо хватается за моё лицо, ощутимо впивается пальцами. Большим жмётся к нижнему веку левого глаза, и я ужасаюсь — понимание отнимает последнюю надежду. Давление, с коим он упирается в глазное яблоко, заставляет в тревожном принятии захлопнуть глаза. Время пришло. Око за око — теперь мой черёд лишаться зрения. Наверное, это справедливо, хотя какая, нахуй, справедливость. В нашем мире нет места абсолютному правосудию, в моей семье не знали о честности, бледная тварь действует не из морали и нелицеприятия, а собственных побуждений и извращений. Везде всё одно и то же. Око за око — он отнял у меня больше, чем я у него. Мне больно, каждую секунду. Глаз мучает меньшей мукой, нежели всё остальное тело, но это только начало. Проходит одна секунда, вторая, я надсадно хриплю, и палец соскальзывает. Просто пропадает. Мои хрипы и стоны громче тревожного гула в ушах и беспокойного сердца, я каждую секунду готовлюсь к подлой, неожиданной атаке, но её нет. Есть только чужой вес на моих бёдрах, и чужой палец, вдруг водящий по влажному лицу. Чуть согревающий, стимулирующий кровообращение. Какое странное движение — начинающееся от глаза и направляющееся в сторону, к виску, а затем разворачивающееся к щеке. «Бледный» не давит, а как будто трёт, размазывает. Что происходит? Я открываю глаза — медленно, робко. Свет из-за широкой спины почти не поступает сюда, но я вижу жуткий силуэт Гостя, криво согнувшегося надо мной. Второй рукой он заползает под мой затылок, берёт голову в плен. На его губах не вижу оскала — лишь ровную, мягкую полосу губ, которая как отдалённое напоминание об улыбке. Он избегает зрительного контакта, лишь следит за собственным пальцем, скользящим по щеке. Я не верю в происходящее. Он же был так зол на произошедшее, наверняка разыгрывал в голове живописные сцены надругательства надо мной, пока спускался ко мне, за ногу хватал. А сейчас… я соображаю — а сейчас стирает свою кровь с моего лица. Пальцем собирает стекающую дорожку по вискам — я бесконтрольно плачу, — и водит по щеке. Слезами смывает подсохшую кровь, ласково так, елейно. Голос у него такой же — мягкий: — Наивный цветок — вот кто ты. Родился на кладбище, на кладбище и зачахнешь — отчизна дала жизнь, ей её и вернёшь. Холит меня, вводит в давно позабытую заботу, хоть и обманчивую, короткую. Мне этого хватает — невольный всхлип вырывается, дерёт сухую и саднящую глотку. Мне больно беспокоить дыхательные пути, больно шевелиться, больно, блять, жить. Существование моё — жестокое бремя, а сейчас, когда радеют после случившегося, вопрошаю небытие: «почему не даёшь покоя, разве я заслужил все эти надругательства?». Спрашиваю, но слышит ли оно меня? Не знаю. Я переношу руку с груди «Бледного» к ярко выраженным ключицам, замираю. Его шея достаточно близка, чтобы мне смочь схватиться за неё, но какой толк? Показать свой гнев, досаду? Её — ненависти, — уже почти нет, непропорционально меньше накопившихся утомлённости с болью, как и нагрянувшей грозовым смерчем апатии. Я поднимаю и кладу ладонь ему на щеку — почти так же, как он придерживает и мою. Мы относительно зеркальны, только на моих устах нет подобие улыбки — на неё не хватает сил, как и на какие-либо слова. Взор мой туманный, застланный влагой, но я способен заметить прозрачную дорожку под его глазом, тянущуюся до челюсти — это внутриглазная жидкость. Мне удалось ранить его, хоть и ненадолго, ведь левый глаз уже целый, неповреждённый. Я пальцем провожу по щеке, смачиваю подушечку и размазываю желеобразную полосу. Кожа у него холодная, как у мертвеца. «Бледный» убирает руку из-под головы, накрывает мои пальцы своими, смотрит прямо в глаза, но я не в силах ясно видеть. Нежность, что заключена в его лёгких, слегка отрешённых касаниях, громче всего остального говорит о горьком разочаровании, почти сожалении. Слова вторят чувствам, повисшем в затхлом, провонявшем кровью погребе: — Я говорил тебе, что есть силы повыше меня. Что я лишь исполнитель, следующий высшей воли. Её, Смерти, приказам. Она судьбой велит то, что рано или поздно претворится, хочешь ты этого или нет. Теперь я понял. «Тогда почему не желаешь продлить наши моменты?» — когда я спросил, он не ответил, но вернул долг сейчас. Он не вершитель, а исполнитель. Но я всё равно не понимаю. Как всесильная и бессмертная сущность может кому-либо служить? Если эта всесильная и бессмертная сущность — злейший враг человечества, то тогда тот, кто выше в иерархии, является сущим дьяволом? Наверное. Не знаю. Он продолжает: — Ты не внимал ни моим наставлениям, ни пособничеству видений, оттого ждёт самое горькое — горче желчи, что рот твой травит. Кончину не отсрочить, не вымолить ни у кого дополнительные минуты жизни. Но тебе хотелось бы этого, да? Мне тоже. Он этого правда хочет — моего спасения. Часами, днями и неделями иметь надо мной превосходство, следить мрачными ночами, грезить охваченными огнём днями. Наведываться, стоять под дверью и вести разговоры, свербеть смутными речами и предзнаменованиями мою тщедушную натуру. Встречаться воочию, владеть моим телом: трогать и обхватывать, приближать и отталкивать, пробовать на вкус и съедать взглядом. Держать меня в руках и иметь на ладонях целую душу — обетованную, только его. Изо дня в день. Недели будут превращаться в месяцы, они — в года, а те — в декады. Моя душа никогда не покинет клетку, чьи прутья — его хладный пальцы. Я позабуду обо всём ином: тревога с беспокойством, порождаемые им, заслонят всякое прошлое и благое, и останется только одно — он сам. И я, рано или поздно, скажу: «я всю жизнь прожил в его руках». Скажу, что мои ладони — его. Моё лицо — его. Шея — его. Всё-всё, чего может коснуться; всё-всё, что я имею. Всё-всё, что в мире создано, привело к тому, чтобы связать наши души. Тебе бы хотелось изменить судьбу? Избрать другой путь, где мы также не пройдём мимо друг друга, но наши пути не разойдутся, и мы останемся вместе? Желаешь взять мою руку, держать крепко, никогда не отпускать? Непреклонно владеть мною до тех пор, пока далёкое-предалёкое несчастье не разлучит нас? А мне нет. Я про себя повторяю: А мне нет. А кошки на душе скребут. Он — исчадие ада, разорвавшее мне крылья, схватившее в тиски и утащившее за собой, в геенну. От чьего преследования мне не оторваться; тот, кто осуществляет приказы свыше — тех, кто подписал мою погибель. Он убьёт меня Её беспощадным приказом. Рот слипся, не могу напрячь мышцы, чтобы вслух повторить: А мне нет. И замолкнуть, оставив на языке горечь сознательной лжи, спрятав её за сомкнутыми губами. Ведь он желал для меня иной судьбы — не такой, о какой я грезил, но лучше, чем мне уготована высшими силами. Он желает иметь меня под рукой, держать за запястье, пить с неё кровь — чтобы я, обетованный, только ему принадлежал. Она, Смерть, желает, чтобы он моё запястье вывернул, расколол в крошку кости предплечья, и сломанным остатком руки пробил мне голову — чтобы я болезненно страдал, мучился, сдох в агонии. Возможно я глуп, слишком опьянён мыслью, но будь у меня силы, то промолвил лишь одно: Мне и правда этого хочется. Если бы я мог, то повернул время вспять, хотя бы на сутки назад. Сделал всё, лишь бы избегнуть смерти в погребе: избавиться от бесчеловечной доли, какую встречаю сейчас. Направился туда, где не ступала нога человека, вырвал из души то, что тянет к погибели. Нужно было бы, то бросил всю чёртову прошлую жизнь с обветшалыми привязанностями к безликим вещам. Оставил дочь соседа и Есенина в набившем оскомину доме, и ушёл. Я согласен даже там, у выгребной ямы, не дать «Бледному» уйти одному, если это убережёт от бессердечной доли. Я отправлюсь вслед, повторю его следы собственными, пойду по пятам. Я знаю, он не оставит меня на улице, возьмёт с собой. Не выгонит обратно, приютит. Я смогу свыкнуться с его одичалостью по отношению к моим телу и душе — ответно привяжусь, буду созависеть, лишь бы встречать новые рассветы, новые закаты. Я готов стерпеть поползновения на мою автономность и нарушение границ. Но пережить надвигающееся — нет. Всегда в моей жизни были трудности, хлопоты и разочарования, ошибки, развилки и утраты, но не так, как сейчас. Никогда я не был счастлив, свободен и безмятежен, здоров, расслаблен и защищён, но сейчас я как никогда сокрушён. Под грозным крылом «Бледного» боязно, но стоило попасть в лапы Той, что высится над всеми нами, как стало мучительно и нестерпимо. Я скоро умру. Сквозь наступающее марево неполноценно ощущаю поганый мир. Я всё ещё держу ладонь на бледном лице, провожу пальцем по коже, ощущаю подсыхающую жидкость. Кожа у него мёрзлая, руки мёрзлые, а вот кровожадная ревность и жестокость — единственное кипучее. Он горбится сильнее, безулыбчивым лицом приближается ко лбу, оставляет почти невесомый след, — чую губы лишь на мгновение, точно мираж. Моё слабое сердце отзывается, не хочет умирать, а надо. Его голос, мажущий копотью тоски, слышу словно через толщу воды: — Тщедушный ты мой цветок, утративший лепестки. Болезненно для увядающей души находиться в ледяных объятиях могильных рук, которые приносят что чуткое внимание с лаской, что нещадные травмы с мучениями. Когда он убирает ладонь с лица, то хочу попросить вернуться, не отдаляться — остаться до тех пор, пока не испущу дух. Но он лишает меня последнего тепла —тягостной опеки, — и оборачивается, отчего едкие лучи светильников режут чувствительные и заплаканные глаза. Прикрываю веки, слышу короткий шуршащий звук, а затем металлическую трель, и я чую подступившую к шее изморозь, соскальзывающую вбок. Раскрываю глаза, вижу снова нависшего надо мной «Бледного». Глядящего в ответ с ровным лицом, обвязывающего моё горло цепью — мелодию звеньев ни с чем не перепутаешь. Я пытаюсь дёрнуться, но он наматывает концы на кулак, и тугая петля опоясывает горло. Он не шутит и не играется — настал конец. У меня нет слёз, чтобы разрыдаться. «Бледный» горбится, приближается к моему взмокшему испариной лбу, и всё же жмётся ртом, оставляет прощальный поцелуй. Не успеваю ни прочувствовать его, ни испытать горести — давка затягивается, лишая возможности вдохнуть. Срываюсь на свист и бью пяткой в пол. Нуждаюсь в воздухе, обессиленно пытаюсь дышать, но, блять, как же бессмысленно — он душит меня в последний раз. В безмолвной мольбе хватаюсь за запястья налитых свинцом рук, пытаюсь расцарапать кожу, но хоть бы хны — неотступных вершителей не отнять. Лягаюсь из последних сил — правая нога онемела, стала безжизненной, — левым коленом бьют в ссутулившуюся спину, врезаюсь в выглядывающие остистые отростки позвоночника. «Бледный» смотрит на меня недолго, только пару секунд выдерживает мой потерянный, полный агонии и страха взгляд, после переводит на раскрытые губы, на захлёбывающийся кашлем рот. Внимает моим последним потугам, проникается каждым удушающим звуком, исходящий с глотки. Я скоро задохнусь, в глазах мутнеет, сознание ускользает за пределы бытия. «Бледный» затягивает цепь настолько сильно, что звенья под кадыком давят непомерно, будто заползают меж шейных позвонков в желании раздробить, трахею с глоткой сминают точно в кашу. Тянет ошейник на себя, отрывая меня, безвольного с запрокинутой головой, от пола. Захлёбываюсь и трепетаюсь, раздаётся хруст под ушами, прямо у гортани — смещаются позвонки, происходит разрыв мягкий тканей шеи, которую пытаются свихнуть. Остальное тело окостенело, есть только распирающая и исключительная боль под пылающей цепью. Взор затуманен, покрыт полумглой — даже истязателя не разглядеть, — обращён в никуда. Я не успею задохнуться, умру от другого. Я знаю. Не могу пошевелиться и двинуть головой, давление сумасшедшее, как при желании разорвать изнутри, разбить кости в щепки. Я помню слова «Бледного», они прокручиваются набатом вместе с заполошным сердцем: «От истины не сбежишь, она ждёт тебя там, где навеки будешь погребён. Сломленный, с застывшими стеклянными глазами, с перевязанной цепью на вывернутой шее и позвонками, разбитыми в крошку». И он это сделает — всё, как было обещано. Да. Теперь я знаю. И он это делает — всё, как было обещано. Яркий всполох бьёт в глаза, в черепной коробке колокол отбивает последний гулкий звон, а рот более не ищет кислород. Давление пропадает, боль замолкает. Моя жизнь обрывается.
179 Нравится 57 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (15)