***
— Ваше Величество, вы сегодня… особенно благоухаете, — граф Бенкендорф, начальник Третьего отделения, сдержанно понюхал воздух в кабинете, докладывая о настроениях в обществе. Николай, сидевший в кресле спиной к окну, чтобы свет не падал на его макушку), нахмурился. — Пахну, Александр Христофорович, как и положено императору. Чем именно? — Сложно сказать… Сладковатый, цветочный аромат. Напоминает репейное масло. Для конской гривы, кажется. Николай побагровел. Он, конечно, нанёс немного этого вонючего зелья, которое тайком выпросил у конюха, но неужели запах так силен? — Вам показалось, — отрезал он. — Продолжайте. В тот же день за обедом с императрицей Александрой Федоровной произошел еще один казус. — Nicolas, mon amour, ты не хочешь снять фуражку? — ласково спросила она, указывая на его головной убор, который он не снимал даже за столом. — Сквозняк, — буркнул Николай, налегая на суп. — Чувствую, продует. — Но сегодня так тепло! И мы в своих покоях, — удивилась Александра. — Я сказал — сквозняк! — прогремел император, и бедная женщина умолкла, смущенно опустив глаза. Но самым опасным был, конечно, Пушкин. Чей взгляд, казалось, видел насквозь все человеческие слабости и страхи. Как-то раз, представляя новую поэму, Александр Сергеевич, с хитринкой в глазах, продекламировал: «В его власах, увы, не густо, Как на багряной лысине державы, Где некогда вилася буйно кудрява…» Николай замер. Комната повисла в гробовой тишине. Все смотрели на Пушкина, потом украдкой на императора. Сам поэт сохранял невозмутимое выражение лица, но в уголках его губ подрагивала усмешка. — Александр Сергеевич, — холодно произнес Николай, чувствуя, как кровь отливает от его лица. — Вы, как всегда, остроумны. Но ваши метафоры сегодня несколько… туманны. — Простите, Ваше Величество, — склонил голову Пушкин. — Это просто поэтическая абстракция. Ни более. Николай был уверен, что это был выпад. Прямой и точный.***
Апофеозом его отчаяния стал вечер в личных покоях. Жуковский, уставший после занятий с наследником, пришел, как обычно, почитать ему новые переводы. Николай сидел в кресле, в той самой позе, которая скрывала макушку. — Что с тобой? — мягко спросил Василий Андреевич, подходя к нему. — Ты весь какой-то скованный. Как будто ожидаешь атаки кавалерии. — Государственные дела, — отмахнулся Николай. Жуковский вздохнул и, как всегда, протянул руку, чтобы погладить его по голове. Сердце Николая ушло в пятки. Он резко дернулся назад. — Не надо! — вырвалось у него грубее, чем он хотел. Рука Жуковского замерла в воздухе, а в его глазах отразились боль и недоумение. — Я… прости. Я, кажется, устал. Наступила тягостная тишина. — Ты стал странно себя вести, Николай, — тихо сказал Василий. — Не снимаешь фуражку в доме, пахнешь, как конюшня графа Орлова, и отшатываешься от моего прикосновения. Если я чем-то провинился… — Нет! — Николай вскочил с кресла и отвернулся, сжимая кулаки. Мучительный стыд и страх душили его. Он не мог больше этого выносить. — Ты не провинился. Это я… я стал уродом. Жуковский не понимал. — Что ты говоришь? — Волосы, Василий! — с надрывом выкрикнул Николай, оборачиваясь. Его лицо исказила гримаса стыда. — Мои волосы! Они лезут. Я лысею. Ты не заметил? Все, наверное, уже заметили! Пушкин слагает об этом оды! Бенкендорф нюхает мое репейное масло! Александра думает, что я сошел с ума! А ты… ты больше не захочешь их касаться. Он тяжело дышал, глядя в пол. Признаться в своей слабости, в этом глупом, тщеславном страхе, было для него хуже, чем подписать смертный приговор. Жуковский несколько секунд молчал. А потом… рассмеялся. Тихо, ласково, с безмерной нежностью. — О, мой бедный, смешной император, — прошептал он, подходя ближе. — И это из-за чего все эти дни ты хмурился, как Зевс-громовержец? Из-за пары выпавших волос? — Это не пара! — взорвался Николай. — Это начало конца! Ты же сам писал о них… — Я писал о тебе, Николай! — перебил его Жуковский, беря его лицо в свои ладони. — О золоте твоей души, о пламени твоего характера. Эти пряди были лишь отражением твоего внутреннего огня. И этот огонь никуда не делся. Он горит в твоих глазах, даже когда ты стоишь вот так, красный от гнева и стыда, похожий на раскаленного медвежонка. Он осторожно, давая тому время отстраниться, снова протянул руку и погрузил пальцы в его волосы. Николай вздрогнул, но не отпрянул. — Я люблю гладить тебя по голове не потому, что твои волосы похожи на золото, — продолжал Жуковский, нежно массируя его кожу, — а потому, что в этот момент ты перестаешь быть императором. Ты просто мой Николай. Тот самый рыжий кудрявый мальчик, который обожал копаться в чертежах и мечтал построить в России первую железную дорогу. И если со временем твоя голова станет такой же гладкой, как отполированный мрамор, это ничего не изменит. Мрамор — тоже прекрасный материал. Из него делают вечные памятники и прекрасные скульптуры. Николай слушал, и ком в горле медленно рассасывался. Стыд отступал, сменяясь облегчением и теплом, которое разливалось по всему телу от прикосновений Василия. — Так… ты не разлюбишь меня лысого? — спросил он по-детски наивно. Жуковский снова рассмеялся. — Я буду любить тебя любым. И кудрявым, и лысым, и седым. Но, пожалуйста, перестань мазать голову конским бальзамом. Твой верный Бенкендорф уже, кажется, подумывает, не завел ли ты роман с кобылой из императорской конюшни. Николай наконец улыбнулся, его первая искренняя улыбка за многие дни. Он обнял Жуковского, прижавшись лицом к его плечу и к его длинным черным волосам, пахнущим чернилами и книжной пылью. — Хорошо, — прошептал он. — Но фуражку дома я пока снимать не буду. Дай мне привыкнуть. — Как угодно, Ваше Величество, — ответил Жуковский, и в его голосе звучала улыбка. — Ваша воля для меня закон. Даже в вопросах головных уборов.***
На следующее утро Николай проснулся с непривычно легким сердцем. Гнетущая тайна была раскрыта, и небо не обрушилось ему на голову. Напротив, подушка была лишена пугающих свидетельств в виде выпавших волос — он тщательно ее встряхнул, прежде чем встать. Решение было принято: репейному маслу — отбой, фуражке в кабинете — отставка. Он будет встречать судьбу с высоко поднятой… пока еще довольно густой шевелюрой. Первым делом он вызвал Бенкендорфа. — Александр Христофорович, — начал он, стараясь говорить как можно естественнее, — вчера вы были правы. Я действительно использовал… один бальзам. Оказалось, он весьма не подходящим. Отныне от него отказываюсь. Бенкендорф, для которого император всегда был эталоном непоколебимости, смотрел на него с легким недоумением, но быстро нашел подходящие слова. — Мудрое решение, Ваше Величество. Ваше естественное благоухание, несомненно, выше всяких парфюмерных изысков. Николай кивнул и, сделав над собой усилие и оставил фуражку в покоях. Сегодня он войдет в свой кабинет с непокрытой головой. К сожалению, этот день был обречен стать днем испытаний. На докладе о новых паровых машинах инженер-иностранец, жестикулируя, едва не смахнул со стола тяжелый пресс-папье. Николай инстинктивно отпрянул, и его взгляд с ужасом уловил, как луч света от люстры прямо-таки осветительным прибором выхватил его макушку. Ему почудилось, что все присутствующие синхронно перевели взгляд именно на это место. Он выдержал паузу и ледяным тоном продолжил: — Продолжайте. Меня интересует коэффициент полезного действия, а не ваша акробатика. Но главный удар ждал его вечером. Жуковский, дабы развеять последние тревоги своего венценосного друга, устроил небольшую литературную встречу. В кабинете собрались он, Пушкин и, по какому-то недоразумению, заглянувший с докладом Бенкендорф. Александра Федоровна прислала фрукты и удалилась, пожелав им приятного времяпрепровождения. Пушкин, разгоряченный ромом и беседой, был в ударе. — Василий Андреевич! — воскликнул он. — Вы говорите о бренности бытия, а я вам скажу: самое бренное в нашем бытии — это мой новый парикмахер! Поклялся, что сделает прическу, как у Байрона. Теперь я похож не на Байрона, а на ощипанного попугая, пересидевшего в бочке с смолой! Все рассмеялись. Николай, сидевший в кресле, невольно провел рукой по голове, чувствуя себя в безопасности в этой компании. — Ах, волосы! — Пушкин драматично взметнул руку. — Какая это мука и какая услада! В лицее у меня были такие кудри, что гувернеры подозревали меня в связи с нечистой силой! А теперь… — он трагически вздохнул, но глаза его весело искрились. — Теперь я берегу каждый волос, как древний старец бережет последний зуб. Кстати, Ваше Величество , а вы не заметили, у меня тут, на висках, будто бы поредение? Он комично наклонил голову, подставляя Николайю свой густейший, хоть и не столь длинный, как у Жуковского, черный завиток. Николай замер. Это была ловушка. Признать, что он заметил «поредение» Пушкина — значит, признать, что он сам озабочен этой темой. Сказать, что не заметил — солгать, да еще и попасться на удочку. — Я… не специалист в этом вопросе, Александр Сергеевич, — с достоинством ответил он. — Я слежу за мыслями в вашей голове, а не за волосами на ней. Жуковский фыркнул в платок. Бенкендорф принял вид человека, внезапно вспомнившего о неотложном деле с донесением. — Остроумно! — расхохотался Пушкин, ничуть не смутившись. — Но позвольте и мне понаблюдать. Ваша собственная шевелюра, государь, всегда вызывала у меня, поэта, законную зависть. Золото Рима и медь Карфагена в одном флаконе! Скажите по секрету, чем вы моете голову? Или это государственная тайна? Николай почувствовал, как по его шее ползет предательский румянец. Он бросил взгляд на Жуковского, умоляя о помощи. — Александр Сергеевич, — мягко вступил Василий Андреевич, — вы же видите, вы смущаете Его Величество. Не каждый монарх готов обсуждать свои локоны с первым встречным стихотворцем. — Встречным? — возмутился Пушкин. — Василий, да мы же почти родня по духу! Я ему, как брату! Николай, — он обернулся к императору с такой пафосной нежностью, что тот не выдержал и улыбнулся, — признавайтесь! Или, — он понизил голос до конспиративного шепота, — вы, как и я, мажете голову тем самым… знаете, вонючим… репейным? Терпение Николая лопнуло. Он рассмеялся. Громко, искренне, по-юношески. Этот чертов Пушкин мог вывести из себя кого угодно, но и разрядить любую, самую напряженную ситуацию — тоже. — Хватит, Пушкин! Замучил! Лучше новую главу «Онегина» прочти. Уверен, там найдется парочка прелестных локонов, достойных вашего пера. Вечер закончился всеобщим миром. Когда Пушкин и Бенкендорф удалились, в кабинете воцарилась полная тишина. Николай стоял у окна, глядя на засыпающий Петербург. — Ну что? — подошел к нему Жуковский. — Все еще кажется, что весь мир только и думает о твоей макушке? Николай обернулся. В его глазах светилась усталая, но спокойная усмешка. — Нет. Кажется, этот мир думает о паровых машинах, стихах и доносах. А моя макушка… — он вздохнул, — ее участь волнует, кажется, только меня да Александра Сергеевича, который ищет повод для новой эпиграммы. Жуковский приблизился и, уже не спрашивая разрешения, положил руку ему на голову. Его пальцы, длинные и тонкие, снова утонули в упругих завитках. — А я вот думаю о ней, — тихо сказал он. — Но лишь потому, что она — часть тебя. И я думаю, что она сегодня выглядит просто превосходно. Никаких признаков катастрофы. — Ты льстишь мне, поэт, — усмехнулся Николай, но прикрыл глаза, наслаждаясь прикосновением. — Нет. Я просто люблю тебя, мой смешной и великий император. И знаешь, о чем я еще подумал? — Жуковский наклонился и прошептал ему на ухо: — Если бы Пушкин узнал, что ты чуть не ввел моду на репейное масло в высшем свете, он бы точно написал поэму. «Лысый бог на вонючем троне». Или что-то в этом роде. Николай фыркнул, а потом снова рассмеялся, обнимая Василия за плечи. —Запретить ему! Немедленно. Под страхом ссылки в Михайловское. За оскорбление… императорского обоняния! Они стояли так у окна, два очень разных человека, связанные прочной нитью. А за стеклом медленно опускался на город томный вечер, и в его сизой дымке тонули все тревоги — и великие, имперские, и маленькие, смешные, человеческие.