***
Падал снег, люди бродили, экипажи проезжали то тут, то там. Жизнь. Вертелось странное на вкус слово. Не хотелось верить, что такое бывает. Что бывает? А очень многое,mon ami lecteur, очень. Возьмите же, например, господина Петровского с Коломны. Он имел неплохое состояние, заслуженный военный чин и небольшой почёт в своём окружении. Работал в маленьком бюро, покупал не самые свежие журналы, на которые порой вообще денег не водилось. С тёщей имелись стычки. Ненавидел этот господин своих коллег по работе, подставляя парочку малосидящих джентльменов. Но вот незадача. Ещё неделю назад он был убит. Так бы и жил, однако был отравлен ядом любовником его жены. На этом кончился этот господин. А кем он был, даже его семья позабыла, не говоря об окружении.***
Тихий звон ритмичных шагов тут и там казался то галлюцинацией, то реальностью, которая почему-то всё ещё была. Бумаги шуршали, люди говорили, сердца бились, слова продолжали выходить, отчёты продолжали писать. Ничего не осталось. Мир не прекратил быть. Снег падал, фонари светили, граждане гуляли, экипажи проезжали под окнами. Ничего не изменилось. Часом от часу всё было так, словно вечность прошла мимо и осталась как шлейф от духов. Холодный мундир, сжимающий, как грубые, едва тёплые, шершавые руки отца на плечах графа, сидел на нём. Бенкендорф ощущал мундир не как знак отличия, а как вторую кожу, сотканную из шерсти презрения и затхлого страха перед отцом, а также почти божественного поклонения долгу и императорской семье. Каждый волосок ткани царапал кожу, напоминал о цене, которую он платил за свою должность: цене души, погребённой под лавиной доносов, шёпотков интриг и вскрытых переписок. В этом кабинете, где воздух, казалось, пропитан свинцом, он был основным компонентом этих духов и при этом лишним в это мгновение. Свет его уже не указывал путь, а лишь высвечивал бездну вокруг. Лицо Пушкина всплыло в памяти, словно гниющий обломок после кораблекрушения. «Vous connard....» — прошептал Бенкендорф, обращаясь к призраку, убитому от свинца на дуэли. Холод кабинета проникал в кости, словно ледяные пальцы смерти. Бенкендорф почувствовал легкое головокружение. "Was könnte ich für Sie tun, Puschkin?", - пронеслось в голове. Но для него выбора не существовало. Он был заложником своего положения, обреченным служить режиму, который сам же воздвиг. Его жизнь – это вечное балансирование на острие ножа, где каждое неверное движение может привести к падению в бездну. Интересна был ли в этой бездне этот хаос, беззаботность, веселость, легкость... которая была в кудрявых волосах поэта? Шеф жандармов прищурил глаза — единственное, что изменило его стоическое лицо греческой статуи. Не мятежи, не секретные задачи внутри и вне империи так заставляли действовать графа, а простой, казалось бы, поэт — ссыльный поэт, но лишь в прошлом, как открещиваясь, говорил первый. «Посадите на цепь, накачайте деньгами! Вырвите зубы, чтобы стал неопасным, всё равно я никогда не буду с вами!» — почти кричал внешний вид ещё не прозвучавших слов этих двух умов, как разных пропастей миров. Больше не прокричит. Некому. Вечно стойкий и колкий лёд на морозе, лишивший себя всего, чтобы не было той доли слабости ... Но напротив — постоянно горящий поток, несущий слова, веру, веселье... и покой. Шёл снег, горели свечи, а граждане всё шли по метёным улочкам. И едут экипажи по дорогам, и нету в этом городе простого, как говорят, людского ничего.***
Из забвения его выводит робкий, глухой стук в дверь, подобно вымаливающему у господина крошку хлеба грешнику. В кабинет вошёл жандарм и через пару официальных, почти душащих надоедливостью слов и действий доложил обстановку, новые задачи и передал конверт с императорской печатью. Шеф тайной полиции без слов, без фанфар, без комментариев взял всё переданное, и одного кивка было достаточно для точки в этом вопросе службы. Александр Христофорович вновь был один.***
Бенкендорф медленно поднялся из кресла, его тень протянулась по стене, словно когтистая лапа. Он подошёл к окну и вгляделся в вечернюю мглу. Снег всё падал, укрывая город белым саваном, превращая его в призрачный мир, где реальность смешивалась с фантазией. В его душе бушевала буря противоречий. Долг и совесть, власть и человечность, жизнь и смерть — всё сплеталось в единый клубок, который невозможно было распутать. Он был хранителем порядка, но чувствовал себя надзирателем над душами. Он защищал империю, но порой казалось, что разрушает её основы. Внезапно в его памяти всплыли строки Пушкина: «...Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». Эти слова ранили его сердце, напоминая о том, что он не имел и мысли — о праве на чувства, о возможности быть просто человеком. С детства было предрешено, а значит не было смысла ныне горевать, Александр.***
Часы пробили полночь. Время, как песок сквозь пальцы, утекало безвозвратно. Бенкендорф знал: завтра снова будут донесения, аресты, расследования. Снова придётся выбирать между долгом и человечностью, между правдой и ложью, между жизнью и смертью. Он отвернулся от окна, словно от злого рока. Холод в кабинете пронизывал до костей, но это был не холод зимы, а ледяное дыхание рока. Он сел за стол, взял перо, готовый творить свою мрачную симфонию. И пока снег падал за окном, Бенкендорф продолжал свою невидимую войну – за порядок, за стабильность, за то, во что верил, хотя эта вера порой казалась самой большой иллюзией его жизни.