***
Воздух в соборе был густым, как смола, и пахшим ладаном, старой пылью и чем-то медным, едким — запахом, который не выветривался столетиями. Это был запах власти. Запах крови, тщательно замаскированный под благочестие. Кардинал Иллуми Золдик стоял на коленях перед массивным распятием, его черные, как смоль, волосы сливались с темнотой, оставляя на виду лишь мертвенно-бледный овал лица и огромные, пустые глаза. Его тонкие губы беззвучно шевелились, произнося слова молитвы, которую он знал наизусть с тех пор, как научился говорить. Молитва была не просьбой, а напоминанием. Себе. Богу. Всем, кто мог подслушать в тенях. Он был первым сыном в династии Золдиков, и это определяло все. Они не служили Богу. Они были его тенью, его лезвием, его инквизицией. Их вера была не теплой и всепрощающей, а холодной и требовательной, как сталь. Они верили в порядок. И в очищение через боль. Дверь в личные покои кардинала отворилась без стука. Вошел человек в сутане, лицо его было опущено. —Ваше преосвященство. Он здесь. —Приведите его, — голос Иллуми был ровным, без единой ноты эмоции, словно гладкая поверхность льда над бездной. —Он... не желает идти с миром. Он убил двух братьев-послушников. Иллуми медленно поднялся.Его движения были плавными, лишенными всякой суеты, словно движения хищника, знающего, что добыча уже в ловушке. —Тогда я выйду к нему сам. Приготовьте зал для аудиенций. И... очистите его. Через полчаса Иллуми стоял в центре просторного, мрачного зала, освещенного лишь факелами. На каменном полу лежали два тела, закутанные в черные ткани. Третье тело — вернее, то, что от него осталось — стояло на коленях, скованное цепями. Руки были прикованы за спиной, шею сковывал металлический ошейник. Это был мужчина с неестественно яркими, цвета жевательной резинки волосами, с нарисованными на лице слезой и звездой. Его одежда была яркой, пестрой, кричаще неуместной в этом месте. Она была испачкана грязью и кровью. Не его. — Хисока Мороу, — произнес Иллуми, подходя ближе. Его взгляд скользнул по телу мужчины, аналитический, бесстрастный, как у хирурга. — Вас обвиняют в вторжении на священную землю, убийстве служителей церкви и... в греховном любопытстве. Хисока поднял голову. Его глаза, желтые, как у хищной кошки, блестели в свете факелов. Он ухмыльнулся, обнажив острые зубы. —О, кардинал~ Я слышал, вы собираете... интересных людей. Я просто пришел предложить себя в вашу коллекцию. —Вы предлагаете лишь хаос и порок, — отрезал Иллуми. — Церковь не коллекционирует грех. Она его испепеляет. —Испепеляет? — Хисока рассмеялся, и звук этот был похож на лязг стекла. — Мне кажется, вы его лелеете. Взращиваете. Как тот монах, которого я встретил в коридоре... у него были такие прекрасные, испуганные глаза. Я оставил их себе на память. Иллуми не моргнул. Он сделал шаг и оказался прямо перед Хисокой. Его холодные пальцы коснулись раскрашенной щеки. —Вы — воплощение разложения, Мороу. Плоть, одержимая демонами похоти и насилия. Парень, с заломанными руками, не воспринимал всерьез ничего. —А вы — воплощение контроля, ваше преосвященство, — прошептал Хисока, прижимаясь щекой к его руке. Его дыхание стало учащенным. — Такая холодная, чистая плоть... Я представлял, какой она станет горячей, если окропить ее кровью. Кардинал отдернул руку, словно обжегшись не о кожу, а о саму сущность этого человека. —Вы будете очищены. Это займет время. Возможно, всю вашу оставшуюся жизнь. Вы будете молиться. Каяться. И учиться. —Обещаете? — в голосе Хисоки прозвучала неподдельная, жадная надежда. В тот вечер, в подземной темнице, куда не доносились даже эхо молитв, Иллуми провел первый сеанс "очищения". Это не была пытка в обычном понимании. Это был ритуал. С помощью тонких, похожих на иглы, клинков он аккуратно, с хирургической точностью, отделил мизинец на левой руке Хисоки. Крови было очень мало. Боль — невыносима, для обычного человека. Хисока не кричал, не стонал, он лишь ухмылялся, с лисиным выражением лица, он тихо охнул, не от наступающей боли, а от наслаждения. Его глаза, полные слез восторга, были прикованы к лицу Иллуми, бесстрастному, как маска. — Боль — это дар, — говорил Иллуми, промывая культю каким-то едким составом. — Она напоминает тебе, что ты жив. Что у тебя есть плоть, которую можно сжечь, чтобы спасти душу. Ты научишься благодарить за эту боль. —Я... уже благодарен, ваше преосвященство, — выдохнул Хисока, его тело обмякло в цепях. — Ваше прикосновение... оно божественно. Иллуми посмотрел на окровавленный палец, лежащий на серебряном подносе. Он выглядел как странный, уродливый артефакт. Он выглядел как начало. Он положил палец в небольшую коробочку из черного дерева. —Это твоя первая реликвия, Мороу. Напоминание о том, что от твоего греховного "я" можно отсекать по частям. Пока не останется лишь чистая, послушная плоть. Плоть, которая будет принадлежать Церкви. Мне. Когда Иллуми вышел из темницы, на его безупречной сутане не было ни пятнышка. Но в его голове уже зарождался план. Этот человек, этот демон во плоти... он был самым сложным, самым опасным и самым прекрасным проектом за всю его жизнь. Он не просто хотел сломать его. Он хотел пересоздать. И в глубине своей ледяной души Иллуми впервые за долгие годы почувствовал нечто, отдаленно напоминающее волнение. А Хисока, оставшись один в темноте, с иступленной улыбкой смотрел на забинтованную культю. Он нашел Его. Своего Бога. Своего Палача. Своего возлюбленного.***
Сознание возвращалось к Хисоке волнами, каждая из которых приносила с собой новое ощущение. Холодный камень под босыми ногами. Тяжесть цепей на запястьях и лодыжках. Едкий, знакомый запах антисептика, смешанный с ладаном. И тупая, пульсирующая боль в левой руке, где когда-то был мизинец. Он был прикован к стене в центре небольшой, абсолютно голой камеры. Ни окон, ни мебели. Только дверь, обитая железом, и желоб для стоков в полу. Единственный источник света — тусклая лампа под потолком, защищенная решеткой. Он провел здесь уже несколько дней. Или недель? Время в отсутствие окон текло иначе, растягиваясь и сжимаясь. Его кормили безвкусной похлебкой через люк в двери. С ним не разговаривали. Его не пытали. Это молчание, эта изоляция были хуже любой пытки. Они лишали его возможности играть, провоцировать, наслаждаться реакцией, и сам хедхантер мучался от пожирающего ощущения. Скука, самое ужасное что могло произойти. Но сегодня что-то изменилось. Дверь открылась без привычного скрежета замка. В проеме стоял он. Кардинал Золдик. Он был одет не в парадные одежды, а в простую черную сутану, под которой угадывалось стройное, почти хрупкое тело. Его лицо было спокойным, взгляд — все тем же пронзительным, лишающим всяких мыслей даром речи. — Ты выглядишь бледным, Мороу, — произнес Иллуми. Его голос был тихим, но он заполнил собой всю камеру, вытеснив саму тишину. — Одиночество — это тоже часть очищения. Оно позволяет услышать голос совести. — Моя совесть молчит, ваше преосвященство, — хрипло ответил Хисока, с привычной игривость. — Она, кажется, скончалась от скуки. —Нет. Она просто погребена под слоями греха. Наша задача — откопать ее. Иллуми подошел ближе. В руке он держал длинный, тонкий предмет, завернутый в черный бархат. Он развернул его. Это был нож. Но не оружие убийцы, а инструмент хирурга или ювелира. Лезвие из полированной стали, рукоять из черного дерева. Он блестел в тусклом свете, словно улыбка демона. — Встань, — скомандовал Иллуми. Цепи позволили Хисоке встать, но не выпрямиться во весь рост. Он остался в полуприседе, скованный, уязвимый. Сердце его забилось чаще, но не от страха. От предвкушения. — Что будем резать сегодня, ваше преосвященство? Ухо? Может, веко? — он причмокнул языком. — Я слышал, это очень болезненно. —Сегодня мы не будем резать. Сегодня мы будем... писать. Иллуми подошел вплотную. Он был чуть ниже Хисоки, но его присутствие доминировало, заполняло все пространство. Его свободная рука легла на обнаженное плечо Хисоки. Прикосновение было ледяным. — Церковь ведет летопись каждого грешника. Но чернила и пергамент — ненадежны. Они горят, ветшают. Есть материал куда более долговечный. —Плоть? — со вздохом проговорил Хисока, и его дыхание перехватило. —Плоть, — подтвердил Иллуми. — Она помнит каждое прикосновение, каждую рану. Она — пергамент души. И сегодня мы начнем на ней первую главу твоего искупления. Лезвие коснулось кожи спины Хисоки, чуть ниже левой лопатки. Боль была острой, точной, но неглубокой. Иллуми не резал, а царапал, выводил какие-то символы с невероятной, почти машинной точностью. Хисока остановил взгляд на руке Кардинала которая лежала на его бедре удерживая на месте, чувствуя, как по его спине струйками стекает теплая кровь. Это было невыносимо и прекрасно. Каждое движение ножа было актом предельного внимания, концентрации. Это было прикосновение, которого он так жаждал. Пусть и кровавое. Пусть и мучительное. — Что же вы пишете? — с поддельным любопытством, чувствуя, как потел от напряжения. —Первую заповедь. "Я — Господь, Бог твой. Да не будет у тебя других богов пред лицом Моим". —У меня... есть только один Бог... сейчас... — просипел Хисока, упираясь лбом в холодный камень стены. Иллуми на секунду остановился. —Это ложь. Твой бог — это ты сам. Твои желания. Твои порывы. Мы выбьем эту ересь из тебя. Буква за буквой. Процесс занял больше часа. Иллуми работал молча, не обращая внимания на сдерживаемые стоны Хисоки. Когда он закончил, он отступил на шаг и критически осмотрел свою работу. — Готово. Теперь это часть тебя. Ты будешь носить это слово, пока не прочувствуешь его каждой клеткой своего существа.Спина Хисоки была покрыта длинной молитвой "О чистоте.", звучит, как грязное полотно, которое нужно отмыть и вернуть в прежнее состояние. Он подошел к желобу в полу и сполоснул окровавленный скальпель. Затем повернулся к Хисоке. —Боль — это молитва, Мороу. А кровь — святая вода. Ты научишься молиться. Я научу тебя. Он вышел, оставив Хисоку одного с горящей, истерзанной спиной и новым, жгучим осознанием. Это не было насилием ради насилия. Это был язык. Ритуал. И Хисока отчаянно хотел научиться говорить на нем. Он закрыл глаза, прижимаясь раной к холодной стене, пытаясь унять жар. Он представлял себе лицо Иллуми — бесстрастное, прекрасное, как лицо святого на витраже. И впервые за много лет он почувствовал нечто, очень отдаленно напоминающее благоговение. Игра приняла новый, восхитительный оборот. Он был холстом. А его Бог — художником. И каждая капля крови была краской.