Забывчивость Лололошки

PG-13
Завершён
88
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 993 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
88 Нравится 5 Отзывы 17 В сборник

Снова...

Настройки
Примечания:
Он забывал всё. Его память отказывалась удерживать даже обломки их совместной жизни, будто кто-то вытряхивал содержимое шкатулки с драгоценностями, оставляя лишь пыль на бархате. Воспоминания стирались одна за другим, будто влажной губкой по школьной доске. Сначала расплывались контуры, потом исчезали целые дни и ночи, а в итоге оставалась лишь блеклая рябь на месте того, что когда-то было важно и бесценно — и безвозвратно утрачено. Его мир сжался до одной-единственной мёртвой точки, которая не желала сдвигаться с места. Она была чёрной дырой, засасывающей в себя свет, звук и смысл. Разум, окутанный густой, тяжёлой пеленой, цеплялся за обрывки мыслей, которые спутывались в тугой, неподъёмный клубок, лишь усугубляя и без того невыносимое бремя существования. Ночью его охватывала безумная паника, сжимающая горло до посинения пальцев. Он просыпался не сразу, а тонул в паническом приступе еще до полного пробуждения, как будто его легкие вспомнили об ужасе раньше мозга. Воздух превращался в густой кисель, который невозможно вдонуть. Горло сжималось спазмом. Глаза, залитые липким ужасом, вылавливали из мрака лишь смутные силуэты, и каждый из них был угрозой. Тень от стула нависала призраком, свернутая на стуле одежда принимала очертания притаившегося незнакомца. «Кто я?» Этот вопрос был острее и страшнее первого. Он лихорадочно ощупывал свое лицо — нос, рот, впалые щеки. Это было его лицо? Руки, трясущиеся и чужие, были его руками? Внутри его черепа бушевал вихрь обрывков, которые не складывались в картину. Обрывок мелодии, вкус соли, цвет — ярко-красный, как кровь. Но что это было? Откуда? Имя, его собственное имя, вертелось на языке, убегая в черную дыру небытия, оставляя после себя лишь панический шепот: «Я, я, я...» Он срывался с кровати, и пол уходил из-под ног, заставляя его спотыкаться о собственную беспомощность. Он натыкался на стены, шаркая ладонями по шершавой штукатурке, пытаясь найти выключатель, дверь, окно — любое доказательство того, что мир существует и в нем есть выход. Но стены казались бесконечными, а дверь, когда он наконец нащупывал холодную ручку, не открывалась, превращаясь в еще одну глухую стену его кошмара. Внутри него рвался наружу крик — немой, разрывающий гортань изнутри. Звук застревал где-то в пищеводе, превращаясь в хриплый, животный стон. Он бил себя по лбу кулаком, снова и снова, пытаясь выбить искру из отключенного сознания, заставить его вспыхнуть. Вспомни! — это было единственное, что оставалось, молитва и проклятие, обращенное к самому себе. И тогда, на грани, когда сознание готово было распасться окончательно, приходило оно. Не воспоминание, а чувство. Всепоглощающее, безутешное горе. Горе по ком-то. По чему-то. Оно накатывало тяжелой, горячей волной, сдавливая грудь, выжимая из глаз беззвучные слезы. Он плакал, сидя на холодном полу в углу, не зная, по кому, но ощущая эту потерю каждой клеткой своего существования. Это горе было единственным, что он мог почувствовать по-настоящему. Единственным, что не стиралось. Но и это проходило. Отступало, как прилив, оставляя после себя лишь ледяное, знакомое оцепенение и истощение. Паника, исчерпавшая себя до дна, сменялась густым, безразличным вакуумом. Он заползал обратно в холодную постель, и ночь, все та же бесконечная ночь, накрывала его с головой. Он лежал с открытыми глазами, боясь снова заснуть, боясь снова проснуться, заложник в темнице собственного разума, где стены были из забвения, а пыткой — мимолетные проблески того, что уже никогда не вернется. Он сидел на ледяном полу, вжавшись в угол, как загнанное существо, для которого стены стали единственным укрытием от ужаса, заполнившего вселенную. Дрожь, начавшаяся где-то глубоко в позвоночнике, сотрясала его с неумолимой, зловещей регулярностью, бросая тело вперед и назад в немом, судорожном танце. Он обхватил себя руками, пытаясь силой остановить эту невыносимую боль, но пальцы, холодные и чужие, не слушались, скользя по костлявым коленям, вцепившись в мятый подол футболки, которая пахла потом и страхом. Слез уже не было — они иссякли, оставив после себя лишь выжженную, соленую пустыню на щеках и ледяную, свинцовую пустоту в груди, там, где когда-то билось сердце. Этот ужас был больше, чем эмоция; это было физическое состояние, паралич души, разлитый по венам вместо крови. Его взгляд, остекленевший и невидящий, блуждал по мраку, выхватывая из тьмы зловещие, искаженные тени. Комната, его комната, превратилась в лабиринт кошмаров, где каждый знакомый предмет — очертание шкафа, бледный прямоугольник окна, силуэт кресла — искажался, наливаясь враждебностью, готовый в любой миг превратиться в чудовище и наброситься. Воздух был густым и тяжелым, как сироп, его невозможно было вдохнуть полной грудью; каждый глоток давался с усилием, заставляя легкие гореть, а в ушах стоял оглушительный, нарастающий гул, заглушающий все остальные звуки мира. Именно в этом хаосе, его пальцы, блуждающие по собственному телу в поисках хоть какой-то зацепки, хоть какого-то доказательства того, что он существует, наткнулись. Не просто нашли, а узнали. Узнали на уровне, более глубоком, чем память, на уровне клеточном, мышечном. На твердый, холодный ободок, вросший в плоть безымянного пальца правой руки. Он замер. Весь мир, все его смятение и ужас, сжались до крошечной точки — холодного металлического круга. Время остановилось, повиснув в напряженной, звенящей тишине. Дыхание застряло где-то между горлом и легкими, превратившись в тонкую, болезненную нить. Большой палец его левой руки, движимый древней, архаичной мышечной памятью, сам, без приказа из разрушенного сознания, потянулся к этому талисману. Он коснулся его сначала легонько, почти невесомо, будто боялся, что прикосновение разрушит последнюю иллюзию. Затем движение стало увереннее. Он начал водить по кольцу — медленно, ритмично, с нарастающей, почти яростной настойчивостью. Он шлифовал гладкий, отполированный временем металл, ощущал под чувствительной подушечкой пальца тончайшие, невидимые глазу шероховатости, микроскопическую гравировку, о которой его рассудок ничего не знал, но которую помнила его кожа, его нервы, сама плоть. Этот жест был ключом. Священным ритуалом. Хрупким, невероятным мостом, переброшенным через бездну абсолютного забвения.

И мост, дрогнув, выдержал.

Из кольца, будто по проводу, по руке, по всему телу ударила волна тепла. Не физического, а того, что прожигает память насквозь, того, что является самой сутью воспоминания. Внутри его черепа, залитого до этого черной, непроглядной краской, вдруг возникли светящиеся пунктиры, искры былого. Обрывок мелодии, которую он напевал, завязывая шнуры на кроссовках, — простой, глупый мотив, теперь звучащий как симфония. Резкий, опьяняющий запах сосны и соленого морского ветра, щиплющий ноздри. Обжигающий, сладковатый вкус капучино с корицей на языке, и губы, помнящие этот ожог.

Это были не мысли, а ощущения, вырвавшиеся из небытия, как призраки.

И тогда из этого хаоса чувств, как фотография, медленно, неумолимо начало проявляться лицо. Сначала — просто тень, игра света и тьмы. Потом — четкая линия скулы, отбрасывающая изящную тень. Затем — упрямый, сильный подбородок с едва заметной ямочкой. Потом — губы, тонкие, но удивительно мягкие на вид, с приподнятыми уголками, хранящими память об улыбке. И, наконец, глаза. Они проступили последними, как два озера, два неба. Тёмно-синие, как чистое море средь хмурых туч, туманное утро, и сейчас наполненные такой вселенской, бездонной тоской и такой трепетной, беззащитной нежностью, что у него внутри все оборвалось, и он понял, что до этого момента не дышал. — Дилан... — это имя сорвалось с его губ беззвучным, разорванным шепотом. Он не вспомнил его умом. Он не извлек из памяти. Он выдохнул его, как выдыхают саму жизнь, как признаются в самом главном. Это имя было частью его, потерянной и вновь обретенной. И Дилан откликнулся. Не как мираж, не как порождение больного сознания, а как плоть, кровь и дух. Его большие, теплые, бесконечно знакомые руки с легкой шершавостью поднялись и коснулись его висков, затылка, шеи. Он держал его голову так осторожно, так бережно, будто в ладонях у него был хрустальный шар, хранящий хрупкий, рассыпающийся на глазах разум, который он отчаянно пытался удержать, собрать по кусочкам. — Я здесь, любимый. Я с тобой. Все хорошо, — его голос был низким, бархатным, и каждый звук, каждая вибрация отзывалась в душе забытой мелодией, которую он, оказывается, знал наизусть. Которая была саундтреком его жизни. Он не мог говорить. Слова застревали в горле комом, рвались наружу обрывками, клочьями. Он мог только впиться пальцами в рукав Дилана, с такой силой, что костяшки побелели, чувствуя под грубой тканью напряжение живых, реальных мышц, ощущая тепло, исходящее от этого тела. Это было не видение. Это была правда. Дилан не стал силой отрывать его от стены, не пытался резко выдернуть из кокона страха. Он медленно, нежно притянул его к себе, давая тому возможность сопротивляться или принять. И он принял. Он рухнул вперед, уткнувшись лицом в его шею, в ту самую, идеально созданную природой впадину у ключицы, которая оказалась его личным убежищем, его крепостью. Он зажмурился, вдыхая запах — чистую, живую кожу, сладковатый аромат знакомого шампуня и что-то третье, неуловимое, что было просто запахом Дилана. Запахом дома. Запахом безопасности. — Я... опять... все... забыл... — он пытался говорить, но слова рвались, как гнилые нити, превращаясь в хриплые, беспомощные звуки. — Опять... — Тссс, милый, тссс, — Дилан целовал его в макушку, и каждый его поцелуй был не просто прикосновением. Это был гвоздь, вбиваемый в стену реальности, прибивающий его к ней, чтобы не унесло в небытие. Это была капля живительного нектара, падающая на иссохшую землю его души. — Это неважно. Пусто. Я помню за нас обоих. Я всегда буду помнить. Я твоя память. Я твоя жизнь. Один из его поцелуев, влажный, беззащитный и полный такой бесконечной жалости, пришелся ему на висок, на пульсирующую там вену. Другой, еще более нежный, нашел мокрый от слез уголок его глаза, смывая следы соли, словно пытаясь смыть и сам ужас. А потом... потом губы Дилана нашли его губы. Сначала просто прикоснулись, замерли, давая ему возможность отстраниться. Но он не отстранился. Он впился в них, как тонущий в спасательный круг. И в этот миг, в точке соприкосновения губ, случилось не чудо, а катаклизм. Не просто вспышка памяти — а обвал. Целая жизнь, их жизнь, обрушилась на него лавиной не образов, а чувств, тактильных, обонятельных, звуковых. Давление его сильной руки на своей талии во время медленного танца на кухне, когда за окном шел снег. Усталость, граничащая с изнеможением, в его голосе, когда он не спал всю ночь, работая, и все равно находил силы обнять его. Восторг, чистый и детский, сияющий в его глазах, когда они, запыхавшиеся, достигли наконец вершины горы и увидели долину внизу. И бесконечные, терпеливые, повторяющиеся снова и снова объяснения, когда мир снова и снова расплывался в тумане, и Дилан без усталости, без раздражения, выстраивал его заново, кирпичик за кирпичиком. Он все понял. Не факты своей биографии, не последовательность событий. Он понял суть. Его любили. Его любили с силой, способной противостоять распаду материи, силой, которая была крепче стали и ярче солнца. Его любили не за память, не за ум, не за что-то, что можно потерять.

Его любили просто так, за сам факт его существования.

С рыданием, вырвавшимся из самой глубины его израненной души, из того места, где еще теплилась искра его «я», он обвил Дилана руками, прижимаясь к нему так сильно, как будто мог впитать его в себя, сделать частью своей ДНК, вшить в плоть, чтобы никакое забвение, никакая болезнь не смогли отнять его. Он впивался в него, плакал, его тело выгибалось в судорожных спазмах, а Дилан лишь крепче держал его, принимая всю эту боль, весь этот ужас, всю эту отчаянную любовь. — Держи меня, — молил он, его голос был поломанным, детским, лишенным всякой взрослой оболочки. — Пожалуйста, крепче. Сильнее. Не отпускай. Никогда не отпускай. — Никуда я не денусь, — голос Дилана дрогнул, и он понял, что тот плачет. Плачет тихо, беззвучно, но он чувствовал, как по его щеке, прижатой к его голове, катятся горячие, соленые капли. — Я буду держать тебя, пока не кончатся силы. А потом найду новые. Я всегда буду здесь. Всегда. Он сидел на холодном полу, зажатый между твердой, бездушной стеной и живым, дышащим, любящим телом своего мужа, и слушал. Слушал, как под ухом ровно и гулко бьется его сердце. Этот стук был барабаном, отбивающим ритм для его потерянной, скитающейся в потёмках души. Это был пульс мира, который имел смысл только потому, что в нем был Дилан. Он знал. Он знал с ледяной, беспощадной ясностью, что это затишье — временное. Что туман на краях сознания уже клубится, готовый снова накатить, медленный и неотвратимый, как прилив. Он чувствовал это своим телом, сжимающимся в предчувствии новой, неизбежной потери. Знание это было горьким привкусом на языке, холодком в животе. Но в этот миг, в этих объятиях, под этими поцелуями, которые были и лекарством, и болью, и жизнью, и предсмертным свиданием одновременно — он был целым. Он был любим. Он был собой. И этого, этого хватало. Этого хватало, чтобы сделать еще один, глубокий, дрожащий вдох. Чтобы прожить еще несколько минут. Чтобы, как заклинание, прошептать в ткани его рубашки, впитывая его запах, впитывая его суть: — Люблю тебя... Помни, что я люблю тебя...

Даже если через мгновение он снова это забудет.

Примечания:
88 Нравится 5 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (5)