fake eyes

PG-13
Завершён
10
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
45 страниц, 23 173 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 1 Отзывы 8 В сборник

Не заставляй меня быть плохим

Настройки
      Ночь пахла вином, потом и дымом — тем особенным, горьким запахом, который остаётся в барах после того, как последние посетители уходят, а официанты начинают собирать пустые бутылки и стряхивать пепел со столов. Музыка гремела так громко, так оглушительно, будто мир внутри этого маленького, душного бара пытался заглушить себя самого, утопить в своём гуле ту самую тишину, которую люди так боятся услышать внутри себя. Джисон стоял у длинной, тёмной стойки, в его дрожащих пальцах был зажат бокал с тёмной, обжигающей жидкостью, а в глазах плескалась та самая, бесконечная, холодная тьма, которую он не мог прогнать уже много дней. Он не помнил, как сюда попал, как оказался в этом шумном, душном месте, как его ноги привели его сюда. Он просто шёл по мокрым от ночного дождя улицам, пока огромный, безразличный город не проглотил его, не растворил в своей толпе, как каплю дождя в океане, как тень, которая не имеет веса.       Неоновый свет плавился в лужах, отражаясь в них разноцветными, дрожащими пятнами — красными, фиолетовыми, золотыми, как отблески умирающей надежды, как последние искры угасающего огня. Каждый огонь, каждый мигающий неоновый знак напоминал ему о Минхо — о его глазах, о его голосе, о его прикосновениях, которые оставляли следы, которые не заживали. Каждое чужое лицо, мелькающее в полумраке, казалось ему почти знакомым, почти родным, как будто он искал его в каждом прохожем, в каждой тени, в каждом отражении.       Он пил не для того, чтобы забыться, не для того, чтобы стереть из памяти те болезненные, но такие важные моменты, которые остались между ними. Он пил для того, чтобы чувствовать. Алкоголь обжигал горло, оставляя после себя горький, металлический привкус, дым разъедал лёгкие, и эта физическая, осязаемая боль возвращала его к жизни, напоминала ему о том, что он ещё существует, что он ещё дышит. Потому что без неё, без этой острой, живой боли, он переставал быть собой, превращался в пустую оболочку, которая двигалась, говорила, но не чувствовала ничего.       Минхо теперь появлялся в его жизни всё реже и реже. То в студии, на несколько коротких, обжигающих минут, то мельком в толпе, в другом конце города, то в чужих, обрывках историй, которые доходили до него через знакомых. Кто-то говорил, что видел его с кем-то в другом баре, в другом районе, в другом городе, с другими людьми, которые смеялись так же легко, как он когда-то смеялся рядом с Джисоном. Джисон никогда не переспрашивал, не уточнял, не искал встреч. Он не хотел слышать ответ, который уже знал заранее, который звучал в его голове как приговор, как последняя нота, которая не хотела затихать.       Он переписывал «Fake Eyes» до полного изнеможения, до того состояния, когда пальцы переставали слушаться, а глаза отказывались видеть ноты. Он переписывал, рвал страницы, выбрасывал их в мусорное ведро, а потом начинал заново, с чистого листа, с новой надеждой, которая каждый раз умирала, не успев родиться. Каждый раз мелодия звучала по-новому, обретала новые оттенки и смыслы, новые боли и новые надежды. Но её суть, её сердце оставалось неизменным: ложь, огонь, отражение, та самая пустота, которая становилась его единственной реальностью.       Он начинал бояться собственного голоса. Потому что в нём, в этом голосе, слишком часто звучало чужое эхо — эхо человека, который научил его бояться собственной правды, собственного отражения, собственного существования.       В ту ночь, когда он, наконец, вернулся в студию, свет был погашен, только уличная неоновая вывеска, мигающая неровно, как больное сердце, заливала комнату мягким, призрачным розовым светом, который делал всё вокруг нереальным, как сон, как воспоминание. Он сел на холодный, пыльный пол, прислонился спиной к шершавой, холодной стене и закрыл глаза. Тишина вокруг него вибрировала, гудела, как натянутая струна, как что-то, что вот-вот должно было лопнуть. Он дышал неровно, прерывисто, как будто его сердце, его лёгкие, его душа снова учились существовать, учились дышать без неё — без этой зависимости, без этой игры, без этой иллюзии, которая стала его реальностью.       И вдруг — за спиной, у входа — раздались тихие, уверенные шаги. Медленные, ритмичные, как пульс, как метроном, который отсчитывал последние секунды перед чем-то неизбежным.       Минхо.       Он стоял в дверях, такой же, как всегда, в своей тёмной, идеально сидящей одежде, с той же спокойной, выверенной осанкой, которая была его второй кожей. Но в его глазах было что-то другое, незнакомое, что-то, что он раньше никогда не показывал. Не холод. Не привычная, дежурная жалость. Не насмешка, которая была его визитной карточкой.       Живой, острый интерес. И что-то ещё — почти голод, почти жадность, как будто он смотрел на что-то, что наконец стало настоящим.       — Я слышал, ты исчез, — сказал он, и его голос, как всегда, звучал ровно и спокойно, но в нём была та особенная, почти незаметная вибрация, которая появляется только тогда, когда человек говорит правду.       — А ты слышал, что я больше не человек? — ответил Джисон, не поднимая глаз, чувствуя, как его голос звучит глухо, как эхо в пустом колодце, как звук, который не хочет возвращаться.       Минхо тихо усмехнулся, и в этой усмешке слышалась странная, почти болезненная нежность, смешанная с уважением, которое он никогда не показывал раньше.       — Я вижу, — сказал он тихо, и его голос был мягким, почти интимным, как прикосновение. — Я всегда видел.       Джисон медленно поднялся на ноги, чувствуя, как его тело дрожит от напряжения, как каждый мускул болит от той боли, которую он носил в себе. Внутри него, в его груди, разгорался огонь — не любовь, не надежда, а смесь ярости, усталости и отчаяния, которая требовала выхода. Он подошёл к Минхо почти вплотную, на расстояние одного короткого, отчаянного шага.       — Ты доволен? — спросил он, и его голос дрожал от напряжения, от той боли, которую он больше не мог скрывать.       — Чем? — спросил Минхо, и его глаза сузились, став внимательными и настороженными, как у хищника, который чувствует опасность.       — Тем, что ты сделал из меня это, — ответил Джисон, и его голос сорвался на хриплый, сдавленный шёпот. — Эту пустоту. Эту тень. Этого человека, который перестал быть собой. Который перестал чувствовать что-либо, кроме боли.       Минхо не отступил, не испугался его гнева, не попытался защититься. Он только чуть склонил голову набок, как будто рассматривал что-то необычное, как будто Джисон был для него новым, неизученным звуком, новой мелодией, которую он никогда не слышал.       — Ты красив, когда теряешь контроль, — сказал он, и его голос прозвучал почти с восхищением, смешанным с той особенной, опасной нежностью.       — Ты любишь смотреть, как я разрушаюсь? — спросил Джисон, чувствуя, как его гнев начинает перерастать в что-то более глубокое, более тёмное, что он не мог контролировать.       — Потому что только тогда, — ответил Минхо, и его голос был тихим, но твёрдым, как сталь, как обещание, — когда ты разрушаешься, ты становишься настоящим. Ты перестаёшь играть роль, которую сам себе придумал. Ты перестаёшь быть красивой картинкой, которую никто не видит.       Эти слова ударили Джисона сильнее, чем любая пощёчина, сильнее, чем любой удар. Он негромко, горько рассмеялся, но в этом смехе не было ни капли веселья, только та особенная, глухая боль, которая не находит выхода.       — Настоящий? — переспросил он, и его голос сорвался на хрип. — Это то, чего ты хотел? Чтобы я стал тобой? Чтобы я научился носить твои маски, твою ложь, твою пустоту?       — Нет, — ответил Минхо, и в его голосе, впервые, послышалась та самая, тёплая, почти уязвимая нотка, которую он так долго прятал. — Я хотел, чтобы ты стал собой. Настоящим собой. Даже если это причиняет боль. Потому что только настоящая боль делает нас живыми. Только она напоминает нам о том, что мы не пустота.       Между ними вспыхнуло нечто — не чувство, не страсть, не привязанность. Пламя. Горячее, слепящее, всепоглощающее. Оно не согревало — оно сжигало дотла, превращая в пепел всё, что оставалось между ними. Каждое слово, каждое движение становилось вызовом, шагом навстречу пропасти. Минхо тянул его ближе — взглядом, дыханием, молчанием, той особенной, почти животной энергией, которая исходила от него. Джисон отвечал ему — гневом, отчаянием, желанием разрушить всё вокруг, включая самого себя.       В их диалогах больше не было смысла, не было логики, не было привычных правил игры. Только чистый, первобытный импульс, искра, шаг вперёд и шаг назад, как в древнем, забытом ритуальном танце, который ведёт к неизбежному концу.       Музыка в голове Джисона сменилась новым ритмом — ритмом его собственной, бешено пульсирующей крови, которая стучала в висках, в ушах, в каждом сосуде. Он чувствовал, как воздух вокруг них становится тягучим и плотным, как стены этой старой, пыльной студии дышат вместе с ними в одном ритме, как само пространство сжимается вокруг них, не оставляя места для сомнений.       — Не заставляй меня быть плохим, — выдохнул Джисон, чувствуя, как его голос срывается в хрип, как внутри него поднимается волна, которую он не может остановить.       — А если я хочу, чтобы ты им стал? — спросил Минхо, и в его глазах зажглась та самая, опасная, гипнотическая искра, которая заставляла Джисона терять себя.       Джисон не ответил. Мир для него сузился до одного единственного взгляда — взгляда двух людей, столкнувшихся в пустоте, как два огня, два осколка разбитого стекла, два отражения, которые наконец увидели друг друга такими, какие они есть.       Следующие дни потекли в дыму и хаосе. Джисон жил ночами, просыпаясь только с наступлением сумерек, когда город зажигал свои огни и начинал свою бесконечную, шумную жизнь. Днём он спал где попало — на полу студии, на старом, продавленном диване, в чужих квартирах, куда его случайно заносило, в тех местах, где он мог хотя бы на мгновение забыть о том, кем он стал. Он ел редко, почти не чувствуя вкуса, пил часто, пытаясь заглушить тот внутренний голос, который звучал в его голове голосом Минхо, напоминая ему о том, что он потерял.       Его друзья пытались достучаться до него, но он не слышал их, не хотел слышать, не мог позволить себе слышать. Он шёл по лезвию собственного ножа, балансируя на грани между жизнью и её полным отрицанием, между существованием и исчезновением. И ему это нравилось. Это была его единственная, последняя форма существования — резкая, обжигающая, почти болезненно искренняя, как последняя нота перед тишиной.       Минхо появлялся в его жизни, как буря — внезапно, стремительно, с короткой, загадочной улыбкой, с новым запахом дорогих духов, с очередной, полувымышленной историей, которая была частью его игры. Иногда он приводил с собой кого-то — «просто коллегу», как он говорил, — и Джисон смотрел на них, чувствуя, как внутри него закипает та самая, острая, разъедающая ревность, которую он не мог контролировать. Иногда он оставался один, подолгу смотрел, как Джисон пишет, как его пальцы дрожат над клавишами, как его дыхание сбивается, когда он подходит слишком близко. Иногда он уходил, не сказав ни слова, оставляя после себя только тишину и тот особенный, горький запах, который преследовал Джисона даже во сне.       Каждый раз — след. Каждый раз — ожог. Каждый раз — тихое, почти беззвучное «прощай», которое он не произносил вслух.       В один из таких вечеров, тёмных и тяжёлых, как чёрная, непроглядная вода, Джисон не выдержал. Он вошёл в студию, где Минхо репетировал с кем-то — молодым, красивым, слишком свободным танцором, который двигался так легко, как будто не знал, что такое боль. Они смеялись, их движения были лёгкими и отточенными, и свет в комнате ложился на их лица мягко, почти интимно, как на рекламный плакат, как на картинку из чужой жизни.       Джисон стоял у двери, чувствуя, как его сердце начинает биться быстрее, как внутри него поднимается волна гнева и боли, смешанных вместе, как он сжимает кулаки, чтобы не закричать. Их смех оборвался, когда они заметили его. Минхо заметил его — и ничего не сказал. Только встретился с ним взглядом, и в этом взгляде было всё, что они оба уже знали друг о друге.       Внутри Джисона что-то взорвалось, разлетелось на тысячи осколков, как-то самое зеркало, которое он разбил когда-то.       — Я мешаю? — спросил он, и его голос прозвучал слишком громко, слишком резко, почти агрессивно, как удар хлыста.       — Ты всегда мешаешь, — спокойно, безразлично ответил Минхо, даже не глядя на него, продолжая смотреть на танцора, как будто Джисона не существовало.       Джисон шагнул вперёд, чувствуя, как его руки сжимаются в кулаки, как каждый мускул его тела напрягается от той боли, которую он больше не мог сдерживать.       — Тогда убери меня из своей жизни, — сказал он, и его голос дрожал от напряжения. — Просто… убери. Сделай это. Покажи мне, что я для тебя ничего не значу.       — Я этого не говорил, — ответил Минхо, и его голос, наконец, дрогнул, обнажая ту самую трещину, которую Джисон так долго искал.       — Нет, ты это показываешь, — сказал Джисон, делая ещё один шаг вперёд, сокращая разделяющее их расстояние. — Каждый раз, когда ты смотришь сквозь меня, а не на меня. Когда ты выбираешь кого-то другого, а не меня. Когда ты делаешь вид, что я не существую.       Минхо медленно, почти неохотно, шагнул ему навстречу, оставляя танцора позади, как будто тот больше не имел значения.       — Может быть, — сказал он тихо, и его голос был почти шёпотом, почти признанием, — я перестал видеть тебя, потому что ты сам перестал быть собой. Потому что ты превратился в ту самую тень, которую я создал.       — Нет, — ответил Джисон, и в его голосе звучала такая глубокая, первобытная боль, что она, казалось, заполнила всю комнату, вытеснив весь воздух. — Это ты перестал видеть меня. Ты всегда видел только то, что хотел видеть. Мою уязвимость, мою зависимость, мою готовность играть по твоим правилам. Но ты никогда не видел меня настоящего.       В комнате повисла оглушительная, звенящая тишина, которая была тяжелее любого звука. Минхо поднял руку, как будто хотел коснуться его лица, его щеки, но так и не решился, застыл на мгновение, как будто боялся, что это прикосновение может разрушить что-то важное.       — Джисон, — сказал он, и его голос звучал глухо, почти сломленно, как будто он больше не мог играть свою роль. — Ты горишь. Я вижу это. Я всегда это видел. И я не могу тебе помочь.       — Ты не хочешь мне помочь, — ответил Джисон, и в его голосе послышалась горькая усмешка, смешанная с той особенной, глубокой усталостью, которая не проходила. — Ты хочешь смотреть, как я сгораю дотла. Потому что только в этом ты видишь настоящую жизнь. Только в этом ты чувствуешь себя живым.       Минхо молчал, и это молчание было тяжелее, чем любые слова, тяжелее, чем любой крик.       И тогда Джисон ударил. Не Минхо — воздух. Стену. Зеркало. Всё, что было рядом, всё, что могло отразить его боль, всё, что могло стать свидетелем его падения.       Стекло разлетелось на сотни мелких, сверкающих осколков, которые упали на пол, зазвенев, как колокольчики, как последние ноты, как эхо их общей истории. Они отражали их обоих — изломанных, расколотых, одинаково потерянных в этом бесконечном лабиринте собственных страхов.       Кровь капала с пальцев Джисона, стекала по его руке, капала на белый, стерильный пол, окрашивая его в яркие, пугающие алые пятна, которые расползались, как цветы, как обещание. Он дышал часто, прерывисто, как будто боролся с самим собой.       Минхо медленно подошёл ближе, и его глаза, обычно такие холодные и отстранённые, сейчас были полны боли, той самой, которую он так долго прятал.       — Зачем? — спросил он, и его голос дрожал от напряжения, от той боли, которую он больше не мог скрывать.       — Чтобы увидеть, что скрывается под отражением, — ответил Джисон, чувствуя, как его голос срывается на хрип, как внутри него поднимается волна, которую он не может остановить. — Чтобы увидеть, что там, за стеклом. Чтобы увидеть, кто мы на самом деле.       — И что ты видишь? — спросил Минхо, и в его голосе прозвучала та самая, давно забытая уязвимость, которую он так старательно прятал.       — Себя, — ответил Джисон, глядя ему прямо в глаза, чувствуя, как его дыхание становится ровнее, как его сердце начинает биться спокойнее. — И тебя. Одного и того же человека, просто в разных масках. Просто в разных отражениях.       Минхо опустился рядом с ним на колени, прямо среди осколков, и протянул руку, чтобы коснуться его запястья, чтобы остановить кровь, чтобы удержать его, чтобы не дать ему исчезнуть. Но Джисон резко, почти грубо, вырвал свою руку.       — Не трогай меня, — сказал он, и в его голосе слышалась такая глубокая, древняя усталость, что Минхо замер, не в силах пошевелиться.       — Тогда кто? — спросил он, и его голос сорвался на шёпот, как последний вопрос, на который нет ответа.       Эта фраза повисла между ними, как вопрос, который останется без ответа навсегда. Они сидели среди разбитого стекла, и свет от уличных огней отражался в этих осколках, превращая комнату в аквариум из света и теней, в призрачный, мерцающий мир, в котором они оба были пленниками.       Минхо смотрел на Джисона долгим, внимательным взглядом, и в этом взгляде не было жалости, не было снисхождения, не было привычной игры. Только уважение, смешанное с чем-то, что было похоже на нежность, на ту самую нежность, которую он так долго прятал.       — Ты наконец перестал быть красивым, — сказал он тихо, и его голос был мягким, почти нежным. — Теперь ты настоящий.       Джисон коротко, горько рассмеялся, но в этом смехе не было ни гнева, ни боли, только та особенная, глубокая усталость, которая приходит только после того, как ты перестаёшь бороться.       — А ты? — спросил он, поднимая на него взгляд, чувствуя, как его глаза начинают привыкать к темноте, как он начинает видеть то, что раньше было скрыто. — Ты когда-нибудь перестанешь быть просто отражением?       Минхо встал, прошёлся по комнате, его шаги были тихими, почти бесшумными среди осколков, и поднял один из осколков зеркала. Он долго смотрел на своё отражение в нём — разбитое, искажённое, почти неузнаваемое, как будто он видел себя впервые.       — Знаешь, — сказал он, наконец, и его голос звучал тихо, как будто он говорил не с Джисоном, а с самим собой, со своим отражением, которое больше не было целым, — иногда мне кажется, что мы просто отражения друг друга. Одно и то же, но в разных плоскостях. Одна и та же боль, но в разных телах.       — Отражения чего? — спросил Джисон, и его голос был тихим, почти шёпотом.       Минхо повернулся к ним, и в его глазах горел тот самый огонь, который они оба так долго прятали, тот самый огонь, который сжигал их изнутри.       — Огоня, — ответил он. — Того самого огня, который сжигает нас обоих. Который мы не можем потушить. Который мы не можем контролировать.       Они встретились взглядом, и в этом коротком, болезненном мгновении они оба поняли: они давно перестали быть просто людьми. Они стали частью одной и той же истории, одной и той же мелодии, которая не имела ни начала, ни конца, ни надежды на спасение.       Минхо подошёл ближе, остановился совсем рядом, и его дыхание коснулось кожи Джисона, как холодный ветер, как обещание боли.       — Не заставляй меня быть плохим, — повторил Джисон, и в его голосе слышалась усталость, смешанная с мольбой, с той последней, отчаянной надеждой, которая ещё теплилась в нём.       Минхо коснулся его щеки кончиками пальцев, и его глаза, наконец, потеряли свою привычную холодность, став тёплыми и почти нежными, как будто он наконец позволил себе быть настоящим.       — Ты уже стал им, — сказал он тихо. — И я тоже. Мы оба стали теми, кого боялись. Мы оба стали огнём.       Он ушёл, не обернувшись, оставив Джисона одного среди разбитого стекла и молчания, среди осколков их общей истории.       Когда дверь за ним закрылась, тишина в комнате стала абсолютной, как будто мир перестал существовать на мгновение. Джисон опустился на пол, среди осколков и пыли, и долго смотрел на своё отражение в разбитом зеркале — размытое, красное, живое, настоящее.       И вдруг он понял с ледяной, пугающей ясностью: всё, что он разрушил в этот вечер, не было студией. Это был он сам. Его старый, уставший, израненный мир, в котором он жил до встречи с Минхо, его иллюзии, его надежды, его страхи. Он разбил их, как разбил это зеркало, чтобы увидеть, что скрывается за ними.       Он медленно встал, включил свет и глубоко вдохнул дым, который всё ещё витал в воздухе после ухода Минхо. Огонь внутри него не угас. Он пульсировал, жил, требовал продолжения, требовал, чтобы эта история была дописана до конца.       «Ты любишь смотреть, как я разрушаюсь, потому что только тогда я становлюсь настоящим».       Слова звенели в его голове, как отголоски давно забытой мелодии, как эхо, которое не хотело затихать. И Джисон знал: они оба уже зашли слишком далеко, чтобы повернуть назад. Они оба уже сгорели дотла, чтобы возродиться из пепла — каждый по-своему, каждый в своём огне.
Примечания:
10 Нравится 1 Отзывы 8 В сборник