Комната дышала, как разбуженный зверь, воздух в ней был густым и сладким, как прокисшее вино. Рафаил был распахнут под ней как книга — от его раздвинутых ног до распахнутых ребер, между которыми светилась и переливалась благодать. Крупные капли пота на его висках были похожи на росу на лепестках лилии — хрустальные, прозрачные, свежие и сладкие даже на вид, — а его лицо, обычно озаренное светлой грустью, теперь было искажено в незнакомом, пугающем экстазе. Сквозь его полуоткрытые губы беспрерывно вырывались короткие, болезненные стоны — но стоны были порождены не болью, а переполнявшим его чувством, слишком огромным, чтобы уместиться внутри двух их тел.
Это был его первый раз — не только с женщиной, но с самим собой, с этой новой, незнакомой частью себя, что рвалась наружу через чувствительную тяжесть в низу живота.
А рваться там было чему, думала Одри, медленно двигаясь на нем. Создатель почему-то посчитал, что еще одним даром Рафаила станет естество настолько большое и увесистое, что Одри пришлось выдавить половину тюбика со смазкой, только чтобы принять его в себе. Даже сейчас, осторожно лаская и сжимая его медленными, волнообразными движениями бедер, она чувствовала себя отважной укротительницей ангельских обелисков.
Это было посвящение. Она принимала Рафаила не только телом, но и душой: всю его хрупкость, весь его страх стать произведением искусства, которое никто не увидит. И именно в этой точке их слияния, где Рафаил едва дышал и дрожал, а Одри покрывалась мелкой испариной от напряжения, появился Давид.
Его пальцы, теплые и ласковые, объяли ее груди, забрали их в ладони, обводя большими пальцами соски; все не спеша, почти благоговейно. Одри задышала чаще, увлажняясь; она знала, к чему Давид ведет, но он и не скрывал своих намерений. Он прижал губы к ее шее, легонько прикусив зубом — достаточно, чтобы Одри дернулась на Рафаиле, чтобы она застонала, чтобы они оба застонали. Но Давид не торопился, он же знал, кто был настоящим хозяином ее удовольствия. Его пальцы не принуждали, а направляли; они скользнули ниже, к самому эпицентру ее пульсации и ее тяжелого, сладострастного соединения с Рафаилом; туда, где между складок ее вульвы спряталось ее желание и его экстаз.
— Пожалуйста, — взмолилась Одри, не зная, чего она хочет больше — чтобы он не делал это с ней, не заставлял ее кончить, зная, каким мучительным обещает быть этот оргазм, или чтобы он помог ей испытать этот восхитительный, почти космический взрыв сверхновой между ней и Рафаилом.
— Не бойся, — Давид поцеловал ее за ухом, садясь на пятки позади нее, так, что его эрегированный член легонько касался ее ягодиц. Его пальцы по-хозяйски зарылись в ее вульву, пока что выписывая легкие круги вокруг клитора, но даже эта обманчивая легкость заставляла ее стонать и выгибаться; заставляла Рафаила стонать, комкать простыню и подставлять ей бедра.
Давид был поистине демонически жесток. Он взял Одри под грудь, сжал пальцами ее сосок — Рафаил рывком сел, приникая к ее соску губами, словно боясь упустить даже и мгновение, — и сжал ее клитор между подушечками пальцев, натирая его словно горошинку. От этого Одри сначала задохнулась, а потом — закричала.
Ей казалось, что она рассыпается на атомы. Это был не просто оргазм, это было уничтожение: ее стены пытались сомкнуться вокруг величественного фаллоса Рафаила, подобного папской колонне, но, и без того растянутые до предела, они могли только бессмысленно и сладострастно содрогаться, заставляя ее повиснуть между Давидом, который держал ее под ягодицы, и Рафаилом, который обхватил ее груди ладонями. Давид двигал ее, продолжал эту пытку, а Рафаил не мог даже кричать — его глаза закатились, его ладони сжали ее груди так сильно, что ей стало почти больно, но это скоро стало не важно; сознание Одри заполнил свет. В это же мгновение она почувствовала, как содрогается Рафаил, и не услышала, а почувствовала его стон, стон боли и наслаждения; беззвучный, сломанный, слабый.
— Боже мой, — выдохнула Одри. Она зря боялась — это был, наверное, самый могущественный оргазм в ее жизни. В комнате стало тихо, очень тихо: она слышала только тяжелое дыхание, свое и Рафаила, и едва слышный вдох Давида, когда он зарылся лицом в ее волосы.
Одри наклонилась над Рафаилом, исследуя глазами и пальцами его прекрасное лицо, залитое слезами. Он плакал, глотая слезы, а в его глазах отражалась Бесконечность.
— Почему это так прекрасно? — прошептал он. Одри наклонилась и коснулась губами губ Рафаила — это был поцелуй-благословение, поцелуй-прощение и отпущение всех грехов.
Когда Одри выпрямилась, все еще чуть подрагивая, Давид склонился над Рафаилом и прижал свои огненные губы к его, искусанным и обескровленным. Одри не выдержала и прижалась губами к плечу Давида, к его лопатке, из которой росло невидимое черное крыло.
Давид обнял ее за талию, привлекая к себе. Он опустил руку и погрузил пальцы в ее вульву, смачивая их ее соками и семенем Рафаила; жидкость блестела и переливалась в его руке как жидкий перламутр. Он поднес пальцы ко рту, не открывая своих черных, языческих глаз от Одри, и облизал их, вкушая соль и мед их союза. Когда он снова поцеловал Одри — жадно, жарко, его рот все еще хранил их общий вкус, горьковато-сладкий привкус только что рожденной веры.
Когда Давид снова коснулся ее между ног, словно притянутый невидимым, но могущественным магнитом, мир сузился до точки пламени в ее основании, до трепета ее кожи там, где он трогал ее. Руки Давида — сильные, уверенные, — подхватили ее, сняли с Рафаила, чье дыхание еще было горячим воспоминанием на ее губах, и теперь она плыла, перемещалась в пространстве, пока ее бедра не оседлали его, а ее спина не встретила незнакомую, твердую грудь.
Прохладные пальцы властно раздвинули ее ягодицы, и она почувствовала его не столько через прикосновение, сколько через вес его присутствия. Дыхание у ее уха было горячим, размеренным, знакомым. Это был Кассиэль, и он молчал — он всегда молчал, когда брал ее так, со спины, и Одри замирала, зачарованная умелыми прикосновениями, тем, как спокойно он смазывает ее задний проход, подготавливая ее к продолжению наслаждения.
Но у нее не было слишком много времени подумать или подготовиться: член Давида, темный, необрезанный, с каплей мутной влаги на головке, уже распрямился под ней, и Давид мягко надавил ей ладонью на живот, принуждая опуститься на него и почувствовать, как знакомая форма раздвигает ее все еще влажные, все еще пульсирующие от недавнего удовольствия стены. Одновременно с этим она почувствовала методичное давление сзади и вздрогнула от испуга, от неожиданности, но Давид привлек ее к себе, оглаживая ее спину и бедра.
— Тише, любовь моя, — прошептал Давид ласково. — Тише. Тебя хватит на всех нас. Просто расслабься. Впусти нас.
Это были не слова утешения, а констатация истины — Одри хватит на всех. Ей никогда не нужно было выбирать и мучиться: все воины Астреи желали ее тело и готовы были ублажать ее, и она, в свою очередь, готова была принимать их в себе, не поступаясь ни единым наслаждением. Прерывисто, взволнованно дыша, Одри подчинилась, позволив напряжению уйти — и на мгновение забыла, как дышать.
Они вошли почти одновременно. Не как захватчики, а как две ноты могучего, резонирующего аккорда, занимая пространство внутри нее, лишая ее покоя. Ее лоно стало их храмом, залом для музыки, который наполняли два разных, но сплетающихся ритма. Не было боли, не было стыда — только всепоглощающая полнота. Ощущение, что каждая внутренняя пустота, о которой она даже не подозревала, была заполнена, каждое ее желание утолено, ее голод, ее жажда, ее одиночество были изгнаны этим огненным присутствием двух демонов, растягивающих и поглощающих ее тело.
Ее индивидуальность растворилась, ее мысли, подвижные, беспокойные муравьи, разбежались и затихли. Не осталось ничего, кроме чистого ощущения бытия, словно она была сосудом, вмещающим океаны. Два ритма двигались в ней, один — ритмичный и властный, другой — обманчиво-нежный, полный сладострастия, и эта двойная волна выносила ее за пределы себя самой. На этот раз Одри не кричала, она звенела, как натянутая струна, и в глазах у нее вспыхивали не искры, а целые галактики, рождающиеся в горниле этого совершенного, безмолвного единства.
— Еще, — прошептала она едва слышно. Но Кассиэль у ее уха и Давид у ее губ услышали. И повиновались своей маленькой госпоже.
***
Внизу царила гробовая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в камине. Малек стоял у огня: некоторое время он молча наблюдал, как пламя пожирает трещащее дерево, потом вынул из кармана бумагу и коробок. У него было все время мира, и пара минут на то, чтобы расслабиться, в счет не шли. Он лизнул бумагу перед тем, как свернуть и прижать пальцем целлюлозную колбаску, набитую забвением. В тот момент, когда его язык прошелся по краю, он встретился взглядом с Микаэлем.
— Нельзя? — спросил Малек, улыбаясь одними глазами. Микаэль промолчал. Он сложил руки на груди и, приблизившись, тоже стал смотреть на огонь.
Прикрывая косяк от несуществующего ветра — человечья привычка, все же, — Малек прикурил. Пару первых затяжек он выпустил в воздух, и только третью покатал во рту, глубоко вдохнул и задержал в легких, праздно разглядывая Микаэля. Микаэль переступил с ноги на ногу; даже этот неловкий жест в его исполнении становился грациозным. Ему, наверное, было некомфортно, но он был слишком упрям, чтобы что-то сказать.
Малек выпустил струйку дыма в сторону архангела. Она извивалась в воздухе, сизая змейка, плывущая сквозь отсветы пламени. Его взгляд, ленивый и всевидящий, скользил по пустынному залу, выхватывая из полумрака детали — забытый бокал с отпечатком помады, отсвет серебра на стене, пыль на бархатной портьере. Чего-то здесь не хватало. Может быть, четырех тел, которые сейчас предавались греху в ее спальне?
— Где все? — спросил Малек, делая еще одну затяжку. Микаэль ответил не сразу. Он долго смотрел куда-то в пространство над плечом Малека.
— Наверху, — выдохнул он наконец, и его губы сжались в тонкую, упрямую нить.
Малек повернул голову, изучая его профиль в мерцающем свете камина. Электрический свет в гостиной был выключен, но Микаэль не торопился это исправить. Не торопился и Малек.
— Ты этого не одобряешь? – спросил он, рассеянно потрогав свою верхнюю губу ногтем.
— Как ты думаешь? — Микаэль резко повернулся к нему, и в его глазах вспыхнул отблеск — не гнева, а чего-то более глубокого. Ах, старые раны, вечные противоречия. Одри было легче — она долго сопротивлялась, но принятие себя для нее стало таким… естественным. Микаэль мог быть любым, но естественность, казалось, была выше его сил.
— Я вообще много думаю, — ответил Малек, помолчав. Медленным, почти церемониальным жестом он заправил за ухо Микаэлю выбившуюся белую прядь. Он любил выражение, которое в этот момент появлялось в глазах у Микаэля — загнанного волка? Жертвенного агнца?
Прежде чем Микаэль успел опомниться, Малек поднес к самым его губам косяк, еще влажный от его слюны. Микаэль замер; Малеку казалось, он может слышать самый скрип его существа, сопротивляющегося маленькому искушению, у него даже мускулы на скулах вздрогнули, как будто сведенные мгновенным спазмом. Но потом, с едва заметным усилием, он сдался. Его губы сомкнулись вокруг папироски, и он сделал короткую, резкую затяжку, старательно подавляя кашель.
Малек дождался, пока Микаэль как следует затянется, хотя как следует все равно не получилось — дым пошел у него изо рта, из носа. Малек забрал косяк обратно, затянулся сам, не отводя взгляда. А потом его рука легла на затылок Микаэля. Он притянул его к себе, преодолевая легкое, дежурное сопротивление, и вдохнул дым ему в полуоткрытые губы.
— Видишь? Не так уж это и сложно, —прошептал Малек ему в рот. Его губы скользнули по углу рта Микаэля вниз, по линии челюсти, затем вверх, к чувствительной коже под мочкой уха. Микаэль вздрогнул, и все его тело на мгновение окаменело, а затем стало мягким и податливым, словно фруктовое желе. Годы воздержания, самоконтроля, ледяного одиночества — как быстро он сдался от одного прикосновения, почти с нежностью подумал Малек.
О, он чувствовал, он чувствовал эту бурю под кожей, он же был ее архитектором. Малек прижал Микаэля к каминной полке: холодный мрамор впился в спину, жар от камина обжигал его сзади, спереди его опалил жар от тела Малека. Когда губы Малека впились в его шею, словно тщась выпить его пульс, Микаэль издал сдавленный звук, похожий одновременно и на стон, и на всхлип. Его руки, обычно властно сцепленные за спиной или на груди, беспомощно легли на плечи Малека, не решаясь ни обнять, ни оттолкнуть.
Когда Малек прижался к нему бедрами и почувствовал твердость, отвечающую его собственной, он не смог сдержать низкого, хищного смешка. Микаэль запрокинул голову, закрыл глаза, будто боясь увидеть свое падение. Он был возбужден, послушен, распахнут, как книга, которую наконец-то прочли после долгих лет стояния в пыли на верхних полках библиотеки.
Малек оторвался от его шеи. Его дыхание было горячим и неровным.
— Скажи «остановись», и я остановлюсь, — сказал он почти с садистическим наслаждением.
Микаэль впился пальцами в отвороты пиджака Малека, молча привлекая его к себе. Его молчание было красноречивее любого согласия, это молчание ледяного архангела с пылающими щеками и стыдом в глазах.
Рука Малека, до этого ласкавшая его через ткань брюк, скользнула ниже, к поясу. Он быстро нашел пряжку ремня, быстро от ремня избавился. Затем — молния, оглушительно резкий звук в мертвенной тишине зала. Теплый воздух коснулся кожи, но лишь на мгновение; его быстро сменило жаркое прикосновение ладони. Микаэль лежал в ладони Малека, его член ощущался как голубь в клетке: напряженный, потерянный, обрамленный почти невидимыми светлыми волосами, похожими на эфемерный пух одуванчика.
Микаэль вжался лбом в плечо Малека, натягивая лацканы пиджака так, что они затрещали, его собственное дыхание вырывалось из груди прерывистыми, хриплыми вздохами. Каждое движение пальцев Малека, каждый круг, который выписывали бугорки в основании его ладони, разминавшие архангельский член, заставляли его выгибаться и трепетать, словно нецелованного юношу.
Малек наклонился так, чтобы губы касались раковины его уха, его голос был густым, как мед.
— Ты помнишь, — прошептал он, и его дыхание обожгло кожу, — здесь все строится на взаимном согласии. Останови меня, и я перестану, обещаю.
Он не прекращал движений руки, давая своему обещанию вес и реальность. Крайняя плоть уже задралась, обнажая набухшую, красновато-розовую головку, и Малек уже думал о том, что станет с Микаэлем, если он коснется этой умоляющей розовости губами. Микаэль судорожно, сипло втянул воздух, пытаясь собрать рассыпавшиеся мысли. В его глазах потемнело от стыда, от страха, от смятения, и Малек почти подумал, что он скажет «нет», но…
Микаэль склонился к нему и пробормотал, задыхаясь от желания.
— Не… не останавливайся. Быстрее. Пока я не передумал.