1000 и 1 день ада

NC-21
В процессе
22
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 36 страниц, 17 481 слово, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 13 Отзывы 4 В сборник

Глава 3. Свет во тьме

Настройки
Пиздейше блять , заранее извиняюсь за тавтологию Часть 1.

Возвращение в клетку

Сознание не просто возвращалось — оно вливалось в Чону, как густая, ядовитая жижа, просачиваясь через разъеденные трещины в его разуме, заполняя каждую пустоту медленным, невыносимым потоком, несущим с собой лишь осадок отчаяния, леденящий озноб и неизбежное осознание краха. Первое, что он почувствовал, — это свое тело, но оно уже не было его собственным. Оно превратилось в чужую, враждебную массу: тяжелую, неповоротливую, как труп, пропитанный холодом, который отказывался слушаться даже самых отчаянных команд мозга. Каждый удар сердца отзывался в висках оглушительным гулом, словно молот бьет по наковальне, напоминая о том, как хрупка эта оболочка из плоти и костей, готовая рассыпаться под малейшим давлением. Дыхание рвалось короткими, судорожными рывками, лёгкие сжимались в спазме, словно боялись раскрыться полностью, чтобы не выдать свою уязвимость миру, который только и ждал момента, чтобы раздавить. Ну что за жалость. Перед тем как его затащили сюда, Чону стоял на пороге смерти от переохлаждения — мороз улицы проник в каждую пору, оставив после себя невыносимую ломоту в суставах, тошнотворную слабость, кружащую голову в вихре, который теперь смешивался с жаром лихорадки, превращая каждое мгновение в бесконечную агонию, и делая каждый миг существования пыткой, похуже чем в средневековье. Его состояние было не просто плохим, это было полное предательство организма: мышцы сводило болезненными спазмами, кожа то пылала огнем, то покрывалась ледяной коркой, а в черепе пульсировала боль, словно мозг набухал и рвался наружу, чтобы вырваться из этой ловушки.Это не было слабостью — это капитуляция перед холодом, который едва не поглотил его навсегда, и теперь, спасенный от одной смерти, он балансировал на краю другой, где тело становилось не сосудом для души, а хрупкой тюрьмой, подвластной капризам внешнего мира, где тепло могло обмануть, заманив в новые оковы, а холод и смерть - стать единственным милосердием. Что есть тело в такие моменты — сосуд для души или просто хрупкая оболочка, подверженная капризам внешнего мира, где холод может стать палачом, а тепло — обманчивым спасителем, маскирующим новые цепи? Ответа не было. Он лежал на чём-то знакомом , до отвращения мягком — на той самой постели, которая давно превратилась в символ его заточения. Сквозь ресницы, слипшиеся от горячечного пота, пробивался тусклый, болезненно-жёлтый свет лампы, окрашивающий комнату в тона выцветшего воспоминания. Запах. Пыль, сырость и... едва уловимый, сладковатый аромат чужого парфюма, который проникал в ноздри , напоминая о том, что он тут определённо не один. Нет Это единственное слово взорвалось в его вязком разуме сверхновой, разрывая туман лихорадки. Паника, острая и тошнотворная, попыталась рвануться из груди, как дикий зверь из клетки, но тело было предателем, оно позволяло лишь слабые, конвульсивные движения. Волна отчаяния захлестнула с головой — из горла вырвался хриплый, надрывный вопль, полный первобытного ужаса и беспомощности , слёзы навернулись на глаза, а ноги дёрнулись в тщетной попытке пнуть воздух, но слабость от переохлаждения делала это жалким — мышцы едва отзывались, вызывая лишь лёгкую дрожь, которая переходила в судороги, усиливая тошноту и головокружение, а разум кричал от отвращения к себе, к этой мерзкой ситуации, где выживание обернулось ловушкой . Ему было противно от себя, страшно, омерзительно, жутко, гадко от всего происходящего . Он не хотел этого, не хотел возвращаться в эту клетку, где каждое мгновение было пропитано чужой волей, но тело, спасённое от смерти на улице, теперь предавало его, не давая полноценно сопротивляться, и эта беспомощность только разжигала внутренний хаос — вопли становились громче, переходя в рыдания и стоны, руки слабо царапали одеяло, пытаясь отползти от невидимой угрозы, мнимо пытаясь защититься. Он был заперт внутри парализованной оболочки, и это осознание было страшнее любого кошмара: полная беспомощность перед лицом неизбежного, когда разум кричит до такой степени, что хочется рвать волосы на голове, а тело молчит. Он снова в «Эдеме». В своей комнате. В своей клетке. И в этой истерике Чону ломался. Сейчас он выглядел как самая настоящая куколка: лицо искажённое гримасой ужаса, глаза покрасневшие и опухшие , еле сдерживающие слёзы, губы дрожали в беззвучных проклятиях, а тело извивалось, покрытое мурашками , прекрасное воплощение полной уязвимости, которая одновременно отталкивала своей жалостью и притягивала своей обнажённой хрупкостью. Страх перед Мунджо смешивался с отвращением к себе за то, что выжил только для этого, мерзость от реальности накатывала цунами, вызывая рвотные позывы и желание раствориться в ничто, тело его билось в спазмах, стягивая мышцы от напряжения, а дыхание хрипело, усиливая ощущение, что он теряет последний контроль над собой. В глазах Мунджо же эта картина казалась прекрасной — его лапуля наконец-то дома, ослабленный, плачущий, нуждающийся в нём, и это зрелище вызывало в нём волну извращённой нежности, подтверждая мысли в больном мозгу, Чону был его, целиком и полностью, после четырёх дней преследования, когда Мунджо сталкерил каждый шаг беглеца, не спуская глаз с его фигурки на холодных улицах, и теперь эта хрупкая, дрожащая форма лежала перед ним, готовая к "спасению" «Я бездарность. Я ничтожество. Я никогда ничего не добился бы. Никогда. Я мог пойти в другое место. Я мог остаться под дверью у друга, я мог.. Поискать ночные клубы, да что угодно, но почему. Почему я пошёл сюда?!?!» Однако, мысли резко прервались, стоило ещё одному присутствующему лицу в этой комнате подать признаки жизни — Тш-ш-ш, малыш, не дергайся. Ты совсем замёрз. Голос, до боли знакомый голос. Бархатный, тихий, обволакивающий, как шёлк, пропитанный ядом — голос, который Мунджо использовал, чтобы маскировать свою одержимость под заботу. Он раздался так близко, что Чону почувствовал теплое дыхание на своей коже, у самого уха, и по всему телу прокатилась волна гадости, заставив кожу покрыться мурашками, как будто каждый волосок на теле восставал против вторжения, только усиливая истерику. Он закричал громче, пытаясь отползти, но тело не слушалось, лишь дёрнулось судорожно, на этот раз слёзы уже потихоньку лились из глаз тоненькими дорожками, а страх сжал горло, делая крики прерывистыми, тело изогнулось в бесполезной попытке сбежать, мышцы напряглись до разрыва, вызывая новые судороги, которые отдавались болью в костях. Это дыхание было для Чону не просто физическим ощущением — оно символизировало потерю границ, очередное вторжение в личное пространство, где даже воздух становился отравленным, усиливая ощущение, что чужая сущность проникает в него через каждую пору, разъедая изнутри, вызывая тошноту и ужас, как будто он тонет в чужой ауре. Для Мунджо же это был акт интимной близости, проявление его извращённой, искаженной любви, где нежность сплеталась с абсолютным контролем, а разочарование в побеге — с триумфом возвращения. Его одержимость Чону коренилась в глубокой, патологической нужде в обладании — Чону был для него не просто человеком, а идеальным объектом, воплощением красоты и хрупкости, которую он должен был "спасти" от мира, формируя по своему образу, и эта одержимость проявлялась в каждом жесте, в каждом слове, как будто без Чону его собственное существование теряло смысл, превращая заботу в цепи. Сильные, уверенные руки — руки, которых Чону боялся больше смерти, потому что они несли не только боль, но и иллюзию заботы, — легко перевернули его на спину. Пальцы Мунджо впились в плечи, сжимая их крепко, но не грубо, удерживая тело на месте, не давая извернуться, ощущения этой хватки были как раскаленные тиски — тепло проникало сквозь кожу, вызывая невольную дрожь и волну отвращения, как будто тело реагировало на доминирование вопреки разуму, мурашки бежали по спине, а разум кричал от унижения. Чону смог лишь издать слабый, жалобный стон, звук умирающего животного, полный бессилия и отчаяния, который эхом отозвался в его душе как признание поражения, но истерика не утихала — он заплакал навзрыд, пытаясь пнуть Мунджо ногой, но движение вышло вялым, как у младенца, тело задрожало сильнее, мышцы свело от холода и ужаса, лицо налилось кровью от напряжения, слёзы оставляли жгучие дорожки на коже, губы искривились в беззвучном вопле, а разум кружился в водовороте мыслей о суициде, о том, как лучше было замерзнуть на улице, чем это. Мунджо, видя этот эмоциональный взрыв, наклонился ближе, его лицо смягчилось в сюсюкающейся маске нежности, отражая одержимость — он интерпретировал эти рыдания и вопли не как сопротивление, а как крик о помощи, подтверждение, что Чону нуждается в его "защите", и это разжигало в нем прилив возбуждения от полного контроля, смешанного с омерзительной для Чону лаской — Ну-ну, мой маленький, не плачь, дядя Мунджо здесь, он тебя согреет. Бедный мой котёнок, такой замерзший и напуганный Всё, что мог произнести чону сквозь рыдания и всхлипы, это – Нет.. Нет я не хочу Но даже на это мгновенно нашёлся ответ – Чшшш, тише, тише, всё хорошо, я никому не дам тебя в обиду... Успокойся, дай мне тебя прижать к себе Шептал он, пока его пальцы нежно, но настойчиво скользили по волосам Чону, перебирая пряди одну за другой, иногда слегка надавливая на затылок, чтобы удержать голову на месте, не давая отвернуться. Ощущения этого прикосновения были интимными и навязчивыми — мягкие, кружащие движения по коже головы, вызывающие мурашки, которые бежали вниз по шее, но и тошноту от близости, как будто Мунджо впитывал его отчаяние, превращая его в свою силу, и это только усилило отвращение Чону, сделав его вопли более отчаянными, тело изогнулось в бесполезной попытке отстраниться, слёзы текли неудержимо, а мерзость от прикосновения жгла кожу, как раскаленное железо, психологически усиливая ощущение, что он тонет в чужой воле, теряя кусочки себя с каждым касанием Мунджо подносит к его дрожащим губам стакан с теплым травяным отваром, который заранее приготовил, зная о лихорадке. Чону не сразу понимает, что происходит, какое-то время смотрит как будто сквозь мужчину, а после вздрагивает, почувствовав тепло у губ – Открой ротик, лапуля, выпей это. Оно снимет жар, я знаю что тебе нужно Чону упрямо мотает головой из стороны в сторону, сжимая губы плотнее. – Не упрямься, сладкий, или мне придётся тебя заставить Не успел Чону отреагировать, как сильная , большая рука обхватила его челюсть и сжала , заставляя открыть рот , и фиксируя его в болезненном положении. Чону хотел было начать кричать, чтобы отпугнуть Мунджо своим криком, но жидкость неожиданно влилась в полость, заставляя закашляться и задёргаться – Чшшш, не кашляй, просто расслабься и позволь мне о тебе заботиться Уговаривал он, одной рукой поддерживая голову Чону за затылок, пальцы нежно массировали шею, вызывая спазмы от давления, а другой поднося стакан, прижимая край к губам, заставляя глотать горькую жидкость, которая жгла горло, вызывая кашель и новые рыдания. Слёзы смешивались с отваром на подбородке, и как же это сексуально выглядело.. Мунджо засмотрелся на несколько капель, что так бессовестно стекали по измученной мордашке , представляя как кончает на это личико, пока Чону кричал от унижения, не хотя принимать от этого человека даже лекарство. Он заставлял себя разлеплять веки снова и снова, борясь с лихорадкой, которая делала мир размытым. Над ним склонялось самое страшное , что он только мог когда-либо вообразить в своей жизни – лицо Со Мунджо. В полумраке в полумраке оно казалось выточенным из холодного мрамора, идеальные черты без единого изъяна, маска совершенства, скрывающая внутреннюю пустоту и хаос. Но глаза... в них не было злости или упрека. Только эта странная, искаженная нежность и глубокое, почти отцовское разочарование, как смотрят на гениальное, но упрямое создание, которое пытается само себя разрушить. Странная, извращённая нежность. Для Мунджо Чону был не человеком, а шедевром, который он вылепил и теперь восстанавливал. Каждый раз смотря на Чону, будь то прямо или издалека, например, когда тот шёл на работу, или умиротворённо сидел в кафе — он испытывал смесь гордости и раздражения, как у скульптора, чья статуя попыталась расколоться сама, но в глубине этой одержимости таилась бездна — Мунджо видел в Чону зеркало своей собственной неполноценности. Идеал, который он мог контролировать, чтобы заполнить вакуум в душе, где любовь мутировала в патологическое владение, делая каждое действие во имя самосохранения. Чону же в этом взгляде видел свою смерть. Не физическую, а духовную, где он терял себя в чужом нарративе, и это подстегнуло истерику — он разрыдался ещё сильнее, пытаясь отвернуться, тело билось в спазмах слабости, вопли срывались на хрипы. Слёзы ослепляли, страх сжимал грудь чуть ли не до удушья, делая дыхание рваным. В глазах Мунджо он казался хрупким шедевром, вернувшимся домой, с мокрым от рыданий лицом, дрожащими губами и телом, покрытым мурашками, настоящим воплощением уязвимости, которая возбуждала своей беспомощностью, обнаженной дрожью, и вызывала омерзение своей жалкой капитуляцией. А для самого Чону – он был самым мерзким человеком на земле. — Такой глупый, непослушный мальчик Шёпотом начал отчитывать его Мунджо, проводя тыльной стороной ладони по пылающей щеке Чону, его пальцы задержались, нежно поглаживая кожу круговыми движениями. Кожа стоматолога была прохладной, гладкой, как полированный камень, и этот контраст с его собственным жаром был унизителен — он подчёркивал слабость Чону, его зависимость от чужой силы. Ощущение прохлады проникало сквозь кожу, как игла, вызывая дрожь, которая распространялась по всему телу, смешивая отвращение с невольным облегчением от холода, но в мыслях Чону это было предательством — почему это прикосновение кажется спасением в аду, разве не это истинное унижение, когда тело предаёт разум, реагируя на ласку палача? Но паника взяла верх: он закричал, да даже почти гаркнул – Нет! Пытаясь оттолкнуть омерзительную руку, но пальцы лишь слабо царапнули воздух, тело корчилось, Чону почти задыхался от слёз. А Мунджо всё продолжал, его голос стал ещё мягче, отражая зависимость и насмешку в каждом слоге — он не мог отпустить, ведь Чону был его сутью, и он крепче сжал щеку, удерживая голову на месте, не давая отвернуться. Пальцы впились в кожу, вызывая легкую боль, смешанную с теплом ✅✅😊 — Чшшш, лапуля, не бойся, это же я, твой доктор, я не дам тебе болеть. Ты же не хочешь болеть , правда? Ну же, успокойся, дядя тебя любит, он тебя спас... Чону пытался отстраниться, дёрнул головой, но слабость была всеобъемлющей. Его движение вышло жалким, едва заметным, подчёркивая его уязвимость и усиливая внутренний конфликт: желание бороться против физической невозможности, глаза покраснели от слёз и уже начинали щипать, а крики переходили в хрипы — Ты весь горишь. Придётся тебя лечить. А ты ведь знаешь, я — очень хороший доктор. Поэтому тебе нечего бояться Одежда Чону, мокрая и грязная, липла к телу, как вторая кожа, усиливая ощущение грязи и поражения, а холод от неё усугублял самочувствие — озноб пробирал до костей, тошнота накатывала волнами. Мунджо принялся медленно расстёгивать пуговицы на его рубашке. Он делал это неторопливо, методично, словно смакуя каждый миг, превращая акт раздевания в ритуал доминирования, проявляя свою одержимость в этой медлительности. Он наслаждался контролем, видя в каждом слое одежды барьер, который он снимает, чтобы приблизиться к своему шедевру. Его пальцы едва ощутимо касались ледяной кожи — лёгкие, как укус насекомого, прикосновения, которые оставляли следы жжения, вызывая вздрагивания. Каждое касание сначала к груди, где пальцы скользнули по мокрой ткани, раскрывая её, ощущения электрического разряда отвращения, смешанного с холодом воздуха, тело отреагировало спазмом. Если бы Чону мог ясно мыслить, то это определённо было бы кражей — это не забота, это кража, Мунджо крадёт его интимность, кусок за куском. Он попытался поднять руку, остановить его, но кисть лишь слабо дёрнулась на одеяле. Истерика медленно но верно достигала пика — он завыл, по-настоящему завыл, пытаясь пнуть Мунджо, ноги дёрнулись слабо, слёзы мешали видеть, крики срывались на стоны, а тело извивалось сопротивлении. Мунджо успокаивал, его голос был полон маниакальной нежности — Тише, тише, не сопротивляйся. Дядя знает, что делает. Бедный ты мой мальчик, такой измученный. Ну же, дай мне помочь, ты же не хочешь снова замерзнуть. Тебе надо помочь Однако эти слова только сильнее подливали масло в огонь — Не сопротивляйся Повторял он как мантру, пока голос не стал твёрже, но не громче, отражая его уверенность в контроле — Ты болен. А больные должны слушаться своего врача Но он смягчился, видя как Чону потихоньку ломается в своём припадке. Как же это мило. Его малыш так плачет, переживает, кричит, и это из-за него. В это время мантра повторялась ,сама слетая с губ, что так отвратительно растягивались в ухмылке — Ну же, дай мне помочь. Я тебя вылечу, я тебе помогу. Не надо бояться. Только я могу тебе помочь Когда рубашка была расстёгнута, Мунджо не снял её. Он развёл полы в стороны, обнажая его грудь и живот, впиваясь взглядом. Холодный воздух комнаты тут же впился в кожу, как тысячи игл, усиливая дрожь и самочувствие — озноб смешался с жаром лихорадки, вызывая тошноту, тело задрожало сильнее. Но страшнее был взгляд Мунджо. Он смотрел на него долго, внимательно, будто читая книгу, оценивая каждую линию тела, его одержимость счастливым огоньком сияла в глазах — Чону был его идеалом, хрупким совершенством, которое он должен был охранять любой ценой, даже если это значило сломать волю, даже если сам Чону будет простив. Лапуля пока ещё слишком мал, чтобы что-то решать, и Мунджо с радостью будет делать это за него. Затем его ладонь медленно, боясь спугнуть и без того истерящего парня, опустилась на живот Чону. В этот момент мир для Чону сузился до этого прикосновения, и он вздрогнул, на миг замолчав. Ладонь была тёплой, тяжёлой, она накрывала его солнечное сплетение, центр его страха, как будто запирая там все эмоции. Ощущения тепла проникали глубоко, вызывая спазм в мышцах, пульс под ладонью бился панически, как пойманная птица. А потом пальцы Мунджо медленно, почти лениво, сжались. Он не причинял боли, совсем не причинял. Он исследовал. Он мягко мял и жал податливую плоть, словно проверяя её упругость, её качество — каждое сжатие оставляло след, как клеймо, ощущения давления на кожу, вызывающего волну мерзости, тело Чону отреагировало судорогой. Для самого Чону это было хуже удара: он чувствовал себя вещью, куском мяса на рынке, который оценивает покупатель, в мыслях его тело — не его, оно реагирует на него, предавая меня. Слёзы бессилия и унижения обожгли глаза и покатились по вискам, тело покрылось потом, мышцы напряглись в сопротивлении, истерика достигла пика — он закричал уже хриплым голосом – УБЕРИ ОТ МЕНЯ РУКИ! Пытаясь извернуться, но слабость не позволяла, лишь вызвала новый приступ боли в мышцах, крики переходили в рыдания, слёзы ослепляли, страх и мерзость душили. –НЕ ТРОГАЙ МЕНЯ, НЕ ПРИКАСАЙСЯ КО МНЕ!! НЕ ТРОГАЙ, НЕ ТРОГАЙ! НЕ ХОЧУ, НЕ ТРОГАЙ Что есть унижение ? Это ведь не просто эмоция, а бездна, где тело становится ареной для чужой воли, а душа — зрителем собственной деградации? Мунджо сюсюкал, его голос был полон нежности к своему любимому. Он с лёгкостью перехватывал конечности чону, которые тот поднимал с огромным трудом, гладил его по голове — Ой-ой, не злись, мой милый, это же для твоего блага. Чувствуешь, как теплее становится? Тише тише, ну зачем так кричать? Голос сорвёшь. Дядя тебя любит и не обидит, не плачь Его тело стало предателем. Оно дрожало, оно горело, оно было слабым. И оно отзывалось на чужую волю, вызывая в Чону глубокий психологический разлад: отвращение к себе за эту реакцию, страх перед потерей контроля, мерзость от каждого момента, истерика не утихала, крики эхом отдавались в комнате. Мунджо всё таки стянул с него остатки мокрой одежды, со словами " Вот видишь, ничего страшного не произошло. Всё хорошо " не обращая внимания на слабые попытки Чону сжаться в комок и прикрыться — каждое движение его рук было уверенным, снимая брюки, касаясь бёдер.. Ощущения скольжения пальцев по коже, оставляющего следы мурашек, давления на ноги, вызывающего спазм, в мыслях Чону каждое касание — это цепь, сковывающая его сильнее. Он зарыдал громче, пытаясь пнуть, но ноги лишь слабо дёрнулись, тело корчилось в конвульсиях. Мунджо видя всё это, продолжал свою мантру, продолжал "успокаивать" его, на деле только сильнее разжигая пламя. Крики Чону уже отражались от стен, а в его горле стал присутствовать металлический привкус. — Чшшш, чш чш чш, не пинайся. Может тебе колыбельную спеть, а? Вдруг поможет успокоиться. Мы же хотим успокоиться, да, Чону? Он оставил его на кровати, полностью обнажённого, беззащитного, дрожащего под его пристальным, оценивающим взглядом, а истерика Чону продолжалась и продолжалась, хотя он уже и выглядел измотанным. — Совершенство... — прошептал он на выдохе, и в этом слове не было похоти. – Ты - совершенство В этих словах было самое настоящее восхищение. Восхищение художника своим материалом, отражая эмоции Мунджо: удовлетворение от обладания, нежность, смешанная с одержимостью, которая делала Чону центром его вселенной, без него он — пустота — Но такое хрупкое. Тебя нужно беречь от этого жестокого мира. И от самого себя. Не бойся, я обо всём позабочусь Слыша эти слова, чону заныл уже беззвучно. Сердце его сжималось от страха, от мерзости, опустошения. Сил на сопротивление уже почти не было, но он продолжал. Подложал пинаться уже дрожащими конечностями, закрываться и пихаться не менее дрожащими и еле работающими руками. Голова болела ужасно, уши заложило от собственного же крика, а на глаза легла непосильная тяжесть Мунджо был довольно предусмотрителен, и заранее подготовил таз тёплой воды ,спирт и полотенчико. Аккуратно , беспрерывно говоря нежности, о том, что не стоит волноваться. Что всё хорошо, он рядом, он позаботится о Чону , он обтирал его тело, и каждое его движение было актом присвоения. Мунджо проводил влажной тканью по его рёбрам, считая каждое, а ощущения влажного тепла, скользящего по костям, вызывающего дрожь и облегчение от холода, но смешанного с мерзостью. Чону уже не мог сопротивляться. Он и до этого не мог, но выжимал последние силы из своего тела, словно боролся за жизнь Рука задерживалась на ключицах, очерчивала контуры мышц — каждое касание давления ткани, смешанного со спиртом, жгущим кожу, ощущения жжения, проникающего в поры, тело отреагировало покраснением, и в мыслях Чону понимал и сравнивал с тем, что он стирает следы его свободы. Что свободы больше не будет. Это была не забота, это было клеймение. Стоматолог изучал его, запоминал, стирал следы внешнего мира, чтобы оставить только свои. Для Мунджо это был акт любви, где контроль равнялся защите, его одержимость проявлялась в тщательности , и теперь каждый сантиметр тела объекта обожания был его владением. Для Чону же, это равносильно психологической пытке, где каждое прикосновение усиливало ощущение потери себя, усиловало беспомощность и пустоту его слов. Словно в бреду, он продолжал беззвучно плакать, ели слышно хрипеть "Не трогай.. Не трогай меня.. Не трогай.. Не надо..", всё ещё инстинктивно пытаясь отползти, но Мунджо не отпускал — Ну же, потерпи чуть-чуть. Я просто тебя вымою и всё будет хорошо. Ты же не хочешь ходить грязным, правда? Зачем же так истерить, а, лапуля? Вот и голос сорвал судя по всему.. Сознание Чону снова начало меркнуть. Он слишком измотал себя истерикой. Но сквозь туман он ощутил, как Мунджо приподнимает его, заставляя сесть — руки обхватили плечи, ощущения силы, не дающей упасть, давления на кожу, вызывающего спазм. Так легко его поднял, как будто бы тот ничего не весил. Как Мунджо вливает ему в рот что-то горькое и тёплое — вкус лекарства, жгущий горло, вызывающий тошноту, и Чону поперхнулся. Сопротивление заметно ослабилось, как только прошла волны из истерик, и глотательный рефлекс сработал почти сразу же, как только в его рот что-то влили. Затем он оказался вновь аккуратно уложенный на постель, поглаженный по голове и похваленный за "терпение ". А затем... вспышка. Яркая, слепящая, выжигающая на сетчатке белый силуэт комнаты. И тихий щелчок камеры телефона. Его разум, уже неспособный к сопротивлению, зафиксировал происходящее с отстранённостью смертника. Холодная линза объектива смотрела на него из мрака, как немигающий глаз циклопа. Прикосновения Мунджо теперь были другими — они расставляли его безвольные конечности в нужной позе: он раздвинул ноги Чону, касаясь внутренней стороны бёдер — ощущения лёгкого давления пальцев, скольжения по коже, вызывающего волну мерзости и дрожь в теле. Он заставлял его позировать, снимая его наготу. Сильные руки чуть поворачивали голову, приподнимали подбородок. Ощущение пальцев на челюсти и хватки, давящей на кости, не сильно радовали Чону. Мунджо фотографировал его, бесстрастно документируя всё унижение и слабость, фиксируя Чону в фото, он навсегда запирал его в своей реальности, где никто другой не мог прикоснуться к его сокровищу. Он снимал крупным планом член Чону, вялый и уязвимый от лихорадки, затем промежность, раздвигая ноги шире для лучшего ракурса. Чону отказывался понимать, что происходит, однако ощущения холоды воздуха на обнажённой коже, да и в тех местах, где он сам себя даже редко трогал...Его тело покрылось гусиной кожей, а мышцы живота напряглись в попыхах спрятаться. Он испытывал глубокое унижение от всех этих прикосновений, от того, настолько легко руки Мунджо работают с его телом, и в какие позы его ставят. Как будто его суть выставлена на показ, страх и мерзость накатывали волнами, и найдя силы он начал издавать звуки, похожие на скулёж с отчаянием, пытаясь свести ноги, но руки мужчины не позволяли этого сделать. Эта волна прошла быстро, неудачные попытки крика срывались на стоны, невольные слёзы капали на грудь, а в мыслях он не понимал, как сможет существовать дальше после такого. Унижение отражалось на теле: покраснение кожи, судорожная дрожь, слёзы, капающие на грудь, пот, стекающий по телу, делая его ещё более жалким, мышцы сводило от напряжения. Затем общие фото с ракурса снизу, как будто телефон лежит на полу или Чону сидит на нём — Мунджо опускался ниже, снимая вверх, захватывая тело в перспективе, где оно выглядело искажённым, уязвимым, подчёркивая доминирование. Вспышки слепили, каждый щелчок — как удар, фиксирующий поражение. Он забирал себе его образ, запирал его в двухмерной тюрьме цифровых файлов, где Чону навсегда останется таким: сломленным, обнажённым, принадлежащим только ему. Образ в такой ситуации — отражение реальности или её искажение, где фотография становится инструментом вечного контроля, философски превращая момент в вечность унижения. Мунджо сюсюкал и во время съёмки, его голос дрожал от одержимой нежности: — Улыбнись, мой красавчик, дядя хочет запомнить тебя таким чистым и красивым, не плачь, это для нас, ш-ш-ш, мой милый, тише... Когда Чону окончательно провалился в тяжёлый, лихорадочный сон, истерика угасла в изнеможении, Мунджо укрыл его толстым одеялом. Он постоял над ним ещё несколько мгновений, глядя на раскрасневшееся, осунувшееся лицо. В его взгляде не было торжества. Было лишь удовлетворение создателя, вернувшего своё творение в мастерскую, где эмоции Мунджо — спокойная уверенность в правоте, смешанная с нежной одержимостью, которая не позволяла ему отпустить. — Спи, моё произведение искусства, — прошептал он. — Дядя Мунджо тебя всему научит. Он тихо вышел из комнаты. В коридоре на мгновение замер, прислушиваясь к больному дыханию Чону. Затем достал из кармана ключ, вставил его в новый, недавно врезанный в дверь замок, и повернул дважды. Громкий, сухой щелчок эхом разнёсся по тихому коридору, ставя точку в неудавшемся побеге, и подчёркивая философскую иронию: свобода — иллюзия, а клетка — единственная реальность для тех, кого сломала чужая воля, где спасение от смерти оборачивается новой формой плена.
22 Нравится 13 Отзывы 4 В сборник