Лисье сечение
19 октября 2025 г., 17:39
Каждую субботу, а иногда и в пятницу, я сажусь на автобус и еду несколько станций, потрясываясь в нем и держась за холодный стальной поручень, отполированный до блеска тысячами таких же рук. Меня часто посещают мысли о том, зачем я туда еду? Я одиннадцатиклассник, у меня на кону экзамены, поступление и прочая дребетня. Но я зачем-то, словно по заведенной привычке, каждую пятницу и субботу после школы ем, складываю в три погибели и без того мятый, истерзанный листочек с моей ролью и сую его в сумку через плечо с детским рисунком, выцветшим от времени. Прощаюсь с матерью, с поступившей сестрой и еду туда, направляясь к автобусной остановке, наперед зная, что повторится все, неважно даже, пятница это или суббота.
Вот я иду к автобусной остановке мимо многочисленных знакомых мне до каждой трещинки домов и деревьев, вот прохожу мимо продуктового с ярко размалеванной вывеской, где я никогда ничего не покупаю, даже зная, что буду торчать там, куда я еду, до самого вечера и, минуя повороты, наконец вижу злополучную, облупленную одинокую остановку. Подхожу и стою там — никогда не сажусь на лавочку. Почему? А, черт его знает. Иногда там сидят бабушки, клюя носом, как сонные воробьи, иногда дети, пришедшие со школы. Даже один раз видел какого-то важного мужчину в деловом костюме и с кожаным портфелем. Но чаще всего там никого нет. Сидят там люди или нет, но я никогда не сажусь.
Автобус опаздывает всегда. Я открываю телефон, чтобы посмотреть, через сколько он приедет, и вижу, что минуло уж минут десять с обещанного времени, когда злополучный транспорт уж должен приехать. Всегда так. Нет, нет да и опоздает. А когда он наконец подъезжает, с шипящими пневматиками и скрипящей дверью, я медленно вхожу в автобус и, схватившись за металлический поручень, продолжаю стоять. Даже в автобусе не сажусь. Пассажиры всегда бывают разные, но для меня они всегда представляются цветастыми пятнами, потому что смотреть под ноги и думать мне привычнее и удобнее, чем поднять голову, напрягая мышцы, и смотреть на мелькающий за окном пейзаж.
Еду я недолго. Иногда стою в пробках, но, несмотря на ропот, расходящийся по автобусу, как через сломанный телефон, я люблю пробки. Не знаю, почему. Может, когда попадаю в пробки, я чувствую разнообразие, и эта поездка мне не кажется рутинной и бессмысленной. Наконец, когда автобус снова трогается, меня всегда куда-нибудь да заносит, потому что я никогда не оказываюсь готов к тому, что автобус возобновляет свое движение.
После того как я приезжаю на место и выхожу из автобуса, я вздыхаю, освобождая ноздри от какофонии автобусного запаха — смеси бензина, пота и чужой усталости. Потом снова, видя лишь периферийным зрением дома, дороги, фонари и магазины, проходя пешеходный переход, иду туда, куда я ехал. Идти тоже недолго, минут пять от силы. Но маршрут знакомый и всегда один и тот же. Обхожу островок и иду по прямой, переходя дорогу, поднимаясь на высокий тротуар, где начинается дорога во двор, и подхожу к черной калитке, которую всегда перекрашивают, но она всегда выглядит облупленной. И дергаю за ручку, тяну высокую черную калиточную дверь на себя и вхожу на территорию дополнительно-образовательного учреждения.
И так продолжается одиннадцатый год. Почему одиннадцатый? Потому что попал я в эту театральную студию с первого класса и много чего успел повидать. Всегда все было по-разному. И как одиннадцать человек пытались под руководством нашей режиссерши поставить «Снежную королеву», и как две узкоглазые девчушки — лучшие подружки: бурятка и удмуртка — играют королеву и принцессу, и как девушка с афроамериканскими корнями играет ангорскую кошку, и как девчонки выгоняют нас из кабинета, когда переодеваются, как мы пьем чай, закусывая пряниками, попутно роняя на свою роль крошки такого вкусного пряника, что ты невольно думаешь, зачем вообще я сюда пришел, разве читать что-то? Но атмосфера в нашем театре была домашняя. Всем было со всеми хорошо. Всегда и я, и остальные театралы приходили тогда, когда им было удобно. Но, видя это безобразие, наши малыши, ну, подрастающее поколение, все равно приходили вовремя, чем всегда удивляли меня. «Но это пройдет, — думаю я, — вырастут и возьмут с нас пример, как ни крути». Мы часто пьем чай, когда Дашка, запыхавшись, приезжает из колледжа и выкладывает на наши сдвинутые парты печенье и конфеты. Дашка вообще смешная, очень я ее люблю. Девушка высокая, глазища — во! — и полненькая, но такая жизнерадостная хохотушка, что мне самому рядом с ней весело становиться. Как я уже сказал, атмосфера у нас просто чудесная, приезжаю — и душа радуется, хотя я никогда этого и не показываю. Со всеми здороваюсь, когда приезжаю, братаюсь с Женькой — коренастым спортсменом, ходящим всегда только по субботам, который младше меня на года два и кое-кто из девчонок кличет его как Онегина: когда «милый мой Евгений», а когда просто «Евгений». Который в юности своей жертвой страшных заблуждений не был, потому что был забавным и ко всем относился просто. Но если вдруг на него начинали гнать, а как известно, всякое случается, и тем более в театре, то он мог вполне и сказануть крепкое словцо девчонкам, на что они иногда хихикали, прикрываясь реквизитными веерами, а иногда и на серьезных щщах начинали с ним спорить.
У нас много интересных людей собиралось. И даже среди нас была полненькая рыжеволосая ведьма, носившая то пентаграмму, то колесо жизни на шее, чем иногда до ужаса волновала нашу режиссершу. Про остальных сказать нечего, но возможно, только возможно, я буду по ним скучать. Все они по-своему уникальны и интересны, и мне нравится проводить с ними время.
Но была среди них и еще одна девочка, ее я знаю всего шесть лет. Она пришла к нам, когда я был в пятом классе. Ей было столько же, одиннадцать, как и мне. И я тогда видел по ней, что она, сидя на деревянном стуле, хваталась руками за сидушку и практически трепетала от силы моего таланта. Хорошо я тогда зайца играл, просто загляденье. Посмотрел на нее в первый раз и ничего необычного не увидел. Хорошенькой, правда, была. Веселой, скромной, говорила тихо и улыбалась. Нас часто ставили играть в пару. То козу и козла, то кошкой с котом поставят, то петухом и курицей — много фото у меня дома стоит с наших спектаклей, где я нахожусь рядом с ней. Мы в костюмах, веселые и счастливые, что никто слова не забыл во время выступления. Но так было класса до восьмого. Потом она круто изменилась. Не могу сказать, был я рад или больше огорчен этой переменой, но ее подростковый характер и бушующие гормоны постепенно взяли над ней верх.
Раньше, как и все, она приходила в театр в чем попало. Никто здесь особо не заботился о своей внешности, так всегда было. Но я даже заметить не успел, как она поменялась. И внешне, и внутренне. Вспоминая ее тогда и смотря на нее сейчас, думаю, что ее, скорее всего, точно подменили, и это чертов вселенский, просто лисий какой-то, заговор. И направлен он был точно против меня. Поменялась она, конечно, не по щелчку пальца, но круто. Я всегда замечал, что у нее замечательные длинные волосы, и, кажется, она наконец нашла им применение, каждый раз укладывая их перед тем, как прийти на театралку. Здорово завивала челку в разные стороны, что вместе с черными, озорными стрелками придавало ей почти лисий вид. Даже имя у нее было лисье, что было полностью созвучно с ролью, которую она играла. Волосы у нее пушились, когда она рычала почти по-лисьи и щурила огромные зеленые глаза, прикрывая длинные, накрашенные тушью ресницы. Я нечасто видел ее с маникюром, но ногти у нее всегда были отросшие и острые, словно у кошки, или, приводя первичное сравнение, — лисьи. Острый, курносый нос и золотистые, распущенные и немного пушащиеся волосы, спадающие каскадом ей на плечи, ярко, по-черному накрашенные глаза, пухлые, но с острым изгибом губы… все это делало ее особенной. И улыбка с рядом беловатых, идеальных зубов. Неважно, улыбалась она от радости или ухмылялась, улыбка все равно выходила какой-то лисьей, словно не девушка улыбалась, а дикое, но своенравное и грациозное животное скалило свои зубы.
Помню, она стала носить много браслетов, какие-то неординарные кулоны и серьги, носила мешковатые футболки, иногда толстовки, а на ноги — спортивки или брюки с карманами. В джинсах я ее видел нечасто, а в юбке — никогда. Все это вместе придавало ей слегка диковатый, но очень заманчивый вид, что полностью соответствовало ее характеру. Она была дерзка, нагла, любила внимание и шутить. Изредка вставляла какие-то колкости и улыбалась своим очаровательно-звериным оскалом. Говорила со всеми с улыбкой и даже какой-то насмешкой. Была грациозна и аккуратна, но лишь тогда, когда того хотела она. Чаще всего она была тихой и не особо выступала, словно выжидала чего-то, как хищница, но вполне могла быть и серьезной, сосредоточенной.
В ней, казалось, все было лисьим. И походка, и какие-то выходки, имя и даже манера сидеть, развалившись в кресле, — все в ней, в ее повадках и сущности, поддавалось какому-то необыкновенному лисьему сечению.
Я не знаю, что я чувствовал по отношению к ней, но знал, что у всех, включая меня, она вызывала двоякие чувства. С одной стороны, такой человек, как она, с дикой волей и повадками тихой грации, не мог не заставлять иногда чувствовать укол раздражения, отчего страшно хотелось закатить глаза. Но, признаюсь, она всегда своей непокорностью и самоуверенным видом волновала мое воображение. Ничего не мог поделать, а думал о ней. Думал о ней разное, мне не стыдно в этом признаться. Раскачивала и превращала в шторм все мои мысли, сама того не замечая, она — будь здоров. Иногда мог засмотреться на нее тогда, когда она наблюдала, сидя на пластмассовом стуле, закинув ноги на подлокотник и скрестив их так, что слишком длинный белый, но местами потертый шнурок кед свисал, пока она, приложив палец к губам, наблюдала. Словно из-за кустов, из-за какой-то засады. Вроде бы сидела расслабленно, но готовая броситься в любой момент. И когда я в очередной раз наблюдал за ней, когда она шла по коридору, неся скамейку и покачивая бедрами, все-таки знал я, что не зря трясся в автобусе, держась за холодный поручень. Все к ней хорошо относились и любили ее, несмотря на взбалмошный характер и хитрый оскал — привыкли. Играла она ролей много и была незаменимым человеком в нашем мире театра.
Как я рассказал ранее, мы часто пьем чай в конце репетиции или на переменах. Учебное наше заведение состоит из четырех этажей с длиннющими коридорами, шагов в пятьдесят, наверное. Три этажа полновесные, с кабинетами, а четвертый представляет собою скорее получердак, с менее высокими потолками, но таким же длинным коридором. На первых трех этажах располагаются всевозможные кружки, а на четвертом сидят люди, заведующие всей этой историей.
Наш кабинет находится на третьем этаже, и как назло, туалеты располагаются с разных концов коридора. Женский с одной стороны — пройти весь коридор, — и мужской туалет с другой стороны. И пространство, которое заведующими было определено нашей режиссерше для творчества, находилось в дальнем углу коридора, по соседству с женским туалетом. Но так как все здесь уже давно стало формальностью, то женский туалет превратился в общий. Мы ходили туда и по нуждам, и грим смыть, и кружки помыть, и руки сполоснуть.
И когда я захожу в женский туалет, я не чувствую никакой неловкости, это давно уже стало тем, к чему все привыкли. И к этому туалету я привык. Все знакомое: небольшой коридорчик, слева — ряд из трех серых кабинок, а ближе к выходу — две раковины, и висит небольшое зеркало с острыми, необработанными краями над ними, примерно в два раза меньше стены. Справа — ряд окон. Окна старые, как и само здание, двойные и покрытые побелкой, выходящие на юг. Все это знакомо мне уже одиннадцать лет.
И вот захожу я как-то раз в туалет помыть руки перед тем, как мы собирались ополовинить Дашкин пирог. Мою руки, провожу подушечками по своим длинным и слегка грубым пальцам, несмотря на то, что спортом я, сказать честно, пренебрегал. Мылю руки под теплой водой зеленым, дешевым жидким мылом и поднимаю голову, посмотреть на себя в зеркало.
Конечно же, ничего нового я там не вижу. Все тот же я, с темными, коротко и аккуратно стрижеными волосами. Может, не первой свежести, но не грязными. Очки, скулы, прямой нос, свитер… все как обычно. В этом зеркале, пока я мылил руки, отражался все тот же привычный я, и пока ничего не поменялось.
Вдруг слышу смыв и замираю. Щелкает дверная щеколда кабинки, и выходит она. Я оборачиваюсь на нее, и мне кажется, что мои руки под теплой водой заледенели от ее появления. Хотя даже сейчас она не лиса, а настоящая Снежная Королева. Она откидывает волосы назад, и золотистая волна переливается в косых лучах вечернего солнца, сквозь запыленные окна. Она склоняется над раковиной, начиная мыть руки, совершенно не видя — или она просто не хочет видеть — моего смятения в душе, того, что я чувствую, словно не теплая вода, а почему-то горячая, тягучая черная нефть льется на мои руки, прокатываясь по тонким пальцам и капая в раковину, исчезая в сифоне.
А она продолжает стоять и мыть руки, закатав рукава со своими многочисленными подаренными браслетами, которые позвякивают при каждом движении. Она двигает руками, намыливая их, а я гляжу на нее, не могу оторвать глаз, как она проводит одной своей ладонью по другой, растирая между пальцев дешевое мыло и словно промывая свои лисьи когти.
Дело клонится к вечеру, но солнце садиться не спешит, ждет чего-то, заливая все вокруг густым медовым светом, в котором кружатся пылинки. А она моет руки, словно ее ничего не волнует. Ни солнце, ни окна, ни я, ни зеркало. Но тут она выключает воду, что внезапно выводит меня из своеобразного транса. Выключает воду и, тряхнув своими руками, отходит от раковины, вытирая руки о свою мешковатую футболку, так как сушитель, висевший около выхода, давно сдох и на воскрешение был не способен. Вытерев руки, она смотрит на свое отражение в зеркале. Так ли легла ее прическа, так ли лежат ее золотистые пряди…
— Чего смотришь? — спросила Лиса почти насмешливо, повернув ко мне голову. Ее зеленые глаза поймали мой взгляд в зеркале, и в их глубине заплясали озорные, колкие искорки.
Я резко отвел глаза, снова уткнувшись в стену, будто мог таким образом стереть с себя эту внезапную панику. Сердце глухо и часто застучало где-то в горле.
— Да так, — буркнул я, стараясь, чтобы голос не дрогнул, — В окно засмотрелся.
Она тихо рассмеялась — коротко, беззвучно, не колко, а скорее с насмешливым снисхождением, будто читала меня как открытую книгу — одними уголками губ и вздернутыми вверх хищными глазами. Этот смех был точным подтверждением, что она видела меня насквозь и моя ложь была смехотворно прозрачной.
— Конечно, конечно, — протянула она, и ее голос прозвучал как мягкий укол.
Затем она отступила от раковин и подошла к ряду окон. Вечернее багровое солнце, низкое и расплывчатое, заливало коридорчик густым, почти осязаемым светом. Она облокотилась на старый, покрытый трещинами и облупившейся краской подоконник, положив ладони на прохладную поверхность.
— Ничего себе закат сегодня, — произнесла она, и в ее голосе я впервые услышал непривычные нотки — не насмешку, не дерзость, а тихую, ленивую усталость, какую-то глубокую расслабленность. Слова были произнесены вальяжно, почти лениво, но за ними стояла какая-то взрослая, не по годам, грусть. Слова текли медленно, будто растягиваясь вместе с удлиняющимися тенями. — Прямо… апокалиптический какой-то. Красивый.
Ее поза была небрежной и в то же время полной грации. Она облокотилась, слегка выгнув спину, и мои глаза, против моей воли, скользнули по плавной линии ее талии, задержались на округлости бедра, отчетливо проступавшей под мягкой тканью мешковатой футболки. Она замерла в этой позе, словно дикая кошка, греющаяся на последнем солнце, и в ней была такая совершенная, природная грация, что у меня перехватило дыхание. Я засмотрелся, пораженный. В этот миг она не была ни дерзкой школьницей, ни театральной лисицей. Она была просто невероятно красивой девушкой в лучах умирающего дня, и эта красота сдавила мне горло.
— Да… — выдавил я что-то бессвязное, чувствуя, как горит лицо. — Красивый… огненный…
Она, словно почувствовав мой взгляд на себе всем своим хищным существом, оторвалась от подоконника. Пыль золотым ореолом закружилась в воздухе, где только что были ее руки. Я неловко усмехнулся, пытаясь скрыть смущение, и отшатнулся к раковине.
Но она не стала уходить. Вместо этого она сделала два тихих шага ко мне, приблизившись так, что я почувствовал легкий, едва уловимый аромат ее духов — что-то сладкое, с горьковатой пудровой нотой. Она смотрела мне прямо в глаза, не мигая, поймала мой растерянный взгляд и удерживала его. Я не выдержал этого зеленого, испытующего давления и невольно опустил взгляд на ее губы — пухлые, с острым изгибом, все еще тронутые загадочной полуулыбкой.
И она, словно почувствовав направление моих мыслей, словно прочитав их, медленно, почти невесомо, наклонилась вперед.
Это не был страстный или долгий поцелуй. Это было легкое, быстрое прикосновение — не больше секунды. Прохладное, мягкое касание ее губ к моим, пахнущее сладким чаем и чем-то неуловимо ее. Миг, за который сердце не успело сделать и двух ударов.
И прежде чем я смог что-то осознать, отреагировать, она уже отпрянула. Не сказав ни слова, не изменившись в лице, она развернулась и выскользнула за дверь, оставив за собой лишь легкий шелест одежды, шорох тихих шагов и звенящую тишину.
Я застыл в полном оцепенении, глядя в пустой проем. Медленно, будто во сне, я поднес пальцы к губам, пытаясь уловить призрак только что случившегося, мимолетное ощущение, которое уже начало расплываться, как сон. И тогда я ощутил. На моей нижней губе застряли несколько маленьких, почти невесомых крошек. Я провел подушечкой пальца по ним, и на язык передался знакомый, сладковатый вкус — вкус того самого Дашкиного пирога, который мы всей труппой собирались есть.