***
Сакуса проснулся от внутреннего толчка — резкого, инстинктивного чувства опасности. Шея затекла, во рту был противный привкус, а в груди — ледяной камень. Он мгновенно открыл глаза. Кровать была пуста. — Атцуму? — его голос прозвучал хрипло от сна. Тишина. Только приглушенный шум воды из-за двери ванной. Паника, холодная и острая, ударила под дых. Он вскочил, сердце колотясь как бешеное. Душ. Он в душе. Слава богам. Но облегчение было мимолетным. Сразу за ним накатил новый вал ужаса. Атцуму один. С глубокими порезами. А вдруг он снова возьмет лезвие? Нет, Сакуса не был тупым, он проверил и убрал всё. Каждую бритву, каждый острый предмет. Выкинул даже маникюрные ножницы. В ванной не осталось ничего острого. Но это был Атцуму. Мысль билась в висках тупым, тревожным ритмом. А если он что-то упустил? Что-то глупое и очевидное? Сломанную плитку, край который можно отломить. Крышку от банки, если её разбить. Что угодно. С ним никогда нельзя было быть уверенным до конца. Его отчаяние было изобретательным. Паника, тихая и липкая, сжала грудь. Он боялся не просто найти кровь. Он боялся найти решение, которое это отчаяние придумало вместо него. Он подошел к двери, прислушался. За шумом воды — ничего. Ни движений, ни стонов. Только монотонное журчание. — Атцуму? — он постучал костяшками пальцев, стараясь звучать ровно, хотя все внутри сжималось в тугой узел. — Ты там? Ответа не последовало. — Атцуму, открой дверь. — Голос уже сорвался, в нем проскользнула металлическая нотка. Молчание. Только шум воды. Он прижал ладонь к холодному дереву. Его всю ночь трясло. Буквально. Мелкой, неконтролируемой дрожью, пока он останавливал кровь, сидел и смотрел, как тот спит, бледный как полотно, и боялся, что тот просто не проснется. Он, всегда контролирующий каждую эмоцию, провел ночь на грани истерики. От одной мысли, что этот идиот мог... — Если ты не откроешь через минуту, я вышибу дверь, — сказал он ровно, без эмоций. Внутри все кричало. Прошло десять секунд. Тридцать. Сакуса уже отступил на шаг, оценивая слабое место возле замка, когда щелкнула защелка. Дверь приоткрылась, выпустив клуб пара. Атцуму стоял на пороге, закутанный в большое банное полотенце. Волосы были мокрыми и темными, лицо — белым, с серыми тенями под глазами. Взгляд скользил мимо, уставясь куда-то в пол. — Извини, — пробормотал он хрипло. — Заклинило. Вранье. Прозрачное и жалкое. Но Сакуса ухватился за него. Значит, может говорить. Реагирует. — Тебя стошнило? — спросил он, замечая неестественную бледность лица и легкую дрожь в плечах. Тот просто кивнул, не глядя. — Иди сядь. Нужно сменить повязки, они промокли. Он взял Атцуму за локоть — осторожно, но твердо — и повел к кровати. Тот шел покорно. Сакуса усадил его на край, достал из аптечки свежие бинты, антисептик. Сел на корточки перед ним. — Дай руку. Атцуму протянул правое предплечье. Сакуса принялся аккуратно разматывать старую повязку. Его собственные пальцы предательски дрожали, и он стиснул зубы, заставляя их слушаться. Под бинтом открылась рана — длинная, глубокая, но уже чистая. Вокруг — десятки неглубоких новых, а также старых, белых и розовых шрамов. Он видел их вчера, но сейчас, при холодном свете дня, они казались еще более чудовищными. Каждый — свидетельство той боли, которую тот носил в себе все эти годы. Он обработал раны, наложил свежую повязку. Потом проделал то же самое с левой рукой. Атцуму не издал ни звука. — Теперь бедра, — сказал Сакуса, и его голос прозвучал слишком громко в тишине. Атцуму медленно развернулся, скидывая полотенце. Сакуса замер. Раны на поверхности бедер были... страшными. Глубже, длиннее. И одна из них, на правом бедре, снова сочилась, повязка сорвана, края раны влажные. Сердце Сакусы упало куда-то в пятки. — Ты... ты сорвал повязку? — голос его дрогнул. — Она мешала, — тихо, без интонации, ответил Атцуму. — Не чувствовал ногу. Сакуса закрыл глаза на секунду, собираясь с духом. Потом снова принялся за работу — очистил, снова обработал, аккуратно замотал. Действовал молча, сосредоточенно, стараясь не думать, а просто делать то, что нужно. Потом встал, убрал окровавленные старые бинты. — Нужно поесть, — сказал он, направляясь к кухонной зоне. Голос звучал глухо. — Хоть немного. Он разогрел бульон, налил в кружку. Принес Атцуму, который так и лежал, не двигаясь. — Сядь. Пей. Атцуму медленно поднялся, оперся спиной об изголовье. Взял кружку. Подержал в руках, смотря на пар. Не пил. — Атцуму. — Голос Сакусы начал срываться, тонкая нить контроля натянулась до предела. — Пей. Ты потерял много крови. Тебе нужны силы. Тот поднес кружку к губам, сделал маленький, чисто символический глоток. Потом поставил обратно на тумбочку. Тишина в комнате стала густой, давящей, как тот пар в ванной. Сакуса стоял посреди комнаты, чувствуя, как трещит по швам все его самообладание. Бессонная ночь, ад неизвестности, борьба за его жизнь — и теперь этот упрямый, саморазрушительный идиот просто... игнорирует его попытки помочь? — Что с тобой? — спросил он, и собственный голос прозвучал чужим, сдавленным. — Скажи что-нибудь. Хоть слово. Кричи, бей посуду, что угодно. Но не молчи так. Атцуму медленно перевел на него взгляд. В его карих глазах не было ни привычного блеска, ни наглой усмешки. Была пустыня, выжженная солнцем равнина. — Что ты хочешь услышать, Сакуса? — его голос был тихим, хриплым, лишенным жизни. — Хочу услышать, что ты понимаешь, что произошло вчера! — Сакуса не сдержался, его голос вырос, наполнился металлом. — Что ты едва не убил себя! Что я... что я нашел тебя в луже твоей же крови, бледного как смерть! Атцуму отвел взгляд, уставился в стену. — Я понимаю. — Понимаешь? И все? — Сакуса сделал шаг вперед, сжимая кулаки. — Ты вообще осознаешь, что это за идиотизм? Что за бесполезная, детская, эгоистичная хрень — резать себя? Прятаться? Притворяться, что все в порядке, когда ты разваливаешься на части! — А что я должен был делать? — в голосе Атцуму вдруг прорезалась первая живая нота — раздражение, сдавленная злоба. — Прийти к тебе и сказать: «О, знаешь, родители назвали меня позором и побили, а я чувствую себя таким дерьмом, что хочу изрезать себя в клочья, обними меня, пожалуйста»? — Да! — выкрикнул Сакуса, и это слово прозвучало оглушительно. — Да, черт возьми! Это было бы в тысячу раз лучше, чем то, что ты сделал! Хотя бы честно! — Ты бы не понял, — прошептал Атцуму, снова глядя в стену, будто ища в ней убежища. — Ты никогда не поймешь. — Попробуй объяснить! — Сакуса подошел вплотную, встал так, что их колени почти соприкасались. — Объясни мне, какой идиот должен быть, чтобы причинять себе боль, когда... когда есть другие люди! Когда есть я! — Какие люди? — Атцуму резко поднял на него глаза, и в них наконец-то вспыхнул огонь — гневный, отчаянный, живой. — Что я должен был сказать? «Извини, Сакуса, мне хочется резать себя каждый раз, когда кто-то смотрит на меня с ожиданием? Что я просыпаюсь и первая мысль — какого хрена я вообще живу? Что я тренируюсь до рвоты, потому что если остановлюсь, на меня навалятся мысли о том, какой я никчемный ублюдок, недостойный даже дышать одним воздухом с тобой?» — И это дает тебе право резать себя? — кричал Сакуса, уже не слыша себя. — Делать вид, что все хорошо, а потом, когда становится невмоготу, устраивать такую кровавую баню? Ты думал обо мне хоть секунду? О том, что я могу войти и найти тебя... что я могу опоздать? Он не договорил. Сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, чувствуя, как к горлу подступают слезы. От злости. От беспомощности. От страха, который все еще сидел глубоко в глотке, холодным комом. — Я думал, — тихо сказал Атцуму, и его гнев вдруг испарился, сменившись той же мертвой апатией. — Я думаю об этом каждый день. Что я обуза. Что ты слишком хорош для такого... сломанного человека. Родители были правы, в конце концов. Я — позор. — Не смей говорить эту херню! — Сакуса схватил его за плечи — неосторожно, резко — и Атцуму аж передернуло от боли. Сакуса мгновенно отпустил, будто обжегшись. Он отступил на шаг, провел руками по лицу. Его трясло. — Твои родители — больные люди, Атцуму. Они сломали тебя, и вместо того чтобы помочь, они добивают. И ты... ты помогаешь им. Ты продолжаешь их дело! Ты режешь себя, потому что они когда-то сказали, что ты недостаточно хорош? Это же бред, ты слышишь меня? Бред! — Ты не понимаешь! — голос Атцуму тоже сорвался на крик, хриплый, надрывный. Впервые за это утро в нем было что-то настоящее, пусть и уродливое, искаженное болью. — Ты вырос в любви! У тебя были родители, которые поддерживали! Ты никогда не чувствовал, что ты — ошибка! Что твое существование — это сплошное разочарование для самых близких людей! Когда ты смотришь в зеркало и видишь лицо, которое все ненавидят... даже твои собственные родители... как ты должен с этим жить? Как, Сакуса? Скажи! Научи меня, будь добр! — Я не знаю! — выпалил Сакуса, и слезы наконец прорвались, горячие и ядовитые, катясь по щекам. Он ненавидел себя за них, за эту слабость, но не мог остановить. — Я не знаю, как с этим жить! Но я знаю, что резать себя — это не выход! Это трусость! Это бегство! И мне... мне страшно. Понимаешь? Мне до чертиков страшно, что однажды я опоздаю. Что приду, а ты уже... что ты уже... Он не смог договорить. Закрыл лицо руками, пытаясь заглушить рыдания, которые рвались наружу. Он плакал от злости — на Атцуму, на его родителей, на ситуацию, на собственную беспомощность. Он, который всегда все анализировал и контролировал, оказался в тупике перед болью человека, которого любил. Он услышал, как Атцуму встал с кровати. Услышал его неуверенные шаги. Подумал, что тот снова уходит, прячется. Но вместо этого почувствовал осторожное, почти робкое прикосновение к своим рукам. — Сакуса... Он опустил руки. Атцуму стоял перед ним, бледный, с красными глазами, но смотрящий прямо на него. В его взгляде была не пустота, а мука, такая глубокая, что Сакусе захотелось снова заплакать. — Я не хотел тебя пугать, — прошептал Атцуму. — Я... я не думаю, что это трусость. Для меня это... единственный способ успокоиться. Когда все внутри кричит, болит, ненавидит... боль снаружи заглушает это. Она становится якорем. Я чувствую ее — и понимаю: вот, это реально. Это я контролирую. Это я решаю, сколько и где. И на время... на время в голове становится тихо. Он говорил тихо, монотонно, как будто рассказывал о постороннем. И от этого его слова звучали в тысячу раз страшнее. — Это не контроль, Атцуму, — Сакуса вытер лицо рукавом, пытаясь взять себя в руки. Голос все еще дрожал. — Это зависимость. Ты зависим от боли. Как наркоман. И каждый раз нужна все большая доза. Как вчера. — Я знаю, — просто сказал Атцуму. — Я знаю, что это плохо. Что это не решает проблем. Но в тот момент... я не видел другого выхода. Они сказали... что я опозорю страну. Что я нестабильный. Что я всегда был позором. И я... я поверил им. Потому что если даже твои родители так думают... значит, это правда. — Это не правда, — Сакуса взял его за руки, осторожно, избегая повязок, и сжал их. — Слушай меня. Ты — лучший сеттер, которого я когда-либо видел. Ты — талантливый, упрямый, невыносимый идиот. И ты — мой. Мой парень. И я не позволю им или тебе самому это разрушить. Понял? Атцуму смотрел на него, и в его глазах было столько боли и смутной надежды, что Сакусе снова перехватило дыхание. — Я... я не знаю, как остановиться, — признался Атцуму, и его голос дрогнул, наконец-то сломался. — Я пытался. Эти недели здесь... они были лучшими. Но после встречи с родителями... все вернулось. В сто раз сильнее. — Значит, мы найдем способ вместе, — сказал Сакуса, не отпуская его рук. — Мы поговорим с тренером. Найдем психолога. Того, кто специализируется на спортсменах. Ты не один. Я здесь. Я буду здесь, даже когда тебе будет хотеться меня оттолкнуть. Потому что я люблю тебя, идиот. И мне наплевать на твои шрамы и на твоих долбаных родителей. Я люблю тебя. И я не позволю тебе сдаться. Атцуму молчал, глотая воздух. Потом он медленно, будто боясь, что его оттолкнут, прижался лбом к его плечу. Его тело содрогнулось от беззвучных, глубоких рыданий, которые, казалось, выходят из самой глубины души. Сакуса обнял его, осторожно, стараясь не задеть раны. Прижал к себе, чувствуя, как тот дрожит. И просто стоял так, пока шторм не начал стихать, оставляя после себя лишь тихую, измученную дрожь. — Я попробую, — наконец выдохнул Атцуму, его голос был приглушен тканью. — Я правда попробую. Но без психологов. — Этого пока достаточно, — прошептал Сакуса, целуя его в макушку. — Сейчас достаточно.***
Тишину, наконец установившуюся в комнате, нарушил стук в дверь. Не официальный, а какой-то... скачущий, неравномерный. Атцуму вздрогнул и отстранился. Почти физически видно было, как по нему прошла волна — плечи сами собой расправились, губы попытались изогнуться в привычную, беззаботную улыбку. Это было так неестественно и жутко, что у Сакусы снова сжалось сердце. — Не надо, — сказал он тихо, но твердо, не отпуская его руку. — Не притворяйся. Хотя бы не перед ними. Но было уже позно. Атцуму сделал шаг назад, потянулся за кофтой. — Кто там? — его голос прозвучал нарочито бодро. — Открой и узнаешь! — донесся из-за двери жизнерадостный, как утреннее солнце, голос Бокуто. — Мы с сюрпризом! Ну, с едой, в смысле! Сакуса вздохнул. Он совсем забыл про утреннюю тренировку. И про то, что их отсутствие не останется незамеченным. — Открывай, — кивнул он Атцуму. Тот подошел к двери, щелкнул замком. На пороге, как и ожидалось, стояли Бокуто и Хината. Первый — с огромным пакетом, от которого пахло чем-то жареным и сладким, второй — с парой коробок сока и озабоченно-внимательным выражением лица. — Привет, ребята! Мы подумали... — Бокуто замер на полуслове. Его золотистые глаза, обычно сияющие, стали неожиданно очень внимательными, сканирующими. Он окинул взглядом Атцуму — бледного, с красными глазами, в мешковатой кофте, — потом Сакусу, который стоял сзади, тоже выглядел не лучшим образом. Хината заглянул за спину Бокуто, и его брови поползли вверх. Атцуму натянул свою самую широкую, самую фальшивую улыбку. — О, ребята! Соскучились по нам на тренировке, да? Без моих пасов скучно стало? Бокуто и Хината переглянулись. Между ними промелькнуло то самое безмолвное понимание, которое бывает только у людей, знающих друг друга долго и хорошо. — Да вообще, просто развалились без вас, — наконец сказал Бокуто, проходя внутрь без лишних церемоний и кладя пакет на мини-столик. — Мейян орал, как резаный, Фостер ходил хмурый. Говорят, вы оба заболели? Одновременно? Как романтично. В его тоне не было ни капли злости или подозрения, только легкая, прикрытая шутками забота. — У Атцуму мигрень, — четко сказал Сакуса, подходя ближе. — Я остался, чтобы присмотреть. — Мигрень, ага, — Хината кивнул, ставя сок на стол. Его карие глаза мягко, но очень внимательно смотрели на Атцуму. — Выглядишь не очень, Атцуму-сан. Голова до сих пор болит? — Да нет, вроде отпустило, — Атцуму провел рукой по волосам, пытаясь выглядеть расслабленным. Но движения были скованными, а глаза бегали. — Спасибо, что проведали. Что принесли-то? — Пончики! — воскликнул Бокуто, вытаскивая из пакета коробку, от которой сразу поплыл волшебный запах сахара, масла и счастья. — И сэндвичи с курицей. И кофе крепкий. Мы подумали, раз вы больные, надо поддержать моральный и физический дух! Он говорил слишком громко, слишком весело, явно пытаясь заполнить неловкость в комнате. Но в его взгляде, когда он снова посмотрел на Атцуму, была неподдельная, глубокая тревога. — Садись, садись, — Хината потянул Атцуму за рукав к кровати, его движения были мягкими, но настойчивыми. — Не стой на ногах, если голова болела. Сакуса-сан, вам кофе как? Черный? — Да, черный. Без всего, — Сакуса сел в кресло, наблюдая, как Хината, чтобы Атцуму не пришлось напрягаться. Комната постепенно наполнилась бытовыми звуками — шуршанием бумаги, плеском воды, негромкими голосами. Атцуму сидел на краю кровати, держа в руках стакан с кофе, который ему вручил Хината. Он не пил, просто согревал ладони. — Так что, серьезно, как вы? — спросил Бокуто, разламывая пончик с шоколадной глазурью пополам. Крошки посыпались на его яркую футболку. — Фостер спрашивал. Говорит, если что-то серьезное, к врачу надо. У нас же медосмотр на носу. — Все в порядке, — сказал Сакуса, отхлебывая кофе. Горечь бодрила. — Просто переутомление, наложилось на... стресс. Через пару дней выйдем. Бокуто кивнул, жуя. Но его взгляд снова скользнул по Атцуму, заметил неестественную бледность, глубокие тени под глазами, легкую, едва уловимую дрожь в руках. Он медленно положил вторую половину пончика обратно в коробку. — Слушай, Атцуму, — начал он, и его голос вдруг стал серьезным, без привычного задорного тона. Он говорил тише, почти шепотом. — Если что... ты же знаешь, да? Мы тут. Все. Не только этот брезгливый зануда в кресле, — он кивнул на Сакусу, и в его глазах мелькнула теплая, братская усмешка. — Хотя он, конечно, первый в очереди на ночные дежурства. Но и я, и Шоё, и Мейян, да и все в команде, мы поможем, если что-то серьезное. Мы команда. Не только на площадке. Атцуму поднял на него глаза. Маска дрогнула. В уголках его губ заплясала непроизвольная судорога. Он попытался снова улыбнуться, но получилось жалко, болезненно. — Знаю, Бокуто. Спасибо. — Не за что! — Бокуто снова стал прежним, громким и лучезарным, но теперь это была уже не наигранность, а сознательное решение разрядить обстановку. — Так что ешь пончик! Я, вон тот, с клубничной глазурью и блестками, специально для тебя припас! Хината хотел съесть, но я его чуть не придушил в коридоре! — Я не хотел! — возмутился Хината, но улыбался, и в его улыбке ощущалась тепло и поддержка. — Это ты сам три штуки умял по дороге! У тебя даже на подбородке глазурь! Они посидели еще с полчаса. Бокуто и Хината болтали о мелочах — о тренировке, о новом смешном видео, которое прислал Кенма, о том, как Фостер пытался объяснить тактику на ломаном японском и всех запутал. Они не требовали от Атцуму активного участия, но и не игнорировали его, мягко вовлекая то одним вопросом («А как ты думаешь, Атцуму-сан, эта схема против «Адлерс» сработает?»), то просто передавая ему коробку с пончиками. И постепенно, очень медленно, плечи Атцуму начали опускаться. Напряжение не ушло полностью, но маска перестала давить так явно, так болезненно. Это была поддержка. Тихая, ненавязчивая, но абсолютно твердая и искренняя. Та поддержка, которую он никогда не получал от своих близких. Первый, хрупкий кирпичик в стене той настоящей семьи, которую Атцуму никогда не имел, но которую начал по крупицам собирать здесь, среди этих шумных, талантливых, преданных друг другу людей. Когда они собрались уходить, Хината обернулся на пороге. Бокуто уже вышел в коридор, напевая какую-то песенку. — Выздоравливайте, ребята. И... Атцуму-сан? — Да? — Ты же помнишь, что Кагеяма вечно ворчит: «Не пялься туда, где уже промахнулся. Смотри туда, куда должен попасть следующий мяч»? — Хината улыбнулся своей солнечной, прямой улыбкой, в которой не было ни капли фальши. — Иногда... иногда это работает не только в волейболе. Очень здорово работает. Они ушли, оставив после себя запах кофе, сладкой глазури и чего-то неуловимого — может, надежды, может, простой человеческой теплоты. Сакуса закрыл дверь и прислонился к ней спиной. Он смотрел на Атцуму, который сил, держал в руках тот самый, усыпанный блестками клубничный пончик. Он так и не откусил его. — Они хорошие, правда? — тихо, почти про себя, сказал Атцуму. — Да, — согласился Сакуса. — Нормальные. И они правда за тебя переживают. Им не все равно. Атцуму кивнул. Потом, очень медленно, поднес пончик ко рту и откусил. Маленький, осторожный кусочек. Пожал плечами. — На вкус слишком много сахара. Но все равно, спасибо им. — Ну… как? — спросил Сакуса, имея в виду не только пончик. Он подошел, сел рядом. — Пусто, — честно ответил Атцуму, доедая пончик. — Но уже не так, как утром. Не так страшно. — Это уже прогресс. Они сидели молча, плечом к плечу, пока за окном день медленно перетекал в вечер. Предстоял еще тяжелый разговор с тренером, долгий путь к выздоровлению. Но в этой тишине, в этом простом совместном поедании сладкой выпечки, была надежда того, что путь этот они пройдут. Возможно, не быстро. Возможно, с падениями. Но — вместе.