Небо над Олимпом

NC-17
Завершён
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 4 170 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

Часть 1

Настройки
И тогда я понял…       Перед застилавшимися яростью глазами маячила благородная сестра, как всегда неизменно совершенная, бесстрашная, чистая даже в грязи суровой и кровавой войны. Мысль пронзила меня сильнее любого копья. Она, рождения в мыслях, а не в плоти, была неуязвима. Я не мог умереть, это было невозможно. Но в тот миг во мне умерло нечто иное, нечто последнее, державшееся на последнем издыхании, и наконец оторвалось, покинув меня. На растоптанную траву хлынула божественная, тёмная кровь. Диомед, грудь его высоко вздымалась, отважился нанести мне рану. И помогла ему Афина. Всегда моя любимая Афина. Я рухнул на колени, опершись на меч. Крик, что вырвался из моей груди, как мне казалось, был слышен лишь мне, однако на миг затихла вся битва, и ахейцы, и троянцы замерли в немом ужасе.       Вот она, цена. Цена того, чтобы тебя наконец-то увидели.       Я смотрел, как моя кровь впитывается в измученную землю Трои. И в этом массиве я увидел не поле боя, а зал, большой торжественный зал дома, такими же яркими и не повидавшими почти ничего на своем веку детскими глазами, слыша эхо отдаленного, но такого близкого смеха. И я нарочито уронил золотой кубок. А в кубке мое отражение, рожа чудовища. Все обернулись. На меня смотрели. Смотрели с презрением, с ненавистью. Но смотрели.       Досада. Жгла сильнее любой раны. И тогда стены Трои поплыли, расплылась и Афина, превращаясь в маленькую девочку, и меня швырнуло назад, в самое пекло моей памяти.

***

      Четкие, рубленые движения. Копис рассекал ветер, с лязгом отскакивая от медной плоти, что не подавала признаков жизни — да и прежде не отличалась ими. Всего-навсего автоматический великан, созданный умелыми руками Гефеста, который оказался ловчее, смиреннее и прямолинейнее. Как бы я ни пытался его одолеть. По спине моей жуками ползли струйки пота; я задыхался, готовый рухнуть на ледяной мрамор пола, но сверлящий взгляд в спину не давал расслабиться. Я чувствовал, как жгло ожидание триумфа, которому не суждено было случиться. Я знал — у меня не выйдет. Даже будь я искуснейшим воином, мне не свалить этот механизм. В пике моей ярости он навалился сверху, пригвоздив к полу, и в тот же миг застыл недвижимо, будто его и не было вовсе. А я остался лежать, униженный и побеждённый, предвосхищая грядущие слова матери. Не вытерпев, я сорвал с головы шлем и швырнул его о стену, содрогнувшись всем телом. Мать не шелохнулась.       — Он даже не дышал! Бездушная кукла! А я, я мог…       — Поэтому он и победил, Арес. В нём нет эмоций. Для него не существует ничего, кроме функции. Ты подошёл к нему, как лев, бросающийся на бурю. Лев гибнет. Буря не замечает его ярости. Ты должен быть бурей, сын мой. Не чувствовать гнев, а становиться им.       — Нет, но отец…       Глаза ее вспыхнули.       — Забудь, что он говорит. — Ее голос прозвучал, как удар бича. — Его слова — это туман для слабых умов. Ты — моя плоть и кровь. В тебе нет ни капли его снисходительности, его слабости. Это твоя сила. Возненавидь его равнодушие. — Все так же безразлично, но она приблизилась и положила тяжелую руку мне на окровавленное плечо. — В этих краях есть только одна война. И она происходит не на полях сражений. Она — здесь. И ты — мое главное оружие в ней. — А затем, будто засомневавшись, стоит ли это упоминать, она тихо добавила, — но прием был хорош.       Когда она говорила, веко мое слегка подрагивало, и я невольно начинал кусать внутреннюю сторону щеки. После каждого диалога с матерью мои десна превращались в мясо. Она не утешала. Она отливала мою душу в новую форму. Слова ее бились, как волны о скалы, а я пытался отринуть, забыть. Я не желал становиться тем, кого она лепила. Я мог бы быть как отец, но он не хотел видеть во мне подобие себе. Оглохнув от мыслей и терзаемый ненужными скитаниями, я скинул ее руку, освободившись от лишней тяжести, и снял со стены лук. Начал стрелять, яростно, без цели, и пушистые мишени-кабанчики с глухим стуком падали в пустой сундук. Мать наблюдала и вскоре удалилась. Позже до меня донёсся чистый, серебристый смех, прокатившийся по саду за окном, и зрение моё поплыло. Впервые я промахнулся, опустил лук и с яростью протёр глаза. Тупое, бесконечно повторяющееся действие. Меня растили для единой цели. Я был проектом матери, неудачным черновиком отца, пятном на идеальном лике Олимпа, обязанным являться в роли покорного сына. Такова была моя природа —жалкая и злая. Ещё с полчаса я стрелял, не позволяя себе взглянуть в сад, заглушая сладкие переливы сестриного голоса свистом стрел, с ужасом представляя на месте кабанчиков Афину — такую же маленькую и беззащитную, падающую в холодную бездну.       Наконец опускаю оружие. Теперь уже окончательно, скидываю с себя оставшиеся доспехи, оставшись посреди железного хаоса. А она, тем временем, восседала посреди сада, пела в унисон с ледяной рекой, плавно разливающейся по скользким камням. Я смотрел на Афину с любовью —странной, извращённой, пугающей своей силой. Её фарфоровые пальцы порхали над станком, и на коленях уже рождался платок ослепительной, неземной красоты, живой и переливающийся. Она светила в мою темную комнату, проникала в самые ее недры, грела холодный пол и стены. Я повернулся к ней спиной, отсюда все мрачное и нечеловеческое, чересчур громоздкое для меня. В центре — огромный отполированный до зеркального блеска щит. В нём всё искажалось, являя уродливые лики, и даже я в нём был чудищем, страшней любого циклопа. На щите подпись от матери, маленькая, едва заметная, но громкая, а кругом ее подарки, не фрески, как для сестры, а трофейное оружие, настоящее и подходящее для истинного мужчины. Здесь, в своем маленьком мире, я чувствовал себя собакой на цепи, к которой заходили бросить мяса и и бежали, страшась быть растерзанными. Я смотрел в щит, пытаясь разглядеть в нем суровость и бесстрашие отца, но видел лишь угловатость ребенка, красивые, как их называли, черты, но совершенно мне чуждые.       Гонг. На улице к горизонту едва спускался рассвет, вдоль сада гуляли полупрозрачные нимфы, а Афины и след простыл. Унеслась строго по времени, идеально, опять и снова. Я потер мозоли на пальцах и проковылял вниз, преодолевая длинные ступени и роняя отяжелевшую голову. Но когда я явился, обнаружил, что ужин в полном разгаре. Хотя странно, я опоздал не больше чем на пару минут.       — Отец! — я улыбнулся, в очередной раз совершая попытку, словно глупец, надеющийся, что на сей раз исход будет иным. — Мать сказала, что приём был хорош.       — Ты победил мой механизм? — встрепенулся Гефест, но тут же смолк, поникнув, когда отец помрачнел, и по залу пробежал ледяной ветер. Брат и без слов понял свою ошибку.       — Прием? Хорош? И что это доказывает, Арес?       — Это… это доказывает мою силу! Мою мощь! Я утвердил твою волю!       С легкой усмешкой он подал знак проходящей мимо нимфе, и та подлила ему в бокал нектара.       — Мою волю утверждают законы, которые пишет Афина. Порядок, который она устанавливает. — Он отхлебнул из кубка, — не путай резню на скотобойне с войной.       Он не упомянул, но я знал, что он хочет сказать о беспорядке, о мясе и крови, которые я приношу. В этом нет славы. В этом есть лишь шум и вонь, которые ему приходится терпеть. Мать смотрела на меня с холодным презрением, давая понять, что моя попытка снискать похвалу была очередным провалом. Я уставился на еду, отвратительно приторную, и чувствовал, как слюна во рту сгущается от тошноты. Мой палец бессознательно водил по краю золотого кубка, снова и снова, пока на подушечке не проступила тонкая красная линия — заноза от вчерашней тренировки напомнила о себе. Я ловил мягкие, уверенные жесты Афины, чувствуя, как подступает желание перехватить её тонкую руку и сломать её — чтобы больше не могла ткать. Но я знал: её мгновенно исцелят. И этот тупой укол жестокости напоминал, что я не имею права на такие мысли. Возможно, мягким прикосновением к колену Гефест хотел меня успокоить, но всё нежное и мягкое во мне вызывало лишь одно — жажду разрушить идиллию.       Горло сжалось тугим узлом, глотая крик. Я рванулся с места, отшвырнув брата, и он, испуганно взиравший на меня, тут же опустил взор. В следующее мгновение по полу и столам покатились диковинные сосуды. Сестричка прикрыла рот рукой, отчего показалась ещё прекрасней, небо над нами почернело от безмолвной ярости отца, и лишь мать сохраняла невозмутимость, касаясь кончиков губ с холодным, одобрительным торжеством. «Исчезни с моих глаз». — пророкотал Зевс, прежде чем я, сжав кулаки, взметнулся в свою ненавистную комнату.       С истечением времени меня все меньше стала интересовать идея вызволить из отца каплю бессмысленного признания, а драматичность моя и изрядная сентиментальность сменилась оскоминой вечного безразличия, которое лишь изредка прорывалось вспышками ярости и обреченными монологами перед собственным отражением с синяками под глазами и щеками, покрытыми красными пятнами. Пушистые кабанчики на мишенях постепенно сменились живыми поединками и войнами, где я был покровителем и отцом азарта и жестокости, заставляя воинов идти. Я любовался картиной, запечатлевал самые яркие моменты, увешивал фресками с кровавыми орнаментами свои покои, где воздух пах маслом для доспехов, пылью и слабым, неподвластным времени ароматом кипариса. О детстве напоминал только размашистый шрам на плече, оставленный Гефестовым механизмом, из-за которого доспех постоянно натирал.       По громкому кишащему раздором полю я передвигался тихо. Я не просто наблюдал за битвой. Я ходил по полю боя, как садовник по саду. Крики раненых сливались в одну протяжную молитву о пощаде, которую никто не услышит. Все, чтобы война продолжалась. Все, чтобы она могла меня потешить.       Плавно, как дуновение ветра, я остановился рядом с двумя смертными, которые, сцепившись, выбили друг другу оружие и дрались в грязи, как дикие звери, вцепившись в глотки и вырывая клоки волос. Один из них явно погибал, посмотрел на меня лениво, моля. Прямо передо мной, с лицом, искаженным гневом, Афина выбивала клинки из рук отважных воинов. Мы давили друг на друга невидимым полем воли, не позволяя ни одному из нас поступиться вперед. Но даже так я лишь выполнял работу, которую с меня требовали, единственное, на что я был способен. Я, повинуясь матери, рос так, как она того хотела. Эта концепция не устраивала отца, и совсем скоро он окончательно перестал обращать на меня никакого внимания, обходясь лишь нервными вздохами в моем присутствии или прямыми намеками на то, что я — его позор и наказание. Перечить природе было невозможно, я родился неправильным, агрессивным, в материнскую породу, а то, что совершенно не похоже на твое чадо — твоим чадом не является. Такое безбашенное, несуразное и бесполезное. С годами эти мысли начали ощущаться как само собой разумеющееся, и даже Гефест перестал пытаться меня в этом переубедить, теперь уже лениво склонив голову, он слушал проповеди Зевса, боясь смотреть мне в глаза. В себе же изменений самых настоящих я не замечал. Не замечал и того, как меня сторонились. Из щита на меня теперь воззирал не маленький мальчик, а почти взрослый юноша, вроде бы даже гордый. Но главное: мать была довольна мной. Не всегда, и скорее, она была довольна своим успешным проектом, вызовом праведному отцу, нежели мной в первозданном виде. Несчастная женщина, вынужденная терпеть похождения мужа, что совершенно не соответствовало ее характеру. Она ненавидела и любила его так же как меня.       Битва окончилась. Солнце, похожее на расплавленный щит, медленно кренилось к горизонту, окрашивая обломки колесниц. В голову ударил азарт, и я мельком заметил измученное тело — грязная и выжатая тряпка карабкалась к ручью, протягивая за собой бордовую полосу. Я сглотнул. Колючее презрение, жалость вперемешку со вкусом войны породили желание склониться и вырвать. На мгновение я почувствовал всю шаткость своего положения, худые и бледные ноги с ярко выступающими синими венами, свидетельствующие о жизни, которая не прервется, даже если я получу по-настоящему смертельное ранение. А этого человека сейчас не станет. В считанные минуты.       «Видишь?» — раздался в голове монотонный голос Геры. За всю мою жизнь он не поменялся. Даже в мыслях оставался таким же сухим. «Он верит, что дойдет до воды. Его жизнь — это надежда. Убери ее».       Я буря. Я могу распоряжаться чужой жизнью. Воин, повидавший многое, увидевший слишком много крови и смертей, зачем ему дальше жить с этой ношей? Этого ли принятия для меня хочет мать? Рационального понимания смысла смерти, больше подходящего позиции Афины, или она бы хотела, чтобы я убивал ради зрелищности, ради игры и сумасшествия?       И я одним ударом меча уничтожил несчастного воина, оставив теплую кровь бурлить на земле. Без сожаления, просто, бесшумно. Но не успело мое божественное сердце встрепенуться, как передо мной возникла Гера, теперь уже реальная, чем-то глубоко опечаленная. По-змеиному извиваясь, она вертелась вокруг меня, недовольная. Я коснулся языком внутренней стороны щеки. Все такая же искусанная.       — Нет. Глупец. Ты дал ему избавление. Надо было преломать ему кости и оставить смотреть на воду. Вот что такое настоящая власть. Не лишать жизни, а контролировать ее агонию.       Контролировать агонию. Уничтоженное мясо валялось на земле, никому не нужное, окончательно забытое. Я невольно посмотрел на окна дома, не подумав о матери. Видел ли это отец? На сколько процентов он еще бы меня возненавидел, увидь он это?       Люди смертны, вот их главное отличие от нас. Могли бы мы, божественные и бессмертные, пережить все то, что им приходилось терпеть ежедневно? И почему-то в тот момент, когда пальцы мои настигли тонкой, совершенно не подобающей для бога костлявой шеи, во мне что-то переметнулось. Только что я отобрал пульс у сотни людей. Собственноручно. И это осознание, существующее отдельно от бешеного азарта, витало вокруг, как стервятник.              Кузница Гефеста находилась в отдаленной части Олимпа, куда долетал лишь приглушенный гул божественных пиров. Дорога к ней шла мимо зарослей дикого винограда и лавра, а воздух становился все гуще. Я направлялся к ней, почти закрыв глаза, чтобы не видеть всей этой пошлости, которую почему-то очень любил мой брат. А еще мой брат, что было довольно трагично, любил меня. Внутри, к счастью, атмосфера была менее гнетущей: жара, пышущие и работающие в оглушительном шуме станки и сумасшествие.       Он встретил меня с теплой улыбкой, но тут же убрал ее, уныло склонившись над работой, всем своим видом показывая безразличие. И от этой попытки проявить внимание и любовь мне стало еще более мерзко, чем если бы он продолжил неистово мне улыбаться. Я потер сбитые костяшки пальцев, добившись приятного пощипывания, и выдохнул.       — Сделай мне меч.       Он поднял голову, убрал синими от чернил пальцами слипшуюся прядь со лба и вопросительно поднял брови.       — Меч. Твой лучший. Чтобы он гнулся, но не ломался. Резал камень и не тупился.       Потерянный братец дернул плечом и вышел из-за стола, облокотившись на него поясницей. Я догадывался, что сейчас последует, но дал ему время сконцентрироваться и собраться с мыслями. Этот мальчик был крайне умен и миролюбив, полная моя противоположность, вот только хитрость и прямолинейность — то, что помогало ему защититься от частых нападков и попыток вывести его из себя. Однажды он огрызнулся и попросил больше его не защищать, и с тех пор я оставил его в покое.       — Такой меч… я могу сделать… но он… не для тебя… — любимый папин сынок, вросший в тепличных условиях и вечно делающий длинные паузы между словами. Я любил, нет, меня забавляла эта его черта. — Он для руки, что знает… его вес. Чувствует баланс. Твоя рука… знает только кулак.       И не боится. Стоит ко мне лицом к лицу, смотрит в глаза и не шелохнется. Добрый, инициативный Гефест отказывал мне, зная и терпя мои постоянные выходки.       — Ты меня оцениваешь? — произнес я скорее не из злости, из любопытства, но интонация автоматически приняла агрессивный окрас. Пот стек по виску, напоминая об огненном жаре кузницы, от которой мне уже хотелось избавиться.       Гефест смотрел без страха, с безграничной усталостью.       — Да. Бог Войны. А я… бог огня. Металла. Я вижу… его душу. Ты видишь… только то, что можно… пробить. — Он повернулся к горну. — Я не сделаю тебе меч, Арес. Потому что… ты и так… уже оружие. — Но тут замер, лишь ладони сжались в кулаки. — И самое страшное… что у оружия… нет своей воли. Им… только пользуются.       Мне захотелось его ударить. Из-за прямоты, из-за того, как жестоко он вонзил мне в грудь эту горькую правду. И я бы ударил его, но этим я бы подтвердил его слова. А я никогда не признавал поражение.       Вместо этого во мне что-то сорвалось с цепи.       Это было не решением. Это был рефлекс. Взрыв.        Воздух в кузнице застыл. Пламя в горне не погасло — оно схлопнулось в одну ослепительную точку, а затем рванулось наружу, но уже не огнем, а чистой, беззвучной силой. Это была не вспышка, а выдох самого xaoca.       И тогда грохот, которого еще не было, но который уже жил в моей груди, вырвался на свободу.       Звука не было. Вернее, он был таким, что его нельзя было услышать ушами — его чувствовало само нутро. Это был рев, от которого задрожали стены и поползли трещины. Наковальня Гефеста взлетела в воздух, как пушинка, и, перевернувшись, просто взорвалась. Станки не сломались. Они испарились в облаке щепок и раскаленных металлических брызг. Я стоял в эпицентре, трясясь не от страха, а от экстаза.       Грохот донесся до ушей лишь потом, запоздало, когда самое страшное уже свершилось. С крон вековых кипарисов взметнулись птицы, их испуганные крики созывали Зевса. И сквозь дым, застилавший глаза, я увидел брата, придавленного балкой. Меня на секунду метнуло на поле боя, пульс сотни людей, я такой же мальчик, чудовище, агония. Не осознавая собственных действий, вытащил его из-под завалов. Выгрузил его себе на плечи, а сам смотрел на то, что натворил.       Отец появился незамедлительно. Взревев, он одним махом руки предотвратил возгорание, отобрал у меня брата, как ребенок любимую игрушку из лап задиры, и исчез, отбросив меня на несколько метров отсюда. Я знал, это не повод лежать. Это повод встать и через минуту оказаться в тронном зале, где меня ждет не просто выговор. Он был не просто в ярости. Несомненно, Гефест бы не погиб, однако отца тревожило не это, сквозь его сдвинутые брови я мог разглядеть желание расправится со мной, избавиться от этого мерзкого клейма.       Хлопочущие нимфы, уставшие глаза, золоченые скипетры, тяжелое эхо, мои красные тощие колени.       — Каждый раз я надеюсь, что в тебе проснется хоть капля разума. Или совести. Но ты — как стихийное бедствие. Предсказуемое в своем разрушении.       — Пап, — позвал я. — Не поможет.       Он исправился. Передо мной осталась только мать, выражавшая немое восхищение.       — Зачем ты лепишь из меня чудовище? — я не жаловался, спрашивал агрессивно, тоном, которым обычно не позволял себе общаться с матерью.       — Хочу достойного сына. Чтобы хотя бы один ребенок не был копией отца.       Челюсть свело так, что заныли виски.       — У тебя нет сына. У таких как ты не должно быть детей. Ты для управления, страха и мощи. Но посмела ворваться в мой мозг, когда я был еще ребенком.       — Обвиняешь меня? Перекладываешь на меня ответственность за свои поступки? У тебя есть мозг. Ты сам принимаешь решения, исходя из своей природы. Я лишь помогла ей раскрыться.       Видеть ее лицо было невыносимо. Я развернулся на пятках, вдохнул ледяной воздух и провалился в бездну.       Афина вышла к главной зале, тихо прикрыв за собой тяжелую дверь из кедрового дерева. Ее спокойствие и мягкость заставляли расцветать стены, и я поморщился от проливающегося от нее невидимого света.       — Как он?       — Тебя волнует? — по-доброму уточнила она, слегка наклонив очаровательную головку. Глянцевые кудри стекли по изящным фарфоровым плечам. Хороша настолько же, насколько ужасен я. В жизни мне не разглядеть в себе того прекрасного, что замечали остальные. Весь мой вид был болезненным, сухим, неправильным.       Я сжал сухие губы и облизал их, почувствовав горький вкус, будто только что целовал землю.       — Он. Мой. Брат. — Холодно ответил я одними губами, но этого Афине хватило, чтобы разглядеть во мне то, что я бы ни за что не желал ей показывать.       — Он в порядке. Ты же знаешь, что отец не позволит, чтобы кто-то из нас страдал. Вот только он теперь очень зол на тебя.       Я запрокинул голову и издал громкий смешок в пустоту.       — Он меня ненавидит.       Мне показалось, будто ее обидели эти слова. Она подошла ближе, с болью пытаясь отыскать во мне хотя бы намек на адекватность, и протянула руку, но не прикоснулись. Будто через кончики ее пальцев я мог что-то почувствовать.       — Ты сам захотел, чтобы он тебя ненавидел. То, что ты родился не таким, как мы, не значит, что ты обречен. У тебя был шанс стать настоящим Богом. Но что-то или кто-то тебя в этом переубедил, заставив верить в свое зверство.       — Афина, ты слишком плоская, чтобы меня понять. В тебе нет изъянов. Ты живешь свою лучшую жизнь. Таким как ты не свойственно входить в положение таких как я.       — Я и не спорю. — Она впервые в жизни вспыхнула чем-то похожим на злость. — пойдем со мной.       И я, как заколдованный, устремился за ней по пятам. Изящное молодое тело, объятое мягкими нежными тканями, аккуратные и волнистые ноги, ведущие меня куда-то в пустоту, где сумерки захватили чистое олимпийское небо. Мы шли долго, босиком по сырой земле, огибая колючие ветви и спящие города, пока не дошли до блестящего и светящегося в лунном свете Акрополя. Тишина тут — особая, здесь хотелось молчать.       — Посмотри. Разве не это — красота?       Я опустил взгляд. Не мог смотреть, боялся. Боялся влюбиться, боялся почувствовать нечто большее, чем монотонную картинку. Боялся, что одного взгляда мне хватит, чтобы променять все то, что я так отчаянно пытался считать за красоту и зрелищность, на это. И я, так и не поднимая головы, произнес незнакомым для себя голосом мальчика, которому только что вручили лук и заставили стрелять:       — И что?       — Война — это высшая математика. Каждый воин — цифра. Каждый маневр — формула. Ты же просто сводишь числа в кучу и бьешь по ним кулаком, радуясь шуму. Ты не бог войны, Арес. Ты — ее симптом. Шум, который она производит. А я — ее разум.       Вместо ответа я достал кинжал и без грамма эмоций вонзил ее в ладонь. — Вот моя тактика. Боль. Выносливость. Готовность терпеть то, чего не вытерпит враг. Пока ты чертишь карты, я проливаю кровь. Чья победа будет долговечнее?       Ответа не последовало. Зато за колоннами послышался шум, и в следующее мгновение оттуда выскочило нечто резкое, сметающее с пути. Я остепенился. Тень, пролетевшая по камням мягким намеком, с воплем закружилась вокруг сестры. Гигантский сын Геи, свирепый исполин, один из тех, кто бросал нам вызов. Афина успела только вскрикнуть, прежде чем он набросился, силой всего тела придавив к земле. В моей душе блеснула сила. Та мощь, то желание и та буря, которую я так отчаянно пытался в себе разбудить. И он отстал от нее. А я явился перед ним. Не в гневе, а с холодным, исследовательским любопытством.       — Арес, нет. — Послышался надрывистый голос сестры. Я проигнорировал ее.       — Ты дышал одним воздухом со мной. Этого достаточно.       Я не использовал оружие. Я просто смотрел на него. Я позволил ему увидеть меня — не бога в доспехах, а саму сущность войны, ее животный, всепоглощающий ужас. Я выпустил наружу ту жажду крови, хаоса и неумолимой смерти, что всегда клокотала во мне. Его разум, смертный и хрупкий, не выдержал соприкосновения с абсолютным мраком. Сначала он замер, глаза остекленели. Потом начал рвать на себе одежду, издавая нечеловеческие звуки. Он бился головой о мраморные плиты, сокрушая собственный череп с дикой, неосознанной силой, пока не затих, искалеченный и пустой. Я смотрел на это, и впервые не чувствовал ни ярости, ни триумфа. Лишь леденящий, почти интеллектуальный интерес. Это было не убийство. Это было откровение.       Холодная земля. Моя Афина лежала, прежде чистые стеклянные волосы зарылись в почву. Я аккуратно, как дорогую куклу поднял её на руки и замер, воцарившись на родной Олимп. Я — грязное пятно на нём. Афина молчала. И это молчание было в десять раз громче любых слов. Мне не стоило этого делать. Как она высказалась раньше, отец не позволит, чтобы мы страдали. А она физически не может погибнуть. Но я это сделал. Не из-за нужды, не из-за животного страха и рефлекса. Я сделал это потому что захотел. Захотел полюбоваться, почувствовать власть и силу над чужой жизнью, идеализировать страдание и смерть, кровь и агонию, как хотела того Гера. Я нес сестру. Отец наверняка решит, что я снова что-то натворил. Она молчала. Но я знал, что она хочет сказать. Оставив её на попечение испуганной матери, я со всех ног ринулся вон, все дальше от дома, не оглядываясь и спотыкаясь. Я любил семью, но мне не стать для них родным. А они не станут родными для меня.       Я бежал через душистые рощи, мимо темных входов в пещеры, через спящие деревни, где собаки поднимали лай. Пустынный каменный плато. Резкий ветер бил по щекам, шум тишины — самый страшный из всех шумов. И пустота. Вечная и непроницаемая, вокруг ничего, кроме бесконечных звезд над головой. Я запрокинул голову, глаза беспомощно цеплялись за звезды, словно они могут мне помочь, но те лишь предательски молчали.       И тут что-то явилось. И я увидел в воде спасение, тонкую нить надежды. Медленно повернувшись, я замер в восхищении.       Она словно спустилась ко мне с небес. Появилась в нужном месте и в нужное время, когда я, запутанный и потерянный, не мог совладеть с мыслями. Я не знал ни ее имени, ничего более, а чувствовал лишь едва уловимый запах свежих роз. А она просто смотрела так проникновенно, что кружилась голова. Я посмотрел на окровавленный меч. Впервые я видел в нём не орудие мести, а продолжение своей руки. Я был рожден, чтобы нести раздор. Чтобы быть воплощенной войной. И в этом осознании не было ни смирения, ни отчаяния. Была лишь ледяная, окончательная ясность

***

Рассвет над Троей был багровым. Запеченая кровь, уставшее от перестрелки небо. Я стоял по колено в грязи, моя ладонь с хрустом сомкнулась на древке копья. Я дернул — медленно, почти небрежно. Металл, скрежеща, вышел из плоти. Я поднял голову. Эта картина являлась передо мной уже много раз, и каждый моё восприятие менялось, становилось все более бездушным и правильным. Но сейчас, когда унижение вытекало из меня вместе с кровью, а Афина в доспехах стояла среди руин, смотря на меня с бездонной и холодной ясностью, я будто вернулся в истоки. Будто моя игра с этого момента начиналась снова, хотя я уже знал её итог. Я не спрашивал её, не ненавидел, её голос пришел образом, возникавшим в сознании. Идеальный, геометрический чертеж. И поверх этого чертежа — кровавый мазок, который я только что нанес. Она больше не та девочка, которая сказала однажды, что я не обречен. Потому что сейчас мы оба знали, что это не так. Они хотели монстра? Они его получили. Смотрите. Смотрите на меня. Я существую.
4 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (2)