***
Завтрак в столовой тренировочного центра всегда был событием. Не в смысле торжественности — скорее в смысле по уровню децибел. Просторное помещение с высокими потолками, раздвижными стеклянными дверями в маленький внутренний садик и длинными столами из светлого дерева по утрам превращалось в осиное гнездо. Спортсмены, которых днём и вечером можно было принять за воплощение дисциплины, по утрам оказывались обычными людьми — сонными, раздражёнными, с нечёсаными головами и кругами под глазами. Кто-то пил кофе чёрными чашками, не отрываясь, кто-то жевал рисовые шарики, глядя в одну точку, а кто-то, как Бокуто, уже успел зарядиться энергией на три дня вперёд и теперь носился между столами, здороваясь со всеми подряд, будто не видел их вечность. Атцуму и Сакуса вошли вместе — не специально, просто так вышло, но Бокуто, который сидел за их обычным столом, тут же вскинул бровь и издал звук, похожий на уханье совы. — О, а вот и наши соседи, — протянул он, делая неприличное ударение на последнем слове. — Прям неразлучники. Как там ваши комнаты, кстати? Не пылятся без хозяев? — Доброе утро, Бокуто, — сухо сказал Сакуса, усаживаясь напротив. — Ты сегодня особенно громкий. Нервничаешь из-за теории? — Я вообще никогда не нервничаю! — Бокуто гордо выпрямился, от чего его и так торчащие во все стороны волосы стали похожи на одуванчик. — Просто рад, что вы оба живы-здоровы. А то вчера Мия так хмуро выглядел, я думал, он заболел. Или что хуже — решил стать серьёзным. Представляешь, Мия — серьёзный? Кошмар. — Я всегда серьёзен, — сказал Атцуму, беря поднос и направляясь к раздаче. — Просто ты не замечаешь из-за своей глухоты. — У меня идеальный слух! Акааши проверял! — Акааши проверял твой слух или твою способность слышать только то, что хочешь? Бокуто на секунду задумался, потом заржал, хлопнув ладонью по столу. — Ладно, Мия, сегодня ты остришь. Видать, настроение хорошее. Сакуса, ты его подменил? Где мой вечно ноющий друг? — Я не ною, — буркнул Атцуму, накладывая себе рис. Маленькую порцию. Очень маленькую. Он старался, чтобы жест казался естественным — обычная утренняя нелюбовь к еде, а не борьба с желанием убежать. — Просто не люблю, когда кто-то лезет в моё личное пространство. — Личное пространство, — мечтательно повторил Бокуто. — А вот у сов, например, личное пространство — это гнездо. И они его охраняют. Я, кстати, когда с Акааши только начал встречаться, тоже всё время кричал: «Не лезь, это моё личное!» А потом понял, что личное — это когда оно общее, но каждый имеет право уединиться. Как у тебя с Сакусой, да? Вы же вроде не вместе живёте, но я тебя часто утром из его комнаты вижу. Или мне кажется? — Тебе кажется, — отрезал Сакуса, но в его голосе не было раздражения — скорее усталость от бесполезности спора с Бокуто. Он налил себе чай и добавил, не поднимая глаз: — Мы спим в разных комнатах. Иногда я засиживаюсь у него допоздна, обсуждаем тактику. Ты же знаешь, Олимпиада скоро. — Ага, тактику, — Бокуто хитро прищурился, но продолжил жевать, не настаивая. Даже он понимал границы. Хината, сидевший с краю и до этого молча поглощавший огромную порцию омлета с овощами, поднял голову. Его карие глаза были ясными — он явно спал лучше всех в этой столовой — и в них читалось то самое выражение, которое Атцуму уже начал узнавать: я всё вижу, но не буду лезть, если ты не хочешь. — Атцуму-сан, ты сегодня бледноват, — сказал он просто, без подтекста. — Выспался? — Хорошо, спасибо. Просто встал рано. — Сакуса-сан тебя будит? — Хината улыбнулся. — Кагеяма меня тоже будит, когда мы в одном номере. Говорит, я просыпаюсь как сурок — долго и с недовольством. — Кагеяма что-то говорит…, — отметил Атцуму, садясь. Он положил на стол свой поднос — рис, мисо-суп, кусочек рыбы, овощи. Всё как положено. Всё как у всех. Никто бы не заметил, что порция рыбы меньше стандартной, а рис недоложен на треть. — Он вообще умеет разговаривать, а не только сверлить людей взглядом? Хината засмеялся — звонко, открыто, запрокинув голову. — О, он умеет! Просто стесняется. Вы бы видели, как он с Кёко... впрочем, неважно. Не буду его позорить. — Уже позоришь, — проворчал Сакуса, но уголок его губ дрогнул. Он любил Хинату — все любили Хинату, даже те, кто не хотел этого признавать. В нём была та редкая, почти детская чистота, которая размягчала даже самые чёрствые сердца. Завтрак шёл своим чередом. Бокуто рассказывал, как вчера приснилось, что он играет в волейбол с медведем, и медведь ставил ему блок. Хината предлагал назвать этого медведя Ушидзимой, и Бокуто делал вид, что обижается от ужасного выбора имени. Сакуса пил чай и изредка вставлял едкие замечания — про медвежью технику, про то, что Ушидзима в жизни не полез бы в сетку, потому что уважает своё здоровье. Атцуму ел. Медленно, маленькими кусочками, запивая каждым глотком чая, чтобы еда не вставала комом в горле. Он чувствовал, как внутри поднимается знакомая тошнота, но держал ее. Ничего. Пройдёт. Он справится. — Мия, ты сегодня тихий, — заметил Бокуто, когда тарелка Атцуму опустела наполовину. — Обычно ты больше болтаешь. Еда не понравилась? — Вкуса не чувствую, — соврал Атцуму, пожимая плечами. — Может, простудился. — Тьфу-тьфу-тьфу, — Бокуто постучал по деревянному столу. — Не надо болеть перед Олимпиадой. Фостер нам головы оторвёт, если кто-то сляжет. — Я в порядке. Просто устал. Сакуса, сидевший напротив, поднял на него взгляд. В нём не было тревоги — скорее вопрос незаметный для посторонних, но Атцуму его прочитал: ты уверен? Он кивнул — незаметно, одними глазами. И Сакуса опустил взгляд обратно в чашку, оставляя его в покое. Вот так просто, — подумал Атцуму. — Не лезет, не спасает, не пытается заставить меня говорить. Просто верит, что я сам скажу, когда будет надо. И это доверие было тяжелее любых расспросов. Потому что оно обязывало. Потому что нельзя было его обмануть — по крайней мере, долго.***
Теория проходила в конференц-зале на втором этаже — просторном помещении с огромным экраном, магнитной доской и рядами удобных кресел, больше похожих на театральные, чем на учебные. Фостер стоял у экрана, в своей обычной яркой ветровке — сегодня она была кислотно-зелёной, так что на его фоне даже Бокуто казался блёклым, — и водил указкой по схеме расстановки «Адлерс». — Их слабое место — переход между зонами, — говорил он, переключая слайды. — Вот здесь, смотрите, Ушидзима оттягивается назад, и возникает разрыв между центральным блоком и либеро. Если мы успеем в этот разрыв — двумя касаниями, не больше, — то получим два-три чистых очка за сет. Вопрос: кто из нападающих способен закрыть эту зону? Бокуто вскинул руку так резко, что чуть не сбил стоящую рядом бутылку воды. — Я! — Ты закрываешь левый край, — терпеливо сказал Фостер. — А разрыв — справа. Кто у нас справа? — Я могу сместиться, — Бокуто не унимался. — Я быстрый. — Ты не быстрей мяча, Бокуто. Перемещение займёт секунды, за это время Ушидзима уже закроет зону. Есть другие варианты? — Сакуса, — сказал Хината. — У него самый сильный удар с правой. И он может бить с задней линии. — Именно, — Фостер кивнул, и на экране появилась новая схема — с красной стрелкой, указывающей из глубины площадки в угол. — Сакуса, твоя задача — в момент, когда Ушидзима оттягивается, выйти на линию атаки и принять пас от Мии или Тадаси. Но пас должен быть быстрым, почти мгновенным. Тадаси, ты с этим справишься? Тадаси, сидевший в дальнем ряду, кивнул. Он всегда кивал, когда его спрашивали — не из подобострастия, а из сосредоточенности, как человек, который впитывает информацию и пока не готов её комментировать. — А Мия? — Фостер повернулся к Атцуму. — Ты что думаешь? Атцуму, который до этого механически записывал что-то в блокнот, не особо вникая, поднял голову. — Пас должен быть с вращением, — сказал он, удивляясь тому, как ровно звучит голос. — Если Сакуса бьёт с задней, ему нужно, чтобы мяч шёл чуть выше и с подкруткой наружу. Так Ушидзиме будет сложнее читать траекторию. Фостер прищурился, оценивая. — Неплохо. Но с вращением — сложнее для самого Сакусы. Он привык к прямым пасам. — Привыкнет и к таким, — пожал плечами Атцуму. — Мы же профессионалы, тренер. Не школьники. В зале пронесся лёгкий смешок. Сакуса, сидевший через два кресла от него, не улыбнулся — но под столом его пальцы, лежавшие на колене, сжались в короткий, едва заметный кулак. Жест контроля. Или — Атцуму позволил себе помечтать — сдерживаемого удовольствия от того, что его парень так уверенно рассуждает о пасах. — Хорошо, — сказал Фостер, возвращаясь к схеме. — Проработаем это на вечерней тренировке. А сейчас — видеоразбор последнего матча «Адлерс» с «Тайрс». Смотрите внимательно. Я буду останавливать и спрашивать. Свет погас, и на экране замелькали знакомые фигуры в чёрно-белой форме. Атцуму смотрел, но не видел. Его мысли были далеко — не в зале, не на экране, не в сегодняшнем дне. Они блуждали вокруг чего-то, что он пока не мог сформулировать: смутного желания побыть одному, тишины, свободы от всех этих взглядов — даже добрых, даже любящих. Я задыхаюсь, — понял он вдруг. — Не от воздуха. От внимания. От заботы. От того, что они все смотрят и ждут, что я скажу или сделаю что-то, что подтвердит: «Я в порядке». А я не в порядке. И никогда не буду. Он украдкой взглянул на Сакусу. Тот смотрел на экран, его профиль был идеально спокоен, только иногда, когда Фостер останавливал видео и задавал вопрос, Сакуса отвечал — чётко, по делу, без лишних слов. А ему я вру чаще всего, — подумал Атцуму, и внутри кольнуло. — Потому что он первый, кто заметит правду. И первый, кто от неё не отвернётся. А это... это слишком больно. И слишком хорошо, чтобы быть правдой. Он взял ручку и сделал вид, что записывает что-то в блокнот. На самом деле он просто чертил линии — кривые, пересекающиеся, никуда не ведущие. Как его мысли. Как его попытки спрятаться от собственной жизни. Теория закончилась через два часа, оставив после себя гул в голове и мелкую, раздражающую дрожь в пальцах — следствие долгого сидения на месте, когда кровь отливает от конечностей и мышцы начинают ныть от бездействия. Атцуму вышел из конференц-зала одним из последних, стараясь не смотреть на Сакусу, который задержался у доски, обсуждая с Фостером какие-то нюансы расстановки. Не потому, что не хотел видеть — потому, что хотел слишком сильно, а это было неуместно. Здесь, при всех, при ярком свете люминесцентных ламп, при тренере, при Тадаси, который смотрел на него с той смесью восхищения и настороженности, которая появляется у молодых игроков, впервые оказавшихся в одной команде с кумирами. — Мия-сан, — окликнул его Тадаси, когда Атцуму уже взялся за ручку двери. — Можно вопрос? — Валяй. — Вот это, — Тадаси запнулся, подбирая слова, и его лицо — ещё по-юношески округлое, без той жёсткой очерченности, которая появляется после двадцати, — стало серьёзным. — То, что вы сказали про пас с вращением для Сакусы-сана. Это вы серьёзно? Или так, для красного словца? Атцуму повернулся к нему, прислонившись плечом к косяку. Взгляд у Тадаси был въедливым, цепким — таким бывает у людей, которые привыкли учиться, впитывать, анализировать. Не гений, нет. Но работяга. Тот, кто догоняет чужим трудом, а не природным даром. И эта черта вызывала у Атцуму смешанные чувства — уважение пополам с глухим, неосознанным раздражением. Он — то, чем я должен был бы быть. Стабильным. Надёжным. Без надрыва. — Серьёзно, — сказал он. — Сакуса не идиот, он подстроится. А ты, когда будешь давать ему первый пас, не бойся перекрутить. Лучше перекрутить, чем недокрутить. Понял? — Понял, — Тадаси кивнул и сделал пометку в своём блокноте — узком, чёрном, заляпанном кофе по краям. — Спасибо. — Не за что. — Атцуму вышел в коридор и почти нос к носу столкнулся с Сакусой, который, очевидно, закончил разговор и теперь стоял, прислонившись к стене, со сложенными на груди руками. Белая маска закрывала нижнюю половину его лица, но глаза смотрели с той особенной смесью насмешки и тепла, которую Атцуму уже научился распознавать. — Учишь молодёжь? — спросил Сакуса, когда Тадаси скрылся за углом. — А что, ревнуешь? — Нет. Просто непривычно. Обычно ты не раздаёшь советы направо и налево. — Он спросил, — пожал плечами Атцуму. — Я ответил. — И что ты ему ответил? — Сакуса отлепился от стены и пошёл рядом, сохраняя дистанцию — ровно такую, чтобы не касаться плечами, но чтобы чувствовать друг друга. — Что я должен подстроиться? — А ты подстроишься? Сакуса чуть склонил голову набок, и в этом движении было что-то птичье — хищное, оценивающее. — Если пас будет на месте — да. Если нет — нет. — Будет на месте, — сказал Атцуму, и в его голосе прозвучала та самая нотка — уверенная, почти дерзкая, которую он сам в себе не узнавал. — Я прослежу. — Угроза? — Обещание. Они шли по длинному коридору с окнами во всю стену, и утренний свет — молочный, ещё не набравший силу — падал на пол широкими прямоугольниками. Где-то впереди слышались голоса — Бокуто что-то возбуждённо рассказывал Хинате, тот смеялся. Обычный день в «Аккорде». Тренировки, еда, сон. И так — до Олимпиады. Я справлюсь, — подумал Атцуму, чувствуя, как рядом движется Сакуса, как его шаги синхронизируются с его собственными, как их дыхание — разное по ритму, но одинаковое по цели — наполняет коридор жизнью. — Справлюсь. Надо только чуть-чуть пространства. Чуть-чуть воздуха. Чтобы дышать самому, не чужими лёгкими. Вечерняя тренировка была жёсткой. Фостер, видимо, решил, что теория без практики — мёртвый груз, и вогнал команду в такой темп, что к концу первого часа даже Бокуто, обычно неиссякаемый, стоял, уперев руки в колени, и дышал как загнанная лошадь. Пот катился градом, воздух в зале стал тяжёлым, влажным, и вентиляция едва справлялась. Атцуму отрабатывал связку с Тадаси. Схема с двумя связующими, которую Фостер нахваливал, на деле оказалась головной болью. Мало того, что нужно было следить за позицией нападающих, за блоком соперника, за собственными ногами — приходилось ещё и постоянно отслеживать, где находится Тадаси, не перекрывает ли он ему путь, не занимает ли ту же зону, не путается ли под руками. — Мия, выше! — крикнул Фостер, когда Атцуму отдал пас на Бокуто, и тот едва дотянулся до мяча, срезав удар в аут. — Ты даёшь ему как для третьей скорости, а он на второй! Смотри! — Да вижу я, — пробормотал Атцуму, вытирая лицо краем футболки. — Само вышло. — Не «само выходит»! Это твоя работа! Ты должен знать, на какой скорости идёт каждый нападающий, даже с закрытыми глазами! Спорить было бесполезно. Атцуму кивнул, подошёл к лицевой линии, дождался, пока судья подаст мяч, и снова сосредоточился. Выше. Быстрее. Чётче. Мысленно он повторял это как мантру, но тело — предательское, уставшее, с ноющей болью в бедрах — работало с задержкой, как старый компьютер, который зависает на самых ответственных задачах. Тадаси, напротив, выглядел бодрячком. Молодость. Свежие мышцы. Отсутствие груза прошлого, который Атцуму тащил на себе, как мешок с песком. Он двигался легко, почти танцевально, и его пасы были ровными, аккуратными — без изысков, забота. Идеально для схемы. Идеально для замены. Хватит, — одёрнул себя Атцуму, когда почувствовал, как внутри закипает знакомая, липкая злость. — Он не враг. Он коллега. Мы в одной команде. Не смей. На последней серии розыгрышей, когда уже и сил не было, и Фостер, казалось, специально тянул время, Атцуму вдруг поймал то самое состояние — когда усталость переходит в другую фазу, когда мозг отключается, а тело начинает работать само, на чистой мышечной памяти. Пас на Хинату — в прыжок, не глядя, на интуиции. Тот забил. Пас на Бокуто — короткий, резкий, почти на грани фола. Тот тоже забил. Пас на Сакусу — с вращением, тем самым, о котором он говорил утром, и Сакуса, вместо того чтобы сбросить темп, рванул вперёд с такой яростью, что мяч врезался в пол, не успев коснуться рук блокирующих. — Есть! — заорал Бокуто, хлопая Атцуму по спине. — Вот это пас! Тцуму-Тцуму, ты гений! Атцуму не ответил. Он смотрел на Сакусу, который стоял на задней линии, опустив руки, и его глаза — даже с такого расстояния, через весь зал — горели. Не злостью, не азартом. Чем-то другим. Тем, что Атцуму боялся назвать даже мысленно. Фостер дал финальный свисток, и команда, выдыхая, потянулась к скамейкам. Атцуму, чувствуя, как дрожат колени, прислонился к стене и закрыл глаза. Вода из бутылки, которую кто-то сунул ему в руку, была тёплой и оттого противной, но он пил, потому что хотелось пить. — Ты сегодня хорош, — сказал голос рядом. Сакуса. Он стоял, вытирая шею полотенцем, и его маска была сдвинута на подбородок — Атцуму мог видеть линию его скул, влажную кожу, лёгкую улыбку, которая не предназначалась ни для кого, кроме него. — Я сегодня никакой, — ответил Атцуму, не открывая глаз. — Первый час был просто ужасен. — Первый час — да. Но потом — нет. Ты поймал волну. — Это не я. Это тело. Оно само. — Тело — это ты, Атцуму. Или ты думаешь, что у тебя есть отдельное тело и отдельная душа, которые живут своей жизнью? Атцуму открыл глаза. Сакуса смотрел на него в упор — не мигая, не отводя взгляда, и в этом взгляде было всё: и вопрос, и ответ, и то, чего Атцуму боялся больше всего — понимание. — Хватит философии, — сказал он, отталкиваясь от стены. — Пойдём в душ. Я воняю. — Ты всегда воняешь после тренировки. Я привык. — Романтик. — Реалист. Они пошли к выходу из зала, и кто-то — Бокуто или Хината, Атцуму не разобрал — крикнул им вслед: «Опять вместе? Не надоело?» И кто-то другой ответил: «Они ж как кошка с собакой. Без друг друга не могут, а вместе — ругаются». И послышался смех — добрый, беззлобный, тот самый смех людей, которые видят больше, чем им показывают, но не лезут в душу. Атцуму ускорил шаг. Сакуса — тоже.***
Ночь наступила неожиданно — как всегда бывает, когда день был слишком длинным, а сил не осталось даже на то, чтобы задернуть шторы. Атцуму лежал в своей комнате. В своей. После ужина, когда они вернулись с тренировки, Сакуса спросил: «Останешься?» И Атцуму сказал: «Не сегодня. Хочу побыть один». Сакуса кивнул — без вопросов, без обид — и пошёл к себе, оставив его у двери с коротким «Спокойной ночи» и мимолётным касанием пальцев, которое могло означать всё или ничего. И теперь Атцуму лежал на широкой кровати, слушая, как за окном шумит ночной город — далёкий, равнодушный, живущий своей жизнью, в которой нет ни волейбола, ни сборов, ни Олимпиады. Просто люди. Просто машины. Просто огни. Он прокручивал в голове сегодняшний день — утро, теорию, тренировку, ужин, где он снова съел меньше половины порции, а Сакуса снова незаметно пододвинул к нему стакан воды, чтобы хоть что-то заполнило желудок. Всё как всегда. Всё как в тумане. Комната была стерильно чистой — уборщицы приходили утром, и запах моющего средства ещё не выветрился. На столе лежали его вещи: телефон, блокнот, несколько ручек, пачка бумажных салфеток. В шкафу — форма, спортивные костюмы, кроссовки. Ничего лишнего. Ничего острого. Он встал, прошёлся по комнате, открыл ящик тумбочки — пусто. Закрыл. Открыл другой — пара носков, старая зарядка, забытая упаковка жевательной резинки. Ничего. Сакуса был тщателен. Он обыскал не только свою, но и его комнату — Атцуму не сомневался. Все лезвия, все бритвы, все острые предметы, которые можно было бы использовать, исчезли. Даже канцелярский нож, которым Атцуму вскрывал коробки с формой, пропал — на его месте лежал маленький пластиковый ключ, которым можно было только резать бумагу, но не кожу. Он боится, — понял Атцуму, и эта мысль была странно тёплой, почти уютной. — Он правда боится, что я сделаю с собой что-то непоправимое. Он лёг обратно, уставился в потолок, где играли тени от фар проезжающих машин. Белые пятна скользили по белой штукатурке, исчезали, появлялись снова — бесконечный, гипнотический танец. А что, если я больше не хочу резать? — спросил он себя. — Что, если это желание ушло вместе с той монеткой? Ответа не было. Только тишина и тени. Он заснул под утро, когда за окном начало сереть, и спал без снов — тяжёлым, беспамятным сном, из которого не хотелось выходить.***
Следующие три дня потекли размеренно. Утром — лёгкая разминка на свежем воздухе, затем завтрак. Днём — теория или тактические занятия, разбор ошибок, работа над связками. Вечером — полноценная тренировка, иногда с игровой практикой, иногда чисто на технику. После — восстановительные процедуры: лёд, массаж, сауна. И снова — ужин, снова — бесконечный круг. Атцуму держался. Он ел ровно столько, сколько требовал режим — ни граммом больше, но и ни граммом меньше, чтобы не вызывать подозрений. Он улыбался в нужные моменты, шутил с Бокуто, спорил с Хинатой о преимуществах разных видов подач, кивал Фостеру, когда тот давал указания. Внешне — идеальный игрок. Внутри — та же знакомая пустота, которую он уже почти не замечал, привыкнув к ней, как к фоновому шуму. Но есть кое-что новое, — думал он, когда оставался один. — Тишина. В голове стало тише. Не совсем, но… меньше этого бесконечного, въедливого голоса, который твердил: «Ты ничтожество. Ты позор. Ты не заслуживаешь». Может, это работало с Сакусой. Может, простой человеческий контакт, тёплая рука на талии, короткий поцелуй в лоб перед сном — это было лекарством, не хуже антидепрессантов. А может, Атцуму просто устал ненавидеть себя. Устал так сильно, что организм сам, без его участия, включил защитный механизм: хватит. Отдыхай. На третий день после того памятного утра он впервые за долгое время остался на ужин в столовой до конца. Не сбежал в туалет. Не извинился и не ушёл раньше времени. Просто сидел и слушал, как Бокуто рассказывает историю о том, как они с Акааши пытались приготовить рамен по видео-рецепту и чуть не подожгли кухню. — …и он такой: «Бокуто-сан, я люблю тебя, но если ты ещё раз добавишь соевый соус вместо масла, я уйду жить к маме!» А я ему: «Но в видео было написано "добавить по вкусу"!» И он: «Твой вкус — это катастрофа!» Хината смеялся, зажимая рот рукой, чтобы не выплюнуть рис. Сакуса пил чай с непроницаемым лицом, но его глаза — Атцуму видел — чуть сузились в улыбке. Даже Тадаси, обычно молчаливый, улыбнулся, слушая эту байку. — А ты, Мия, — Бокуто повернулся к нему, сверкая золотистыми глазами. — Ты бы смог приготовить рамен? — Я могу приготовить только кофе, — честно сказал Атцуму. — И то растворимый. — Фу, — скривился Бокуто. — А Сакуса? — Я не ем рамен, — ответил Сакуса. — Слишком жирно. — Ты вообще ничего не ешь, кроме своих листьев салата и куриной грудки, — фыркнул Бокуто. — Как с тобой живёт Мия? — Он живёт отдельно, — напомнил Сакуса. — И мы не... — Да-да, вы не вместе, я помню, — Бокуто отмахнулся. — Просто вы так мило смотритесь, когда спорите. Как старые супруги. Атцуму почувствовал, как кровь приливает к щекам. Он надеялся, что в полумраке столовой это незаметно, но Хината, сидевший напротив, вдруг улыбнулся — той мягкой, понимающей улыбкой, от которой становилось и стыдно, и тепло одновременно. — Не смущайте их, Бокуто-сан, — сказал Хината. — Они сами разберутся. — А я что? Я ничего, — Бокуто поднял руки в притворной невинности. — Я просто констатирую факт. Сакуса краснеет, когда Мия на него смотрит. А Мия — когда Сакуса берёт его за руку. Это не я придумал, это физика. — Ты бы лучше физику волейбола учил, а не чужую личную жизнь, — проворчал Сакуса, но беззлобно, скорее по привычке. — Я и то, и другое! Я многозадачный! Атцуму опустил взгляд в тарелку, чувствуя, как внутри поднимается тёплая, немного щемящая волна — не смущения даже, а удивления. Удивления от того, что эти люди, эти шумные, бесцеремонные, иногда невыносимые парни, видят их с Сакусой и не осуждают. Не морщатся. Не шепчутся за спиной. Просто... принимают. Как данность. Как часть команды. Это то, чего у меня никогда не было, — подумал он. — Не в семье, не в школе, не в прошлой команде. Просто — быть принятым. Без условий. Без сравнений. Он доел ужин — не всё, конечно, но достаточно, чтобы тарелка опустела наполовину, а Сакуса, взглянув на него, чуть заметно кивнул: молодец.***
На четвёртый день, ближе к вечеру, Атцуму собрался к брату. Осаму написал ему ещё утром: «Ты в городе? Я, если что тоже. Может встретимся?» Коротко, без лишних слов — как всегда. Их переписка была спартанской: факты, время, место. Ни «как дела», ни «скучаю». Атцуму ответил: «Давай. В семь. В кафе у парка, где мы были в прошлый раз». И отправил сообщение, чувствуя, как внутри поднимается тяжёлая, липкая волна — не страха, нет, скорее усталости от предстоящего разговора, который неизбежно свернёт туда, куда сворачивал всегда: в детство, в сравнения, в ту больную точку, где жила память о родительской любви, которой не было. Он предупредил Сакусу за обедом. — Я вечером уйду. Встречаюсь с братом. Сакуса, накладывавший себе овощи, замер на секунду, потом продолжил как ни в чём не бывало. — Надолго? — Не знаю. Часа на два, наверное. — Хорошо. — Сакуса поднял на него глаза. — Позвони, если задержишься. — Позвоню. — И... — Сакуса запнулся, что было для него редкостью. — Будь осторожен. — С братом? — С собой. Атцуму хотел усмехнуться — дежурная фраза, вежливая забота, — но что-то в тоне Сакусы заставило его сдержаться. Тот не шутил. Не иронизировал. Он правда боялся — не за Атцуму, а за то, что Атцуму может сделать с собой после разговора с братом. Потому что Осаму — это всегда триггер. Осаму — это зеркало, в котором Атцуму видит свою неудачную копию. — Всё будет нормально, — сказал он, и сам не поверил своим словам.***
Кафе называлось «Escape» — маленькое, уютное, с деревянной мебелью и приглушённым светом. Оно находилось в городе, примерно в сорока минутах ходьбы от базы, которая располагалась в лесной части. Ацуму пошёл туда пешком, специально выйдя пораньше, чтобы просто прогуляться. Воздух был прохладным и свежим, с запахом влажной земли и хвои, который постепенно сменялся городскими нотами — бензином и пылью. Этот переход ощущался почти незаметно, как смена кадра: лес оставался позади, а впереди уже жила своя, привычная городская суета. Осаму ждал его у входа, опершись плечом о фонарный столб. Он был в тёмной куртке, джинсах, кедах — одет как обычный парень, а не как бывший спортсмен, открывший ресторан. С тех пор как он закончил с волейболом, он немного раздался в плечах, но не растолстел — просто стал массивнее, основательнее. Как дуб вместо молодого деревца. — Привет, — сказал Осаму, когда Атцуму подошёл. Его голос был таким же, как у брата — низким, слегка хрипловатым, — но интонации другими. Спокойнее. Без той надрывающей нотки, которая часто проскальзывала у Атцуму. — Привет, — ответил Атцуму, и они пожали друг другу руки — коротко, по-мужски, без лишних объятий. — Ну что, зайдём? — Погнали. Внутри было тепло и пахло кофе. Они сели за столик у окна, и официантка — девушка с усталыми глазами и вежливой улыбкой — приняла заказ: чёрный чай для Осаму, зелёный для Атцуму. Ничего лишнего. — Выглядишь адекватнее, чем я представлял, — сказал Осаму, разглядывая брата. — Как подготовка продвигается, чемпион? — Ну а как по-твоему? — усмехнулся Ацуму. — Олимпиада не ждёт, сам знаешь. Работаем в прежнем темпе, ничего нового. Осаму хмыкнул, но улыбка быстро сошла с лица. — Не умничай. Я серьёзно. Ты выглядишь… спокойнее, чем в прошлый раз. — В прошлый раз было сложно, — уклончиво ответил Атцуму. — Сейчас привык. Осаму кивнул, но в его глазах — серых, как и у Атцуму, но каких-то более тяжёлых, взрослых — читалось недоверие. Он знал брата. Знал его привычку уходить от ответа, прятаться за улыбкой и шутками. Знал, что за этой внешней спокойной маской может скрываться что угодно — от усталости до полного отчаяния. — Родители звонили? — спросил Осаму после паузы. Атцуму вздрогнул. Он не ожидал такого прямого вопроса — или ожидал, но надеялся, что Осаму обойдёт эту тему стороной. Наивный. — Нет, — сказал он. — И не надо. — Они звонили мне. Вчера. Спрашивали про тебя. — И что ты им сказал? — Правду. Что ты готовишься к Олимпиаде, что у тебя всё нормально, что ты в хорошей форме. — Спасибо, — Атцуму сделал глоток чая, обжигая губы. — Хотя они могли бы спросить у меня сами. — Ты же знаешь, они... — Осаму запнулся, подбирая слова. — У них свои представления о том, как надо. — Они считают, что я позор семьи, — прямо сказал Атцуму, и эти слова, произнесённые вслух, прозвучали не так больно, как он ожидал. Будто он говорил о ком-то другом, не о себе. — И что я опозорю страну на Олимпиаде. У них богатая фантазия. Осаму молчал. Он сжимал свою кружку с чаем так, что побелели костяшки, и смотрел куда-то в сторону — на улицу, где уже зажглись фонари и по тротуару шли редкие прохожие. — Я не знаю, как это исправить, — наконец сказал он. — Я пытался с ними говорить. Они не слышат. Или не хотят слышать. — А ты сам? — Атцуму поднял на него глаза. — Ты их слышишь? — Что ты имеешь в виду? — Они всегда ставили тебя в пример. Ты — умный, ты — ответственный, ты — не позоришь семью. Ты никогда не задумывался, что это... несправедливо? По отношению ко мне? Осаму отставил кружку. Его лицо стало напряжённым — Атцуму видел, как работают желваки, как сужается взгляд. — Думал, — сказал он. — Часто. Особенно после того, что случилось... когда ты приезжал к ним с Сакусой. Я не знал, что они... что отец мог тебя ударить. Если бы я знал раньше... — Что бы ты сделал? — перебил Атцуму. — Устроил бы скандал? Перестал бы с ними общаться? Ты же любимчик, Осаму. Ты не можешь просто взять и отказаться от их любви, потому что у тебя её много. А у меня никогда не было. И теперь уже не будет. — Атцуму... — Не надо. — Атцуму поднял руку, останавливая его. — Я не для того пришёл, чтобы копаться в прошлом. Я пришёл просто... увидеть тебя. Узнать, как ты. И сказать, что у меня всё в порядке. Даже если это не совсем правда. Осаму смотрел на него долго, пристально, и Атцуму чувствовал, как под этим взглядом тает его защитная броня, как обнажаются все те уязвимые места, которые он так тщательно прятал. — Ты изменился, — сказал Осаму. — Стал... взрослее, что ли. Раньше ты бы просто отшутился или ушёл в себя. А сейчас говоришь. Прямо. Без масок. — Маски всё ещё при мне, — усмехнулся Атцуму. — Просто иногда я их снимаю. — Перед кем? — Перед тобой. Перед Сакусой. Перед собой — иногда. Осаму кивнул, и что-то в его лице смягчилось — не жалость, нет, скорее облегчение. Как будто он боялся увидеть брата совсем разбитым, а увидел — потрёпанным, но живым. — Сакуса... — повторил Осаму, и в его голосе появилась лёгкая, едва уловимая насмешка. — Вы правда вместе? Я имею в виду... серьёзно? — А ты сомневался? — Я просто... не ожидал. Ты всегда говорил, что не веришь в серьёзные отношения. — Я много чего говорил, — пожал плечами Атцуму. — Оказалось, ошибался. — И как он? В быту? Не зануда? — Ещё какой зануда. Помыть посуду сразу, не оставлять вещи на стуле, чистить зубы ровно две минуты. Жуть. — А ты? — А я — идеал. Что со мной не так? Они оба рассмеялись — негромко, почти шёпотом, чтобы не привлекать внимания других посетителей. И в этом смехе было что-то детское, давно забытое — то, что связывало их когда-то, до того, как родители начали сравнивать, до того, как Осаму стал «хорошим», а Атцуму — «плохим». — Ты скучаешь по волейболу? — спросил Атцуму, когда смех стих. — Иногда, — признался Осаму. — Особенно по играм. По азарту. Но ресторан — это тоже моё. Я люблю готовить. Люблю, когда люди едят мою еду и улыбаются. — Ты стал сентиментальным, брат. — А ты — нет? Атцуму не ответил. Он смотрел в окно, на тёмное небо, где за облаками угадывались звёзды, и думал о том, как странно устроена жизнь — как два человека, которые вышли из одной утробы, могут быть такими разными. Один — нашёл себя в тепле и уюте кухни, другой — в азарте и боли спортивной площадки. — Береги себя, — сказал Осаму, когда они вышли из кафе. — И не только тело. Себя всего. — Постараюсь. — И... — Осаму помедлил. — Если захочешь поговорить — звони. Не обязательно ждать встречи. — Хорошо. Они пожали друг другу руки — на этот раз дольше, крепче, как будто оба боялись, что следующая встреча будет нескоро. А потом Осаму ушёл — в сторону станции, быстро, не оглядываясь, — и Атцуму остался один на тёмной улице, под редкими фонарями, с ощущением, что внутри что-то сдвинулось. Не отпустило, нет, но стало чуть легче. Как будто тяжёлый камень, который он носил в груди, превратился в гальку. Болит всё ещё, но давит меньше. Он не пошёл сразу на базу. Стоял у входа в кафе, смотрел на пустынную улицу и думал. О разговоре. Об Осаму. О том, как брат сказал «береги себя всего» — не только тело, а всего. И о том, что он, Атцуму, понятия не имеет, как это делать. Потом он увидел их. Компания подростков — парней и девушек, лет по шестнадцать-семнадцать, — стояла у соседнего здания, возле круглосуточного магазина. Они курили. Огоньки тлели в темноте, дым поднимался вверх и растворялся в сыром вечернем воздухе. Одна девушка, высокая, с ярко-красными волосами, затянулась, выпустила дым и закашлялась, а парень рядом похлопал её по спине и что-то сказал, от чего она засмеялась ещё громче. Им было хорошо вместе. В их позах было то особенное, беззаботное спокойствие, которое бывает только у тех, кто ещё не знает, что такое настоящая боль, или у тех, кто научился её прятать за сизым облаком табачного дыма. Атцуму зашёл в магазин. Здесь пахло дешёвым кофе, пластиком и чем-то сладким — карамелью, что ли, — от чего слегка кружилась голова. Лампы горели в полнакала, создавая уютное, чуть болезненное освещение, в котором лица казались бледнее, а тени — глубже. Полки с электронными сигаретами были у кассы, в прозрачной витрине, подсвеченной холодным белым светом. Они лежали на чёрном бархате, как ювелирные украшения, — маленькие, блестящие, с жидкокристаллическими экранчиками, на которых застыли приветственные надписи. Рядом — разноцветные флаконы с жидкостями: «Клубника-лайм», «Манго-маракуйя», «Табак-карамель», «Свежая мята». Атцуму пробежал по ним взглядом, чувствуя, как пальцы начинают дрожать — не от холода, от предвкушения. Продавщица — женщина лет тридцати с усталыми глазами и накрашенными ногтями цвета запёкшейся крови — взглянула на него равнодушно, поверх очков в тонкой металлической оправе. Её лицо было тем особенным, неузнаваемым лицом людей, работающих в ночную смену: ни приветливости, ни враждебности, только бесконечная, глубокая усталость, которая делала её похожей на статую, оживающую лишь для того, чтобы пробить чек. — Вам помочь? — Да. Вот эту, — он ткнул пальцем в маленькое устройство серебристого цвета, гладкое, как морская галька, с единственной кнопкой на корпусе и крошечным экраном, на котором высвечивался уровень заряда. — И жидкость к ней. Что-нибудь... нейтральное. Оно ведь не совсем безвкусным будет? — Нейтральное не значит безвкусное, — она чуть улыбнулась — одними уголками губ. — Берите «Табак-карамель». Самый популярный вкус. Или «Свежую мяту», если хотите, чтобы пахло свежестью потом. Атцуму замялся. В его голове вдруг всплыли картинки из интернета, которые он когда-то видел: обзоры, форумы, чьи-то голоса, обсуждающие плотность пара и насыщенность вкуса. Он никогда не придавал этому значения. Сейчас же это казалось почему-то важным. — Мятную, — сказал он. С мятой проще. — Хороший выбор, — продавщица достала с полки флакон с прозрачной жидкостью и серебристым устройством, упаковала их в маленький пластиковый пакет. — Что-нибудь ещё? — И лезвия для бритья, — добавил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно, буднично, как будто он покупает хлеб и молоко. — Обычные. Ни один мускул не дрогнул на её лице. Она достала из-под прилавка небольшую картонную упаковку «Kai», прочитал Атцуму на этикетке, и это знакомое, бытовое название вдруг показалось ему злой насмешкой. Для бритья. Конечно. Что ещё может быть для бритья? Он положил упаковку в корзину, рядом с сигаретой и жидкостью. Расплатился наличными — тщательно отсчитал купюры, стараясь не смотреть продавщице в глаза, чтобы не увидеть там вопроса. Она молча пробила чек, протянула сдачу и пакет. — Удачи, — сказала она, и Атцуму не понял, было ли это вежливым «приходите ещё» или она что-то знала. Он вышел на улицу и сделал несколько шагов в сторону от фонарей, в тень деревьев, где его не было видно ни из кафе, ни из магазина. Руки дрожали — мелкой, противной дрожью, которую он не мог унять. Он разорвал упаковку сигареты, сунул в неё флакон с жидкостью, нажал кнопку пять раз подряд, как было написано в крошечной инструкции на обратной стороне коробки. Устройство мигнуло синим — один, два, три раза — и затихло, готовое к работе. Он поднёс его к губам. Мундштук был прохладным, гладким, почти невесомым. Он сделал затяжку — не глубокую, пробную, осторожную, как пробуют воду перед прыжком. И мир взорвался мятой. Это было не похоже на обычный холодок жвачки или леденца. Это было что-то другое — резкое, колючее, жидкое, заполнившее рот, горло, даже нос, будто он вдохнул не пар, а самую суть мяты, выжатую и сконцентрированную до предела. Казалось, что тысячи крошечных иголочек одновременно коснулись языка, нёба, задней стенки горла, и это было не больно — нет, скорее ошеломляюще, как если бы тебя вдруг окатили ледяной водой в жаркий день. Он закашлялся. Кашель вырвался неожиданно — резкий, сухой, неглубокий, но настойчивый, заставивший его согнуться пополам и опереться рукой о холодную стену магазина. Пар, который он выдохнул, был густым, белым, почти непрозрачным; он клубился в воздухе секунду-другую, прежде чем растаять без следа. Во рту остался привкус — не мятный уже, а какой-то металлический, с лёгкой горчинкой, похожей на вкус слюни после долгого бега. Горло слегка саднило, как будто он прокричал матч с трибуны. — Твою мать, — прошептал он, выпрямляясь и вытирая глаза, на которых от кашля выступили слёзы. Но странное дело — ему понравилось. Не сам кашель, нет, и не неприятное жжение в гортани. А то, что было после. Лёгкое, почти невесомое головокружение, которое поднялось откуда-то из груди и поплыло вверх, к вискам, заставляя мир чуть-чуть расплываться по краям. И пустота в голове — не та тяжелая, давящая пустота отчаяния, а лёгкая, очищающая, как после того, как долго-долго шёл под холодным дождём, а потом зашёл в тёплый дом и выдохнул. Вот оно, — подумал он, делая вторую затяжку — уже смелее, глубже. На этот раз кашля не было, только то же резкое, колючее вторжение мяты, от которой защипало в носу и защипало глаза. Он стоял в темноте, прислонившись к стене, и курил. Медленно, неторопливо, как будто это был самый важный ритуал в его жизни. Затяжка — пауза — выдох. Затяжка — пауза — выдох. Пар поднимался вверх и терялся в кронах тополей, и Атцуму казалось, что вместе с ним уходит что-то ещё — напряжение, тревога, страх перед завтрашним днём. Он постоял ещё немного, дыша свежим воздухом, пока мятный привкус во рту не сменился обычной, привычной пустотой. Потом достал бутылку воды, купленную в том же магазине, сделал несколько глотков, прополоскал рот и сплюнул на землю. Запах — он понюхал свою куртку — был почти незаметен, только лёгкий, едва уловимый аромат мяты, который можно было списать на жвачку. Но лезвия… Лезвия он спрятал в самый глубокий карман рюкзака, в тот самый потайной кармашек, где когда-то лежала монетка. Картонная коробочка тихо звякнула, касаясь фольги внутреннего шва, и этот звук — тихий, металлический — отозвался где-то в груди странным, щемящим спокойствием. Они здесь. Они есть. Я могу их не использовать, но они есть. Это главное. Он не хотел резать себя. Правда. В тот момент, когда покупал лезвия, он не думал о боли. Он думал о контроле. О том, что где-то там, в его комнате, всё острое было выброшено, а здесь, в его руке, лежала маленькая пластиковая коробочка с десятью тонкими, холодными лезвиями. И это знание — просто знание о том, что они у него есть, — уже делало дыхание глубже, а мир — чуть менее чужим. Он выбросил пустую упаковку из-под сигареты в урну, поправил куртку и зашагал к базе. Дорога до базы заняла почти час. Он шёл медленно, останавливаясь у витрин, глядя на огни города, на редких прохожих, которые куда-то спешили, не замечая его. Ему нужно было время, чтобы успокоиться — чтобы пульс вошёл в норму, чтобы дыхание стало ровным, чтобы лицо перестало быть белым, как бумага. Мятный привкус всё ещё чувствовался на губах — свежий, холодный, чужой. Он слизнул его, как слизывают кровь с разбитой губы, и улыбнулся чему-то своему, никому не видимому. На территории базы он столкнулся с Хинатой, который возвращался с пробежки — красный, потный, но счастливый. — Атцуму-сан! Ты откуда? — Гулял, — Атцуму улыбнулся — той дежурной улыбкой, которую носил как маску. — Встречался с братом. — О, как он? — Нормально. Спрашивал про Олимпиаду. — Он будет смотреть? — Хината загорелся. — Трансляции же по телевизору показывают! — Он мне брат или нет? Он приехать клялся. Они разошлись, и Атцуму пошёл к себе — но не в свою комнату, а к Сакусе. Потому что если он сейчас останется один, с этими мыслями, с этой коробочкой в рюкзаке, он сделает что-то, о чём пожалеет. Или не пожалеет. Но лучше не рисковать. Сакуса открыл дверь почти сразу — будто ждал. — Ты поздно. — Загулялся. — Атцуму прошёл внутрь, бросил рюкзак у порога. — Можно я у тебя останусь? — Ты всегда можешь у меня остаться, — сказал Сакуса, и в его голосе не было ни удивления, ни снисхождения. Только спокойное, твёрдое да. Они не говорили о встрече. Не говорили об Осаму. Не говорили о родителях. Просто легли на кровать — Атцуму на живот, уткнувшись лицом в подушку, Сакуса рядом, на спине, глядя в потолок. И молчали. Через десять минут Сакуса протянул руку и положил её на затылок Атцуму — не гладя, просто держа. Тяжело. Уверенно. Как будто говорил: я здесь. И никуда не уйду. Атцуму закрыл глаза. В кармане рюкзака, висевшего на стуле, лежала маленькая пластиковая коробочка с лезвиями. Он чувствовал её присутствие — холодное, обещающее. Но сейчас, под тяжестью чужой ладони, оно казалось не таким важным. Завтра, — подумал он. — Завтра я решу, что с ними делать. А сегодня — просто буду здесь.***
Следующие несколько дней прошли в режиме «тренировка-еда-сон». Атцуму курил тайком — за спортзалом, в туалете на втором этаже, в старом сарае с инвентарём. Делал по две-три затяжки, не больше, чтобы не вызвать кашель и не оставлять запаха. Прятал сигарету в рюкзак, в тот же потайной карман, где лежали лезвия. Он боялся анализов. Каждый день заглядывал в график медосмотра, который висел на доске объявлений, пересчитывал дни. Через пять. Через четыре. Через три. Он почти перестал курить — за три дня до осмотра не сделал ни одной затяжки, пил много воды, надеялся, что никотин выведется из организма. Врач — пожилой мужчина с добрыми глазами и усталой улыбкой — взял кровь, проверил давление, задал стандартные вопросы: «Как самочувствие? Не болит ли что? Не принимаете ли запрещённые препараты?» — Нет, — сказал Атцуму, глядя ему прямо в глаза. — Всё в порядке. Результаты пришли через два дня. Все показатели — в норме. Атцуму выдохнул — с облегчением. Ему сошло с рук. Он обманул систему. И это знание — о том, что он может обманывать, скрывать, прятать, — было почти таким же опьяняющим, как первая затяжка. В пятницу вечером, через неделю после встречи с Осаму, Фостер объявил: «Завтра выходной. В полном объёме. Никаких тренировок, никаких сборов. Отдыхайте, гуляйте, ешьте что хотите. Но чтобы к понедельнику были свежими, как огурцы». Бокуто тут же предложил: «А давайте в кафе сходим? Там, в городе, есть одно классное место. У них крафтовое пиво и картошка фри с сыром!» — Ты только о еде и думаешь, — вздохнул Хината, но глаза его горели — он тоже был не против. — А о чём ещё думать? — искренне удивился Бокуто. — О вечном? О вечном я думаю, когда сплю. А в выходные хочу есть и веселиться. — И пить, — добавил Мейян, капитан, который обычно держался в стороне от таких разговоров, но сегодня, видимо, тоже был настроен расслабленно. — Крафтовое пиво — это звучит заманчиво. — Тогда решено! — Бокуто хлопнул в ладоши. — Завтра, в семь, у главного выхода. Все, кто хочет — приходите. Мия, ты с нами? Атцуму, сидевший на скамейке и перематывавший напульсник, поднял голову. — Только если идет Сакуса. — А ты сам хочешь? — спросил Бокуто, хитро прищурившись. — Только если идет Сакуса, — повторил Атцуму, чувствуя, как краснеют уши. — Пойду, — сказал Сакуса, не поднимая головы от телефона. — Ну, вы даёте, — Бокуто развёл руками. — Прям как старые супруги. Ладно, вы двое — идёте. Хината — идёшь. Мейян — идёшь. Я — иду. Кто еще? — свое желание изъявили еще около 8 человек. — Отлично, компания собралась.***
Кафе называлось «Красный фонарь» — не из-за чего-то неприличного, а потому, что у входа висел старый китайский фонарик, который хозяин, как уверял Бокуто, привёз из Шанхая. Внутри было уютно: мягкий свет, деревянные столы, на стенах — афиши старых фильмов и фотографии города в прошлом веке. Они заняли большой стол у окна. Бокуто заказал картошку фри, куриные крылышки, две пиццы и, разумеется, пиво. Хината взял себе сок — «я за рулём, если что», хотя прав у него не было, просто он не пил спиртное перед важными стартами, даже в выходной. Мейян заказал тёмное пиво. Сакуса — зелёный чай, на что Бокуто закатил глаза. — Чай, Сакуса? Серьёзно? — Я слежу за своим питанием и не хочу отравлять этим свой организм, — невозмутимо ответил Сакуса. Бокуто фыркнул, но спорить не стал. Атцуму взял себе светлое пиво — небольшую кружку, «чтобы попробовать». На самом деле он хотел почувствовать хмельное расслабление, которого не было уже несколько недель, но боялся, что алкоголь ударит в голову слишком сильно, и он скажет или сделает что-то, что выдаст его тайны. Беседа текла неторопливо. Бокуто рассказывал о том, как они с Акааши пытались собрать шкаф из ИКЕА и в итоге вызвали сборщика, потому что «у нас руки не из того места растут». Хината делился новостями от Кагеямы — тот тренировался как проклятый, говорил, что «Ушидзима в форме монстра, и мы должны быть готовы». — А ты сам? — спросил Мейян, поворачиваясь к Атцуму. — Как ты? Последнее время ты выглядишь... лучше. — Лучше — это как? — улыбнулся Атцуму, чувствуя, как внутри разливается тепло от пива и от этого простого, человеческого вопроса. — Спокойнее, — сказал Мейян. — Раньше ты постоянно нервничал. Дёргался. А сейчас — как будто пришёл в себя. — Может, потому что я пришёл в себя, — ответил Атцуму, и это было почти правдой. Сакуса, сидевший рядом, под столом накрыл его колено своей ладонью. Не сжимал, не гладил — просто держал. И этот жест, незаметный для остальных, был громче любых слов. — А вы, ребята, — Бокуто обвёл их взглядом, — вы такие милые, когда сидите рядом. Прям как на свидании. — Мы на свидании, — сказал Сакуса, и Атцуму поперхнулся пивом. — В смысле, мы в компании. Это не свидание. — Но вы смотрите друг на друга так, будто вокруг никого нет, — заметил Хината, и в его голосе не было насмешки — только констатация. — Я Кагеяму так же смотрю. Он говорит, что это раздражает. — Потому что он не умеет принимать комплименты, — отрезал Бокуто. — Кагеяма вообще ничего не умеет принимать, кроме мячей, — усмехнулся Мейян. Атцуму засмеялся — настоящим, живым смехом, который вырвался сам собой, без контроля. И в этом смехе, в этом тёплом, пьяном вечере, в этом столе, где рядом сидели его друзья — да, он мог назвать их друзьями, — было что-то такое, от чего лезвия в рюкзаке казались далёкими, ненастоящими, принадлежащими другому, старому Атцуму, которого он, возможно, начинал отпускать. — Вы такие счастливые, — вдруг сказал Бокуто, глядя на Сакусу и Атцуму. — Это видно. Прям глаза болят. — Не завидуй, — съязвил Сакуса. — Да больно надо, — обиделся Бокуто. — У меня с Акадо также. Это такое редкое заболевание. Я им болел, когда Акааши согласился переехать ко мне. — Акааши переехал к тебе, потому что ты устроил пожар на кухне, — напомнил Хината. — Он сказал, что боится оставлять тебя одного с газовой плитой. — Это проявление любви, — гордо заявил Бокуто. — Забота о моей безопасности. — Ты небезопасен для кухни, — вздохнул Мейян, но в его голосе тоже смеялось. Атцуму откинулся на спинку стула, чувствуя, как рука Сакусы на его колене чуть сжимается — предупреждение или вопрос. Он посмотрел на него. Сакуса смотрел в ответ — без улыбки, но с чем-то более глубоким, тёплым, от чего сердце пропускало удар. Да, — подумал Атцуму. — Мы счастливы. По-своему. По-дурацки. С оглядкой. Но счастливы. И этого, прямо сейчас, было достаточно.***
— Спасибо, — тихо говорит Атцуму, когда они зашли в лифт. — За что? — За то, что ты есть. Сакуса промолчал, но его рука сжалась крепче, и этого достаточно.