from Eden

Перевод
NC-17
Завершён
58
2
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Размер:
38 страниц, 14 603 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
58 Нравится 7 Отзывы 13 В сборник

I

Настройки
Примечания:
Ганнибал вздрогнул, вырвавшись из объятий сна под аккомпанемент жуткого скрежета. Это были гвозди, отчаянно цепляющиеся за дерево двери, в последней, предсмертной агонии. Он жадно вдохнул, мышцы тела отозвались ноющей болью — приветствие после долгих часов неподвижности. Бледный лунный свет просачивался сквозь заколоченные досками окна. Серебряные полосы пронзали мрак, ложились на его лицо, пока он с тяжёлым вздохом переворачивался на спину. Стоны. Шипение. Трели, от которых по коже бежали мурашки. Этот звук… Он узнавал его теперь безошибочно. Он стал ему родным, как тишина, как леденящая пустота заброшенных комнат, покинутых навеки. Он знал, что никакая красная «краска», никакая дверь не сможет его удержать. Он пробовал. Он принимал меры: расставлял обереги, выводил символы смесью крови и ржавчины. Тщетно. Оно всегда возвращалось. В детстве Ганнибал грезил об ангеле. Настоящем. Не о блеклых копиях из книг, не о застывших изваяниях витражей. Он представлял нечто необъятное, непостижимое, с голосом, похожим на шелест ветра в вершинах деревьев, с ароматом свежей земли. Ангел в мягких одеждах, с кротким взглядом, с нимбом из расплавленного золота, мерцающим, как летнее марево. Существо, которое снисходило к нему во снах, шептало тайные имена, касалось лба благословляющими пальцами, лёгкими, как утренний туман. Но то, что явилось, было лишено всякой ангельской благодати. Крылья, сотканные из разорванной плоти и колючей проволоки. Нимб из холодного, немигающего звёздного света. Голод, от которого трескались зеркала. Его голос… не шёпот ветра, но хриплый, гортанный звук, словно что-то царапало стенки глотки, когда он звал Ганнибала. Скрежет в дверь, а затем — настороженное молчание. Ганнибал прислушивался в ответ. Они слушали друг друга, оба затаив дыхание. Ганнибал сглотнул, чувствуя колючую сухость во рту, и повернул голову. Туда, к двери, в непроглядную тьму, туда, где что-то шевелилось. Теперь звук доносился снизу. Стал тяжелее. И ему показалось, что оно… оно стоит на коленях. Поначалу Ганнибал почти не замечал его. Да и на остальных он давно перестал обращать внимание. Они приходили, чуя запах крови, тепло, источаемое из мрака, запах жизни, пусть даже увядающей. Толпились у границ его мира, голодные и любопытные. Но, почуяв, что Ганнибал вкушает то же, что и они, уходили прочь. Инстинктивно понимали: он — не добыча. Те, другие, исчезали, не получив желаемого. Озлоблялись, проявляли нетерпение и, как стая ворон, срывались с места в поисках более лёгкой наживы. А этот… он оставался. Задерживался, оглашая ночи тихим, печальным голосом создания, измученного бесконечным одиночеством, погружённого в отчаяние. Куда они все пропадали с первыми лучами солнца, куда ночь уносила их и, будто сброшенное пальто, прятала в расщелинах земли, в непроходимых зарослях, — Ганнибала никогда не заботило. Но этот — он остался. Вой, царапанье в дверь, стук. Уже на вторую ночь, услышав это, Ганнибал осознал: существо было одно. Не было ни других мертвецов, среди которых тот мог затеряться, ни огромного стада на хвосте, ни эха чужих голосов, перекрывающих его собственный. И он возвращался каждую ночь. Всё те же надрывные скрежеты, завывания, зловещая тень, застывшая за заколоченными окнами, отравляющая своим присутствием порог. Жалобные стоны, шорох. Скольжение. Прикосновение. Словно этот некто не просто просит впустить его внутрь, но и предлагает себя в качестве платы. Они сидели друг напротив друга, разделённые лишь хрупкой преградой из дерева, гвоздей и тяжкого груза минувших лет. Ганнибал внимательно слушал. Дыхание за дверью — прерывистое, неровное, словно лёгкие — только что распустившиеся бутоны, не умеющие вдыхать и выдыхать, сражающиеся за каждый глоток воздуха, за само право жить. Он с шипением пробрался к двери Ганнибала, выполз из-под самой земли, и его предсказания звучали как тихий плач, как жалобное бормотание и бессвязные звуки. Он выскользнул, мерзкий, из пещеры, расположенной под сердцем Ганнибала, и навсегда поселился там. В полусонном состоянии, на грани яви и сна, Ганнибал иногда задавался вопросом: а не сам ли он его позвал? Возможно, в один из позабытых вечеров, в кромешной тьме, выкрикнул Его имя и попросил даровать ему хоть что-нибудь. Не спасение, не умиротворение. Просто хоть что-то. Что-то, что заговорит с ним, пусть даже его речь будет состоять лишь из обрывочных звуков и скрежета когтей по дереву. Нечто, знающее голод не хуже него. Ганнибала всегда поражало то, во что способна обратиться Земля. Что она выдерживала. Как, страдая, продолжала вращаться. Как принимала в себя разрушения, позволяла им проникать вглубь, в самую душу, и не кричала, не молила о пощаде. Как несла свою боль, не требуя сочувствия, не нуждаясь в утешениях. Ломалась, горела и всё равно находила в себе силы исцелиться, превращаясь уже не в то, чем была, а во что-то совершенно новое, незнакомое. И снова — во что-то прекрасное. Один астероид, роковая случайность, и целый мир погрузился во тьму и тишину. Землю накрыла завеса из пыли и пепла. Камни взмыли в небеса, словно Бог испустил последний вздох, наполнив лёгкие обломками. Солнце померкло, поглощённое тьмой, уступив место холоду. Воздух стал острым, колючим, пронзающим плоть живых существ. Не осталось ни огня, ни тепла. Лишь мир, лишённый сердцебиения. Но потом пришла жизнь. Мёртвая земля вновь покрылась зеленью, ожила. Сколько времени на это ушло? Столетие? Вечность? Пробилась ли первая травинка сквозь трещины, пуская корни в то, что когда-то было руинами, или робко появилась на свет и терпеливо ждала, пока её заметят? Ганнибал размышлял об этом, представляя себе, как распускается первый листок. Как тихо должно было быть в тот момент, когда жизнь возвращалась. Когда после долгих лет тишины раздался первый вздох. Он не знал, как земля сможет восстановиться после такого жестокого конца. Сколько времени ей потребуется, чтобы поглотить заброшенные здания, руины разрушенных городов, остовы небоскрёбов, когда-то касавшихся небес, автомобили, застывшие на дорогах, обвитые плющом и диким виноградом? Сколько должно пройти лет, прежде чем от них не останется и следа? Прежде чем будут забыты дороги, бетон, металл и стекло? Прежде чем исчезнет всё, что могло бы напомнить об их существовании? Вероятно, деревья вернут всё на свои места, как делали всегда, как делают и сейчас. В те времена, раньше, люди часто говорили о хаосе, который наступит в конце света. Кровь, крики, ужас, пламя. Но никто не думал о тишине. Никто не задумывался о том, что будет потом, когда всё стихнет, когда последний крик растворится в воздухе и единственным звуком станет шум ветра в руинах. Никто не говорил о покое, который снизойдёт, когда не останется ничего, за что стоило бы бороться, ничего, что можно было бы спасти, когда бремя выживания пылью ляжет на кости и все смирятся. Тишина станет своего рода милосердием. Неужели после падения астероида было так тихо? Когда из первых яиц вылупились новые жизни, они проснулись в объятиях тишины. Ни громких фанфар, ни аплодисментов — только медленное течение жизни, нежное биение чего-то, зарождающегося заново. Возможно, они и не знали, что унаследовали кладбище. А, может, им было всё равно. Жизнь не оплакивает прошлое; она просто тянется вперёд, слепо, отчаянно, жадно хватаясь за следующий вдох, за следующее мгновение, за любой шанс на существование. Ганнибал уже видел конец света. Правда, тогда это был более скромный, личный апокалипсис. Он вспомнил триасовых динозавров, окаменевших в объятиях: кости, навеки прижатые друг к другу. Они умерли вместе, сплетённые в предсмертной близости, будто даже смерть не могла разлучить их. В конце света есть нечто щемящее, когда разделяешь его не в одиночку. Истинная трагедия — не сама смерть, а выживание. Быть единственным, кто помнит о том, что было. Ганнибал размышлял: что, если бы выжили оба? Один — с воспоминаниями о прежнем мире во всей его красе, а другой — неузнаваемо изменившийся. Что, если бы один проснулся и обнаружил, что другого больше нет, он затерялся во времени и обречён на вымирание? Что мир преобразился. Существа, с которыми он когда-то толкался в очереди в супермаркете, теперь бродили по улицам, голодные, лишённые разума, издавая душераздирающие стоны. Возможно, когда Бог создавал динозавров, он сказал: «Что ж, посмотрим, чего стоят эти зубы». «А теперь проверим, на что способны астероиды». У каждого были свои счёты. Не все поднялись из праха, ослеплённые болью. Кровь помнила тёмные закоулки их тел, и, как ни странно, они процветали. Ганнибал — тоже процветал. Как и твари, населявшие опустошённую землю. Кто-то глотал таблетки, кто-то брался за ружьё. Кто-то отчаянно цеплялся за веру, ожидая чуда, которое не приходило. Ганнибал решил просто понаблюдать, что случится, когда Богу наскучат его создания. Он уже видел конец света. Чувствовал голод, боль, пронизывающий холод. Бродил в тишине и ощущал её тяжесть. Знал, что такое утрата, измеряя её днями, часами, ударами сердца. А как же любовь? Однажды утром на пороге он обнаружил яблоко. Серое, гнилое, распухшее от разложения, с тонкой влажной кожурой. Мякоть рассыпалась под прикосновением. Оно треснуло, обнажая влажные внутренности, кишащие личинками, извивающимися в сладостной гнили. Больное яблоко, предвестник чего-то одновременно отвратительного и цветущего, разрушающегося изнутри, но питающего другую жизнь. И всё же, Ганнибал знал, что оно такое же сладкое, как лесные ягоды, которые он собирал на рассвете, что от его сока губы становятся алыми, а пальцы — липкими. Это подношение было чем-то большим, чем просто гниение. И Ганнибал не мог не задаться вопросом: как долго он держал его в руках, как его пальцы сжимали изуродованную шкурку, сколько времени тот колебался на пороге мира Ганнибала. Несколько дней Ганнибал игнорировал его завывания, его отчаянные попытки расцарапать дверь, жуткие звуки чего-то не совсем человеческого, прижимающегося к стенам и жалко скулящего. Ганнибал пытался откупиться от него, оставляя ему то, что тот так жаждал. Дары богов — алые и блестящие во тьме — аккуратно расставлялись за порогом. А поутру миска была пуста, вылизана дочиста, дерево оставалось влажным от прикосновений, с отпечатками коленей — следами нужды. Но он всё равно возвращался. Царапал, скулил, колотил в дверь. Его голод был ненасытен. Его потребность — неутолима. Он был холоден, словно амфибия, порождённая в стоячих водах и тихих глубинах черноводья. И всё же он горел изнутри, лихорадка поглощала его, разливаясь густыми влажными волнами, обволакивая, как душное марево летнего дня. Он словно источал свет, освещая эти новые, сокровенные моменты: наблюдение, ожидание, подслушивание. Их дыхание смешивалось даже сквозь дверь. Он не принадлежал этому миру, это было ясно. Старый мир рухнул под тяжестью своих грехов, раскололся, словно труп, раздувшийся под солнцем, и породил таких, как он. Тех, кто выбрался из-под обломков с дикими, горящими глазами и дрожащими руками, всё еще испачканными последней кровью. Он родился в эпоху голода и чумы, с рокотом саранчи в горле и кожей, влажной от разложения и воскрешения. И всё же, он был чудом. Жутким и дивным явлением. Ганнибал осторожно подкрался к двери и прижался ухом. Скрежет становился всё громче, настойчивее. Дверь была холодной, дерево гулко отзывалось на скрежет ногтей и отчаянное царапанье пальцев. Он уже видел его раньше, сквозь щели в заколоченных окнах, мельком, в рваном лунном свете. Замечал, как он спотыкается, волочит ноги, как его голова понуро склоняется, будто тело ещё училось стоять прямо. Новое творение Бога, неуверенное, балансирующее на грани существования, словно новорождённый жеребёнок на слабых ногах. Его костлявые руки, его острые плечи — торчащие обломки крыльев. Он был тощим и незавершённым, как набросок, который так и не обрёл окончательную форму, как творение, колеблющееся на грани бытия. С ним пришли новые звуки: треск саранчи, жужжание мух, неотступно преследовавших его по пятам, тихое, хриплое дыхание. Назойливое жужжание чего-то нового, вторгающегося в застывшую тишину гибнущего мира. Ганнибал не должен был его впускать. Это было безумием. Просто опасно. Это могло погубить его. Он просто не мог этого сделать. Но конец света уже наступил. Что значат ещё одни сломанные оковы? Что такое ещё одна разновидность голода? Он был иным, даже в своём увядании. Один голубой глаз горел отчаянным огнём, другой был затянут белёсой мутью. От него исходил терпкий, дурманящий аромат, даже когда он шарахался от пистолета, направленного Ганнибалом. Его зеленоватое, истощённое лицо съёживалось, будто цветок, тоскующий по влаге. Получеловек, полузверь, амфибия, выползшая из преисподней. Ганнибал нарёк его Провозвестником. Потому что святость Господня была погребена глубоко внутри него, словно меч, вонзённый в самое нутро, словно откровение, выжженное на костном мозге. Он был самой жизнью, с отчаянным криком вырвавшейся из почвы и цепляющейся за шанс выжить. Он был воскрешением. Он был Уиллом. Он явился на свет окровавленным и голодным, ведомый неутолимой нуждой. Голодным. Новорождённые всегда голодны. Ганнибал знал, что пришлось бы Уиллу по вкусу. Он знал, что мог предложить. Но ещё не догадывался, насколько бездонна их общая жажда. Потребовалось время, чтобы привыкнуть друг к другу. Поначалу они лишь настороженно наблюдали, замкнувшись в себе, забившись по углам, словно затравленные звери, и их присутствие ограничивалось невидимыми границами, которые они не смели переступить. Один притаился в темноте, другой замер чуть поодаль, в ожидании. Ганнибал ощущал на себе странный, изучающий взгляд нового спутника, полный трепетного любопытства, беспомощного очарования — взгляд существа, которое ещё не поняло, кем стало. Уилл дрожал всем телом, его прерывистое дыхание смешивалось с тихим, сухим шелестом гнили, разъедавшей его изнутри — словно ветер играл с жухлыми листьями. А Ганнибал просто смотрел. Триасовый период — пограничное время между прошлым и будущим, когда существа выползали из тени, щурясь от света нового, ещё не сформировавшегося мира. Хладнокровный и теплокровный, зоркий и выжидающий. Земноводное и протозверь. Они слушали, смотрели, дышали. Ганнибал свернулся калачиком, пытаясь согреться теплом, вкус которого едва помнил, а Уилл присел на корточки, дрожащими пальцами вцепившись в землю, его дыхание прерывалось в темноте. Они молчали. Ганнибал вслушивался в неровное дыхание своего спутника, в то, как сгущается тишина вокруг них, как она меняется, становится мягче. И однажды ночью Ганнибал — глупый, легковерный, измученный — позволил себе забыться сном. Когда он открыл глаза, Уилл смотрел на него, слегка приоткрыв свой изуродованный рот. Тёмная, болезненная жидкость стекала по подбородку, капая в отросшие пряди, которые теперь закрывали его лицо. Но он не укусил. Не набросился. Не растерзал, не насытился. Один глаз оставался молочно-белым, слепым, другой — поразительно голубым, ярким, несмотря на тлен, пожирающий его кости. Он просто сидел. И в его глазах ещё не погас огонь. Что, если на этот раз они выживут оба? Что, если протозверь и амфибия переживут гибель мира, изменятся, адаптируются и расцветут на новой земле? Один сохранит память о старом мире, вкус которого всё ещё чувствует на языке, а другой станет порождением нового — непознанного, непостижимого. Их похоронили под обломками, но они сумели выбраться на свет — какими бы они ни стали. И они начали узнавать друг друга, как это делают живые существа. Ганнибал уходил на охоту, оставляя Уилла в клетке их разрушенного дома. Возвращался он не всегда с добычей, но часто находил жуткий «сюрприз»: кровавое месиво из плоти, разодранное с неумелой, звериной яростью, будто щенок учился рвать дичь. Трофеи-объедки валялись на полу, небрежно брошенные. Уилл был голоден, дик и неутолим. Он жрал, словно зверь, жадно и бесстыдно. Но краем глаза, украдкой, он изучал Ганнибала: как тот держит нож, как филигранно разделывает мясо, как спокойно ест. А Ганнибал, в свою очередь, наблюдал за Уиллом. За тем, как кровь блестела на его разбитых губах, как стекала по подбородку, и как Уилл, машинально вытирая её тыльной стороной ладони, не мог до конца отмыться от этого багряного греха. Иногда, за их странными трапезами, голубой глаз Уилла встречался с его взглядом. В нём проскальзывало что-то… узнавание? Призрак прежнего «я», запертый глубоко внутри. Но другой глаз… в нём была иная глубина. Он смотрел не на Ганнибала. Он смотрел сквозь него, вдаль, туда, где что-то ждало. Что-то древнее, терпеливое, неотвратимое. Ганнибал, опираясь на ледяную логику разума, понимал, что произошло. Обрывки слухов о заразе, болезни, о гниении, пожирающем человечество, доходили до него. Гниль — вирус, передающийся через кровь, через укус, через разрыв плоти. Но он не спрашивал Уилла, как это случилось. Не спрашивал, помнит ли тот мир, что был до… Не спрашивал, кем тот был до того, как его перелепили по своему усмотрению… И Уилл не спрашивал. Вместо вопросов он бормотал загадки, шептал пророчества, чья суть пока была скрыта от Ганнибала. Вместо слов в груди у него пела саранча — мерзкая, жужжащая симфония. И пальцы больше не царапали стены в безумном порыве. Ганнибал с трудом сглотнул. Поднял руку, словно указывая на экспонат. — Уилл, — сказал он, и его собственный голос, забытый, хриплый, как скрип старой двери, испугал их обоих. Он отвык от него. Отвык от себя. Уилл уставился на него, глаза распахнуты, как у пойманного зверя. Кровь, запёкшаяся на его лице, потрескалась у губ, осыпаясь при малейшем движении. Оскал — проблеск ещё человеческих зубов — и медленный, изучающий взгляд, словно Ганнибал был диковинной находкой, артефактом из другого мира. Смятение — это хорошо. Значит, внутри ещё бьётся пульс, что-то ищет дорогу наружу. — Я не знаю, понимаешь ли ты меня, — тихо произнёс Ганнибал, пытаясь поймать отблеск жизни в его мёртвых глазах. — Но я надеюсь, что где-то внутри ты понимаешь. Костлявая рука с проступающими синими венами, с пятнами гниения медленно потянулась к нему. Из горла вырвался хрип: так хрипят проржавевшие замки, которые открывают насилу. — Меня зовут Ганнибал, — прошептал он, затаив дыхание. Слова дрожали на губах, точно хрупкая паутинка. Его голос звучал тихо, но он всё ещё принадлежал ему — ниточка, связывающая его с прошлым. Он не сводил глаз с Уилла, ожидая малейшего знака, искры узнавания в этом бледном, мёртвом лице. Они стояли, последние люди на выжженной земле, уцелевшие после катастрофы. Потерянные, неуверенные, гадающие, кто они теперь: хищники или добыча? Ганнибал не нашёл на себе следов укусов. Под тонкой кожей виднелись голубые реки вен. Уилл указал на себя, повторяя жест Ганнибала, и тот улыбнулся — едва заметно, осторожно, словно боялся спугнуть. — Уилл, — повторил Ганнибал. Существо издало странный звук, нечто среднее между вздохом и стоном. Затем он задвигался, поднял руку и медленно, неуклюже коснулся своего лица. Пальцы давили на кожу, влажную и разлагающуюся, оставляя тёмные следы, но прикосновение было нежным, словно пыталось вспомнить, что значит быть человеком. Рот приоткрыт, обнажая зубы, покрытые налётом, как грязью, стекающей с дёсен. Глаза распахнуты, ожидающие. Слушающие. — Это ты мне шептал, — сказал Ганнибал. — В стенах. В деревьях. В моей голове. Тебя приносит саранча, верно? Что ты хочешь мне сказать? Уилл молчал. Дыхание было медленным, хриплым, едва слышным — воздух просачивался сквозь дыры в лёгких. — Ты помнишь, как говорить? — спросил Ганнибал, наблюдая, как болезненно раздвигаются губы существа, как из уголка его рта медленно стекает густая смоляная жидкость. — Ты помнишь… слова? Или теперь ты способен лишь на животные звуки? Тишина, лишь стрёкот саранчи пронзал её иглой. Ганнибал медленно втянул воздух, внимательно изучая его. — Тебе есть что мне сказать, — пробормотал он, словно читая мысли. — Просто ты разучился, — он подался вперёд, чтобы лучше рассмотреть влажный блеск в его глазах. — Поэтому ты здесь? Знаешь, что я единственный, кто тебя выслушает? Существо моргнуло. Его пальцы судорожно вцепились в собственное лицо, оттягивая кожу, будто пытаясь вырвать застрявшее слово. Чёрная слизь во рту поблёскивала, пока он двигал челюстью; что-то скрипело и трещало в его горле со звуком ломающейся кости. Но слов по-прежнему не было. Ганнибал медленно выдохнул. — Значит, ты всё-таки помнишь, — констатировал он непринуждённо. Ганнибал окинул его взглядом, замечая каждый уродливый шрам, каждый участок загнивающей плоти, каждую кость, проступающую сквозь бледную, пятнистую кожу. — Ты должен быть мёртв, — задумчиво произнёс Ганнибал. — Но ты здесь. Ты проделал этот путь. Тебя принесла саранча. Тебя привёл шёпот… ко мне, — он снова наклонил голову, наблюдая, как его тело дёргается, как пальцы судорожно сжимают лицо. — Значит ли это… что теперь ты принадлежишь мне? Существо издало звук — тихий, почти удивлённый. Его пальцы задрожали и бессильно упали вдоль тела. Он сглотнул, пытаясь что-то сказать. Но язык словно прирос к гортани. И тогда заговорил Ганнибал. Уилл был забавной зверушкой — склонял голову набок, хрюкал, стонал. Он чирикал, трещал и жужжал, а его голова кивала в такт, будто он понимал каждое слово. Ганнибал и не подозревал, как сильно соскучился по этому — по возможности говорить, выплёскивать кому-то свой мир. Он рассказывал Уиллу о тех днях, о мире, предшествовавшем этой агонии, о людях, бродивших по улицам, когда можно было не оглядываться через плечо в страхе, о запахах, витавших в воздухе — еды, созданной не только для выживания, но и для наслаждения. Он говорил, а Уилл слушал, свернувшись калачиком, скрюченными, гниющими пальцами вцепившись в колени, голова прижата к стене, взгляд, как у прибитой бабочки, прикован к Ганнибалу. Когда Ганнибал уходил из их убежища, чтобы раздобыть пропитание, Уилл оставался. Иногда он следовал за ним. Но всегда возвращался в свой угол, всегда ждал, когда Ганнибал вернётся. Иногда Ганнибал видел его снаружи: тот брёл по траве, наблюдал за птицами, парящими в небе. Шёл медленно, с хрипом в груди. Птицы не клевали его. Даже падальщики, вороны и грифы, оставляли его в покое. Не видели в нём добычу. Возможно, в нём было что-то знакомое. Птицы вернулись одними из первых после конца света. Возможно, они признавали его за своего. Уилл менялся, когда голодал. Ганнибал знал, что ему нравилось. Мозг, глаза, мягкие ткани. Кожа, носы, уши. Эти части Ганнибал не трогал. Уилл грыз плоть и прятал мелкие кусочки, чтобы потом, в тихие ночные часы, насладиться ими. Его голубые глаза затуманивались от голода, до заката, до охоты. Пока Ганнибал не делился с ним своей добычей. Когда его терзал голод, он забивался в угол, сворачивался в клубок, клацал зубами в пустоту, издавая дикие, мучительные стоны. Но когда он не был голоден, он слушал. Его изуродованные пальцы сжимались на коленях, голова покачивалась, прислонившись к стене, и он слушал. И Ганнибал забывал, что хотел сказать. Однажды Ганнибал вернулся с одной из вылазок с уловом. Дом ждал его, наполненный зноем и тишиной — словно полуоткрытый рот, готовый проглотить его целиком. Не тот дом, который он знал, не тот, который выбрал, но тот дом, который выбрал его. Тела на кровати наверху превратились в окаменелости, их спины выгнулись в последней, хрупкой попытке сопротивления. Стены были исписаны мозговой тканью и костным мозгом. Пятна застыли такими же хрупкими, как кости под простынями. История, ожидающая своего забвения, памятник ничему. Первый этаж медленно распадался. Тишина здесь была тяжёлой, как воздух в мавзолее, давила на стены. Внешний мир гудел за пределами гнили, солнце отражалось от ржавого металла, ветер пел в разбитом стекле. Но внутри воздух был густым и неподвижным. Лишь жужжание мух нарушало тишину — мух, отъевшихся на останках, их ленивые круги чертили невидимые пути в тусклом жёлтом свете. Уилла не было там, где он обычно находился. Его отсутствие чувствовалось остро. Он не свернулся калачиком в своем углу, не спрятался в темноте, где мог бы стать незаметным. Ганнибал поддался дурным предчувствиям. Он нашёл Уилла на кухне — свернувшегося на полу. Натюрморт, изображающий разруху и её последствия. У его ног разбилась банка, её содержимое рассыпалось. Сухофрукты, цвета старинных драгоценностей, усыпанные сахаром и временем. Руки Уилла неуверенно перебирали осколки, его пальцы скользили по ним, словно ища что-то потерянное. Они дрожали. Он поднял кусочек инжира. Из его груди вырвался звук — тихий, горестный, не похожий на человеческую речь. Он покачал головой, будто пытаясь прийти в себя, будто мир вокруг расплывался по краям. Осколок стекла, лежавший рядом с его бедром, отражал тусклый свет. Ганнибал улыбнулся. Они держались порознь, соблюдая невидимую границу. Ганнибал застыл в дверном проёме, наблюдая и дожидаясь, пока Уилл поднимет лицо. В его влажных глазах, слишком ярких, как охваченных лихорадкой, отражался блёклый свет, а зрачки расширились до размера бездны. Битое стекло. Синяки на его теле — как старые фотографии галактик, глубокие тени, выцветшие краски. Под спутанными волосами — сочащаяся рана, болью отзывающаяся на каждое движение. Рана на щеке приоткрывалась, и кожа с трудом удерживала острые осколки зубов. — Знаешь, — начал Ганнибал, и в голосе прозвучала странная мягкость, — стекло рождается из песка. Невероятно, правда? Нечто столь хрупкое, как это… — он бросил взгляд на осколки, усыпавшие пол, — когда-то было грубым, несуразным. Но под воздействием жара и давления песок плавится, становится податливым, как мёд, а остывая, превращается в стекло. Твёрдое, гладкое, прозрачное. Совершенно новое. Но всё ещё хранящее память о том, чем было прежде. Говорят, есть места, где молния ударяет в песок, мгновенно превращая его в стекло. Жестокое, но прекрасное рождение. Уилл не ответил. Лишь пальцы его лениво коснулись осколка, едва задев острый край. — И всё же, несмотря на эту трансформацию, оно всё так же легко разбивается, — продолжал Ганнибал, словно декламируя забытый стих. — Нужна лишь определённая сила. Или, в данном случае, гравитация, — он перевёл взгляд на опрокинутую банку, на хрупкие осколки, разлетевшиеся вокруг. — Но даже разбитое, оно всё ещё интересно. В его разрушении нет хаоса. Оно распадается по определённой схеме. Его края могут быть острыми, способными ранить, но закалённое стекло притупляется. При должном уходе оно скорее согнётся, чем сломается. Впрочем, ты, наверное, это и так знаешь. Его взгляд вернулся к рукам Уилла, покоящимся среди обломков. Пальцы больше не дрожали, но оставались напряжёнными, сжатыми, будто не решаясь, протянуть их или отдёрнуть. — А сухофрукты… — произнёс Ганнибал, и в его голосе прорезалась нотка предвкушения, приближающая развязку. — Это древний десерт. Не только по возрасту, хотя я уверен, сахар их неплохо сохранил. Нет, я имею в виду, древние с точки зрения истории. Инжир ели фараоны. Ты знал об этом? Его считали священным. Символом плодородия, изобилия. Говорят, Клеопатра прятала в корзине с инжиром аспида, который и покончил с её жизнью, — он склонил голову набок. — Ты выбрал интересный способ. Пальцы Уилла едва ощутимо коснулись шершавой кожицы инжира. Он медленно моргнул. — Ты голоден, — наконец произнёс Ганнибал. — Ты чего-то желаешь. Но я спрашиваю себя, что это — вкус или лишь тень воспоминания о нём? Помнишь ли ты ещё сладость этих плодов? Или лишь тоскуешь по тому, что когда-то имел? Уилл не поднял инжир. Лишь задержал его в руках на мгновение, прежде чем тот снова упал на пол, издав тихий, глухой звук. Ганнибал кивнул, словно это и был ответ. Уилл попытался подняться. Дёрнулся вверх, но тут же рухнул обратно — сперва раз, потом снова. Горло издало приглушённый стон. И следом — улыбка. Она проступала медленно, криво. Губы сжаты в тугую нить. Рваная рана на щеке раскрылась шире, показав окровавленную кость, и Ганнибал не мог отвести взгляд. Когда его любимый цвет обернулся гнилью? Он думал о зубах Уилла, об их звериной остроте, о силе, с которой они могут сжиматься. Его пронзила мысль о том, каково это — проснуться не от внимательного взгляда, сверлящего в темноте, а от укуса, от соприкосновения плоти с плотью. Иногда Ганнибалу казалось, что Бог уготовил Уиллу иную участь. Возможно, он — орудие, посланник, изувеченный Гавриил с израненными руками. Может, те невнятные слова, что он бормотал, и есть пророчество. Ганнибал приготовил им обед и не испытывал страха. Он отдал Уиллу мозг, глаза, хрящи, нос и уши. Заметил, что мозг нравился Уиллу больше всего. Он всегда так сосредоточенно возился с ним, держа вилку неправильно. Пальцы его предавали, хватка слабела, напряжение в руках было одновременно слишком сильным и недостаточным. Но он старался. Всегда старался изо всех сил. Его упорство было маниакальным, непоколебимым. Они ели плоть вместе. Уиллу не нужны были фрукты или овощи. Лишь кости, из которых он высасывал костный мозг. Ганнибал наблюдал. Уилл поднимал на него взгляд. Между ними медленно и бессмысленно клубилась пыль, золотистая в лучах солнца. Ганнибал спрашивал себя, чувствуют ли микроскопические существа, пожирающие плоть Уилла, удовольствие от его вкуса. Уилл издал нечленораздельный звук, похожий на трель. Ганнибал заговорил с ним. Так проходили дни. Возможно, дело было в изоляции, в полном отсутствии тактильных и ментальных стимулов, а может, во всём вместе, но Ганнибал чувствовал, что не в силах бороться с тем, что росло внутри. Голод, нечто грызущее, терзающее. Он не мог назвать это чувство по имени — по крайней мере, не до конца; но оно было там, в его груди, словно второе сердце, сбивающееся с ритма каждый раз, когда Уилл слишком долго смотрел на него. Иногда Уилл то ли предлагал, то ли жертвовал, подсовывая миску с красной и мягкой мозговой тканью. Руки его едва заметно дрожали, пальцы то сводило, то разжимало, будто мышцы под кожей вели между собой непрекращающуюся войну. От этого странного проявления доверия у Ганнибала против воли чесались кончики пальцев, подмывая вырвать миску. Уилл жил в полумраке долгого летнего дня. Ганнибал наблюдал за ним из дальнего угла комнаты. Уилл казался потерянным в собственном одиночестве, созревающим в скудном свете солнца под монотонный стрёкот цикад. Он был прекрасен, подумал Ганнибал. Существо, сотканное из влажной земли и речного камыша, из травы, примятой босыми ногами. В животе у Ганнибала всё сжималось от желания. Как он мог говорить Уиллу о голоде и при этом не испытывать его? Может, дело было в ночных взглядах. Может, в беззвучных молитвах. Ганнибал, человек, который съел Бога Уилла, рассказывал ему об Октябре. О мире, который разрушается и возрождается снова и снова. Уилл всегда слушал неподвижно, будто готовился вместить истину, слишком великую для него. Но она была там, на его языке, израненном, багровом. Тем же языком он облизывал костлявые пальцы, прижимал их к острым зубам. Ганнибал не говорил о любви, когда плоть горела. Он не говорил об неизбежности разложения. Но Уилл знал. Он видел это в зеркалах дома — в потрескавшихся, разбитых, отражающих человека, которого он не узнавал. Он разбивал их ещё сильнее, словно уничтожение могло стереть то, что уже было в нём записано. Разносил на осколки кулаками, задыхаясь. Ганнибал наблюдал за происходящим издалека, как всегда. Смотрел, как Уилл подносит дрожащие пальцы к лицу, водя ими по гниющей коже. Ганнибал сглотнул, чувствуя, как в горле встаёт ком. Уилл повернулся, взгляд мутный, брови нахмурены. Он что-то искал. Ганнибал думал, что Уилл должен знать, как он красив. Невозможно этого не знать. Но красота — жестокая и ускользающая вещь. Ускользает из пальцев, как вода. Он хотел прикоснуться к нему. И он попробовал. Но Уилл шарахнулся, замотав головой, как раненый зверь, воющий от отчаяния. Голодный, но нежный. Сбитый с толку. Может, он не знал своего предназначения. Может, боролся с ним. Упал на пол, свернулся комком, отвернулся от мира. Ганнибал не подошёл сразу. Вместо этого присел на край ванны, соблюдая дистанцию, и просто наблюдал. Разорванная одежда висела на худом теле Уилла, кудри рассыпались по голове тёмным нимбом, в прядях играли тени и свет. Одежда Ганнибала висела на нём мешком, как и месяцы назад. Ткань выцвела и истончилась от моли. Дыры были маленькими. Он не зашивал их. Не обращал внимания. Он видел вещи и похуже, прикасался к ним, погружал пальцы в саму суть чудовищности. Он прошёл через чрево великого Зверя и выбрался оттуда целым и невредимым, с неповреждённой душой, всё ещё дышащий. Этот мир был далеко не самым худшим. А Уилл — нет, Уилл был совсем другим. Если мир теперь огромная, зияющая пасть, Зверь с раздвоенными, слюнявыми челюстями, то Ганнибал сам сделал этот выбор. Звёзды, рассыпанные по бархатному полотну неба, мерцали небрежным светом, как лепестки лотоса, сорванные с полумесяца лодки, затерянной в чёрном озере Вселенной. Мир лежал в руинах, но красота цеплялась за обломки, торжествуя над распадом. Ганнибал ощущал её пульс, видел её проблески даже в тени разложения. Мир голодал, в его сердце гнездилось хищничество, и Ганнибал давно осознал, что творят звери с даром красоты. Они учуяли его, как хищники чуют жертву — и набросились в исступлении. Он не позволил себя поглотить, раствориться в их ненасытной пасти. Вместо этого он сам стал клыком. Вокруг царило святотатство. Мир был осквернён, и рана его кровоточила неутолимо; Ганнибал находил в этом мрачное удовлетворение. Интересно, понимает ли Уилл эту тихую радость преображения? Чувствует ли её отголоски в своей душе? Он не мог знать наверняка. Рождение Ганнибала было жестоким даром, его жизнь — кровавой мистерией. Той ночью, в мерцающем свете руин, он говорил с Уиллом о Боге. Уилл сидел, прислонившись спиной к холодной стене, с безмятежным лицом и ровным дыханием — и всё же это не был сон, а таинство бодрствования. Лунный свет вычерчивал на его коже глубокие тени, подчёркивая сакральную уязвимость. Его губы были приоткрыты, и в выдыхаемом воздухе ощущалось зловоние тлена, предвестие обновления. Из уголка его рта, густо и медленно, изливалась тёмная жидкость, собираясь на подбородке. — Знаешь ли ты, — начал он с тихим благоговением, — что Вифлеем, с еврейского «Дом хлеба», носит своё название, как пророчество? Иисус родился в месте, где само название прославляет пищу, выживание, ту изначальную силу, что питает жизнь со времён первого костра. Он пришёл в мир, окружённый голодом и предсказаниями, готовый быть отданным тем, кто обратит его тело в зерно, чтобы накормить мир. Мы потребляем то, чему поклоняемся, Уилл. Такова природа веры, и нет обряда интимнее этого священнодействия. Уилл оставался неподвижным, не моргал, но Ганнибал ощущал на себе вес его взгляда. — Его именуют Агнцем Божьим, — продолжил Ганнибал, склонив голову и созерцая лунный свет, преломляющийся в коже Уилла, серебрящий впадины его щёк. — Нежный образ, полный смирения и покорности, предназначенный для жертвоприношения. Но ты видел когда-нибудь новорожденного ягнёнка, его первые шаги в мире? В нём нет кротости, лишь дрожь, отчаянные попытки удержаться на ногах, ещё не познавших вес предстоящей ноши. Он хрупок, но хрупкость — это не синоним слабости, но предвестие силы духа. Тёмная жидкость, источающаяся из уголка рта Уилла, становилась всё гуще, медленно стекая по подбородку. Ганнибал одарил его улыбкой, полной благоговения и нежной власти. — Когда-то священные предметы были ограждены от прикосновения, окружены страхом и суеверием. Люди трепетали перед величием божественного, не смея приблизиться к святыням из страха быть испепелёнными за дерзость. Но голод трансформирует благоговение. Святые дары возносятся над нами, вино проливается в знак жертвы, и тело перестаёт быть неприкосновенным символом, требующим поклонения на расстоянии. Оно становится тем, что должно быть взято, поглощено, присвоено. Становится частью тех, кто коленопреклонённо принимает его дар. В этом суть истинной веры — не отстранённое созерцание, но священное потребление. Грудная клетка Уилла медленно, ровно поднималась и опускалась, подобно маятнику часов, отсчитывающему время таинства. Свет в его глазах давно погас, но Ганнибал не отрывал от него взгляда, вглядываясь в глубины вечности. — Ты был создан для высшей цели, — прошептал Ганнибал с трепетной нежностью. — Возможно, ты запамятовал о ней, возможно, никогда и не ведал. Ты не должен оставаться неприкасаемым, отстранённым от мира. Ты был создан, чтобы быть взятым, познанным в полноте, чтобы быть… — он задохнулся от восторга: — …прекрасным. Уилл не дрогнул, не отвёл взгляда. Ганнибал извлёк из кармана безупречно сложенный платок. Он поднял руку в воздух, секунду созерцал белизну ткани и медленно протянул вперёд — не чтобы коснуться кожи Уилла, а чтобы бережно поднести ткань к его подбородку. Мгновение за мгновением, и густая тёмная жидкость, словно повинуясь незримой воле, стекла на мягкую ткань. Улыбка Ганнибала расцвела в знамении любви и преданности. Когда Ганнибал произнёс имя Бога, Уилл вдруг указал на него, издав тихий, влажный щебет, и одарил его улыбкой. Его губы были цвета увядающей фиалки, зубы — тёмными, будто тронутые гнилью фрукты. Ганнибал не стал разуверять его, не стал гасить этот странный огонь. И в тот самый миг Ганнибал ощутил это ясно и безошибочно: Убивающее пламя страсти. Он знал этот огонь, эту мучительную красоту. Если бы всё зависело только от него, он бы пресёк его в зародыше. Он бы вырвал его с корнем, пока он не заполонил всё его существо, придушил бы его холодным презрением, обратил бы в пепел забвения. Но Уилл распалил костёр. Сознательно или нет, намеренно или просто своим присутствием, он раздул пламя страсти, подбросил хворост в костёр искушения, напитал его тем, о чем они оба молчали в унисон. В этом было его влечение к Ганнибалу. В этом было его рвение помогать ему в работе, стоять вплотную, пока клинок ножа пел свою зловещую песнь, рассекая звенящую тишину. В этом было его усердие в уборке, в избавлении от останков тех, кто осмелился найти убежище не там, где дозволено. Уилл учился у него. Он внимал, следовал его примеру. Он стал самолично срывать кожу с их добычи, разрывать их лица оскалом звериной ярости, погружать пальцы в податливую мякоть черепов, утоляя жажду тёмной кровью. И Ганнибал наблюдал. Наблюдал и знал. Ведь значит, то, что прорастало в его душе, было неизбежно. А теперь… теперь случилось это. Утренние лучи, проникая сквозь щель в шторах, рассыпались по полу золотым кружевом. Уилл, укрывшись пледом, сидел напротив. Ганнибал тихо опустил между ними стопку книг. Уилл вздрогнул от приглушённого звука, но тут же успокоился. На какое-то время воцарилось молчание, нарушаемое лишь их взглядами. Единственный зрячий глаз Уилла из-под тёмной чёлки изучал его лицо. Ганнибал выбрал книгу, бережно открывая её. Старый переплёт отозвался тихим скрипом, страницы зашелестели, поддаваясь его пальцам. Слова были излишни. Оставалось только ждать. Уилл нерешительно замер. Пальцы, стиснутые на ткани пледа, выдавали его смятение. Затем он словно сдался, осторожно пополз на четвереньках к Ганнибалу. Разворачиваясь медленно, как будто освобождаясь от невидимых нитей, пока не оказался настолько близко, что Ганнибал почувствовал его тёплое дыхание на своих руках, на страницах, разделявших их. Ганнибал не шевелился. Дыхание Уилла, всегда неровное, сбивалось, мешая ему рассмотреть слова. Теперь Ганнибал видел его всего — каждую рану, каждый шрам. Провал на щеке, где кожа ввалилась внутрь, обнажая кость. Целый, но словно хрупкий, кончик носа, покрасневший там, где сошла кожа. Потрескавшиеся губы, утратившие цвет. Уилл был полон контрастов. Нежно-розовый, как незажившая рана, тёмно-красный, как повреждённая плоть, болезненно-жёлтый, как старый синяк. Угольно-чёрный, как почерневшие кончики пальцев, и пронзительно-голубой, как единственный зрячий глаз. Он был соткан из противоречий. И он был рядом. Ближе, чем когда-либо. Сердце Ганнибала дрогнуло и участило ритм. Его пальцы, лежащие в сантиметрах от руки Уилла, едва заметно задвигались. Почерневшие кончики задели живую плоть. Он уловил запах. Не разложения, не гнили. А сладость, живущую внутри. Аромат спелого инжира, трескающегося от сока, вишни, раздавленной зубами. Уилл поднял дрожащую руку и уверенно указал на слово. Ганнибал проследил за его пальцем. — Вечность, — прошептал он. — Слово, веками живущее на языке. Его произносят, пишут, о нём плачут, ему поклоняются. Представляешь, сколько людей пытались его поймать? Сколько раз руки брали перо и чернила, чтобы придать ему форму? Уилл издал тихий, хриплый звук, похожий на вздох. Склонил голову, и свет подчеркнул изуродованное лицо. — Слишком часто, — ответил Ганнибал, в голосе прозвучало едва слышное гудение. — Слишком много и недостаточно. Кто-то был близок. Протягивал руку во тьму и вытаскивал нечто прекрасное. Китс, например. Он писал о красоте, о смерти, о том, что за пределами плоти. Умер молодым, знаешь. Чахотка забрала его раньше, чем его слова успели состариться. Но они живут. Уилл издал невнятный звук. Пальцы зашевелились на странице, но не оторвались от неё. Голос Ганнибала понизился до шёпота. — Прекрасное пленяет навсегда. К нему не остываешь. Никогда не впасть ему в ничтожество, — он медленно выдохнул, рассматривая лицо Уилла. — Конечно, Китс никогда не встречал тебя. Уилл издал низкий, гортанный звук, и Ганнибал тихо рассмеялся. — А ещё Данте, — продолжил он, склонив голову. — Человек, любивший так сильно, что вписал себя в вечность рядом с любимой. Беатриче. Видел её пару раз, а она стала смыслом его жизни, светом в его «Божественной комедии». Он прошёл Ад, Чистилище, Рай, и она была с ним в каждой строке, в каждом шаге. Он называл её благословенной, путеводной звездой, спасением. Дыхание Уилла стало прерывистым, рука слегка надавила на страницу, смазывая чернила повреждёнными пальцами. Ганнибал смотрел на него не мигая. — Тебя когда-нибудь так любили, Уилл? С губ Уилла сорвался хрип. Не ответ, не отказ. Уилл поднял глаза, посмотрел на него. И тогда в его лице промелькнуло что-то. Что-то любопытное, выжидающее. Жаждущее. — Почитать тебе? Уилл кивнул. Сглотнул, справился с комом в горле. Пробежал взглядом по строкам, прежде чем начать. Новое действие в их распорядке дня. Иногда Уилл оставался рядом, иногда прятался в тени. Иногда по ночам стонал, бормотал, водил пальцами по странице, указывая на незнакомые слова. Ганнибал смотрел на слово, на которое указал Уилл. Сам он выбрал бы другое. — Друг, — произнёс он. И тогда он понял. Нет ни одиночества, в котором можно винить себя, ни изоляции, ни пустоты. Он не страдает, как страдают люди, когда они одни. Потому что он не один. Такие, как Уилл, не появляются случайно. Они редки, сокрыты глубоко под грязью этого мира, как драгоценности, ждущие своей находки. Ганнибал всегда ценил прекрасное. В нём было что-то дикое. Что-то, дрожащее от голода и жестокости, от нежности и преданности. Окровавленные пальцы и острые зубы, блеск голубого глаза и белого. Открытая рана и нежное касание губ к побитой коже. Ганнибал не спрашивал себя, что он чувствует. Кто мог его осудить? Те, кто бежал из городов, кто скитается в страхе, кто цепляется за жизнь? Он принесёт ему головы тех, кто подойдёт слишком близко. Срубит тупым топором, если потребуется. И Уилл, во всей своей израненной красоте, жалкий и прекрасный, посмотрит на это… и улыбнётся. В камине трещал огонь, разбрасывая искры. Уилл пошевелился, поправляя книгу на коленях. Его пальцы коснулись страниц, и Ганнибал увидел, как изо рта Уилла потекла чернота, пачкая бумагу. Это была не кровь. Что-то другое. Пахло сладко, как патока, густо и приторно. Блестело в свете огня, собираясь в складках корешка. Ганнибалу следовало бы вмешаться. Вытереть пятно, пока оно не испортило страницы, не впиталось в слова, сделав их нечитаемыми. Но он не пошевелился. Потому что изо рта Уилла вытекала сама жизнь. Сама любовь. Он смотрел, как она стекает по подбородку, капает с пальцев, впитываясь в кожу. Как дрожит его тело, как трясутся руки, как губы кривятся от разочарования и голода. Голос Ганнибала стал мягче. — Чувствуешь вкус, Уилл? — он наклонился ближе, чтобы увидеть влажный блеск на губах Уилла, как они переливаются в свете. — Сладкий? Уилл с трудом сглотнул, и из горла вырвался низкий, голодный стон. Ганнибал тихо рассмеялся. — Ты не знаешь, да? Не можешь почувствовать. Даже ощутить, — он снова посмотрел на дрожащие руки Уилла, на беспокойно сжимающиеся и разжимающиеся пальцы. — Но ты жаждешь чего-то. Твоё тело знает, даже если ты сам нет. Уилл издал звук. Грубый, хриплый, нечто среднее между рычанием и вздохом. Его пальцы дёрнулись. Ганнибал удовлетворённо кивнул. — Хорошо, — пробормотал он. Ганнибал не думал о гниющем органе в голове Уилла, о разорванных связях, о разрушении. Он думал о яблоке. Холод сгущался с каждой ночью, и они подступали ближе. Стены дышали в унисон, деревянный остов дома стонал и жил своей жизнью. Ганнибал ощущал дрожь. Она сковывала его во сне, в зыбком пограничье, где яви и грёзам дозволялось танцевать в его сознании, словно неупокоенным теням. И тогда — движение. Шелест одеял, дыхание, слишком лёгкое, чтобы быть его, неслышное прикосновение ткани. Он затаился, не открывая глаз, ощущая, как меняется плотность воздуха, как что-то нависает над ним Дамокловым мечом. По ночам саранча стрекотала настойчивее. Ганнибал слышал её в тишине, её безмолвное пение во тьме, чувствовал, как она напирает на стены, на его кости. Он представлял, как она копошится внутри Уилла — не только в разуме, но и в теле, застрявшая под рёбрами, трепещущая и зудящая. И тогда — касание. Невесомое, почти призрачное. Мизинец Уилла коснулся его мизинца. Кожа к коже. Их первое соприкосновение. У Ганнибала перехватило дыхание. Тело замерло, но пальцы… Его пальцы едва уловимо шевельнулись в ответ. Их мизинцы переплелись — сначала робко, затем увереннее. Кожа Уилла — холодна. Хрупка, эфемерна. Тепло почти не ощущается, но оно есть. Ганнибал выдохнул. Его тёплое дыхание коснулось их соединённых рук. Он не открывал глаз, но чувствовал взгляд Уилла — тяжёлый, изучающий. Ганнибал открыл глаза. Уилл смотрел на него. В призрачном свете его голубые глаза казались темнее, но в их глубине таилось нечто, что Ганнибал только начинал исследовать. Его губы были приоткрыты, потемнели от холода, приобрели лиловый оттенок. Ганнибал увидел, как те влажно поблёскивают. И из уголка рта Уилла медленно, тягуче потёк мёд, сверкнул и растёкся по полу между ними. Просачивался из уголков губ, струился по подбородку, падал тяжёлыми каплями, как если божество одарило его своим поцелуем, и он не мог сдержать этот нектар. Взгляд Ганнибала дрогнул от звука саранчи, взлетавшей внутри Уилла, её крылья задевали его рёбра, рождая вибрацию, отзывавшуюся в каждом его вдохе. Он представил чёрные тельца на фоне белых костей, нашедших убежище между ними, ощутил, как их жужжание отдаётся в его собственном теле. Они оказались в ловушке, которую сами создали. А Ганнибал… Ганнибал уходил только тогда, когда это было абсолютно необходимо. Но не сейчас. Он пробудился от ощущения тепла. Ночь осталась позади. Их руки всё ещё соединены, пальцы переплетены в одеялах, ладони соприкасаются. Мёд застыл, мерцая в лучах утреннего солнца. Золотой свет играл на лице Уилла, на сладкой плёнке, разделившей их. Ганнибал не двигался, наблюдая за Уиллом, а тот — за ним. Они снова провалились в сон. Внешний мир продолжал меняться, жить своей жизнью, но здесь, в этом убежище, время остановилось. В воздухе ощущался сладкий аромат мёда. Ганнибал чувствовал его на коже, с каждым вздохом. Ганнибал вдыхал и погружался в этот аромат, в гул, ощущаемый под кожей Уилла, в жужжание саранчи, в бешеном ритме его сердца. За окном шелестели листья, вдалеке мерно текла река. Муравьи ползали по лицу Уилла, их крошечные тельца скользили по щеке, по впадине у виска. Но он оставался неподвижным. Ганнибал прогнал их. Они узнали друг о друге так много. А затем, однажды ночью, последовало приглашение. Ганнибал откинул одеяло. Это было простое действие — движение, создающее больше пространства между ними. Уилл заколебался. Он замер, не двигался, выдавая лишь сбивчивое дыхание и едва заметную дрожь пальцев. Затем, медленно, он начал двигаться, осторожно приближаясь, его тело напряжено, челюсти сжаты, а дыхание прерывисто. Ганнибал ждал. И пространство между ними исчезло. Теперь они лежали под одним одеялом, и ночь больше не казалась такой холодной. Ганнибал не касался его… пока. Тела держались в стороне, но лбы — вот что сближало. Нежные касания, переходящие в настойчивый напор. Затем приходил сон. И вскоре он стал единственным спасением. Уилл не помнил, чтобы его касались так раньше. Возможно, это не имело значения. Свет перестал выбирать. Он обволакивал их серебром, стирая границы. Пространства больше не существовало. Они открывали друг друга. Жизнь обретала вкус лилейников и аромат жасмина — тёплая, насыщенная. Полнее забытых мелодий, богаче потерянных воспоминаний. Жужжание превращалось в музыку. Стоны, скрипы в доме, шелест дыхания Уилла в темноте. Тишина исчезла. Может быть, Ганнибал всегда её ненавидел. Тишина — это одиночество. Теперь тяжесть мира ничтожна по сравнению с нежностью чужих прикосновений. Ганнибал прижимался ухом к груди Уилла, внимая гулу саранчи под рёбрами. Их шёпот… голоса, неведомые Ганнибалу. Оракулы, передающие слова Бога через мёртвую плоть Уилла, через дыхание в его лёгких, через биение сердца у его щеки. Это убаюкивало. Поддерживало жизнь. В объятиях Уилла у камина Ганнибал отбросил страх. Он шептал о тайнах Вселенной, о познанном и ещё не открытом. Уилл слушал. Всегда слушал. Ганнибал решил зашить Уиллу щёку. Он опустился на колени, бережно обхватил его челюсть. Рана — зияющая, словно второй рот, блестящая там, где плоть отказывалась срастаться. Не кровоточила, но упорно не заживала. Время было бессильно перед этим упрямым разрывом. Ганнибал смотрел, как будто пытался понять её суть, её смысл. Рана не затягивалась, короста не появлялась. Уилл рычал от бессилия, когда сквозь дыру в щеке проваливалась еда. Он будто силой внушения пытался сомкнуть разорванную плоть, прижимая пальцы к зияющей пустоте. Вернуть себе целостность одним только упрямством. Ганнибал хотел облегчить его муки. Даже в этой, казалось бы, незначительной детали. Он похлопал по половицам рядом с собой. Уилл склонил голову набок, раздумывая. Звериная осторожность в каждом движении: медленное, оценивающее перемещение, прежде чем ступить вперёд, касаясь дерева кончиками пальцев. Он устроился рядом, положив руки на колени, из-под ногтей сочилась земля. Вокруг — следы его недавнего пребывания: небольшие углубления в земле, отпечатки прикосновений. Он снова был на воле. Ветер и солнце ласкали его кожу. Последние лучи золотого света ещё хранили тепло. В спутанных волосах запутались листья — крошечные частицы мира, застрявшие в его кудрях. Ганнибал не стал их убирать. Солнце искупало его в багрянце — переносицу, скулы, открытую шею. Уилл вспотел от зноя. Ганнибал не удерживал его в доме, не требовал бегства от палящих лучей. Это был его мир. И он должен был чувствовать его — кожей, кончиками пальцев, шёпотом дыхания, обращённого к дикой земле. Ганнибал потянулся к нему. Лёгкое касание, скорее как поощрение, чем приказ. Пальцы коснулись подбородка. Уилл вздрогнул. Тихо затрещал в горле. Отпрянул — неуверенно, глаза широко распахнуты. Ганнибал не стал настаивать. Лишь ждал. Когда Ганнибал потянулся снова, Уилл не сопротивлялся. Дыхание участилось, стало поверхностным, неуверенным. Но он не отстранился. Ганнибал успокаивал его тихим шёпотом, чувствуя, как учащается собственный пульс. Наклонил голову, изучая его, наблюдая за трепетом ресниц, за приоткрытыми губами. Он заглянул в зияющую ямку на лице Уилла. В сырую, блестящую глубину. И с каждым вздохом Уилла Ганнибалу открывался вид внутрь — свернувшийся тёмный язык, едва заметный коричневатый налет, влажные очертания рта. Губы потрескались, кожа истлевала, тронутая разложением. Игла и нить дрожали в руках. Ганнибал медлил, касаясь остриём кожи Уилла. Плоть подавалась без сопротивления, мягкая, но сухая. Крови не было. Нить скользнула, натягиваясь, соединяя разорванное. Кожа, ещё живая, — бледный воск. Там, где отходила плоть, — тусклый отблеск сухожилий, пятна разложения. Уилл не вздрогнул. Ни звука. Лишь неподвижный взгляд, обращённый к Ганнибалу. Единственный глаз блестел лихорадочно, словно не принадлежал живому. Молочная пелена едва прикрывала радужку. Дыхание — не дыхание жизни. В руках Ганнибала он был тяжелее золота. — Не больно, полагаю, — тихо проговорил Ганнибал. — И если бы болело, ты бы всё равно молчал. В ответ — тишина. — Было время, я исцелял такие раны. Очень давно. Когда был другим. Когда возвращал людей к жизни. Молодой, полный веры. Я думал, что знаю, что такое исцеление. Что дело в теле. Что достаточно умения и практики — и можно исправить что угодно. Игла пронзала кожу, сближая края разорванной плоти. Медленно, с терпеливой осторожностью. — Теперь я понимаю лучше, — голос сорвался на шёпот, словно раскрывая тайну мёртвым. — Я не могу исцелить тебя, Уилл. Не так, как раньше. Ты — за пределами моих возможностей. Моих рук, — он поднял взгляд, исследуя неподвижное лицо. — Но я могу попытаться. Ещё один стежок. Ещё один дюйм разрушения, собранный воедино его руками. — Ты ведёшь себя хорошо, — пробормотал Ганнибал. — Знаю, ты бы этого не сказал. Но ты слышишь меня. Ты слушаешь. В ответ — низкий, протяжный звук. Почти стон. Почти песня. Зов сирены, от которого защемило сердце. Рождение в медовой воде, тягучее, золотое, звучащее исцелением для израненной души. Он был чем-то солнечным, диким, зелёным. Расцветающим, несмотря на гниль, разъедающую его изнутри. Уилл выхаживал адскую гончую Ганнибала из любви, и теперь Ганнибал платил ему тем же. Они были одинаковы. Слеплены из одной и той же разрушенной плоти, из одних и тех же клеток. Случайность и надежда — в равных пропорциях. Была ли надежда тем, что удерживало Ганнибала на плаву все эти годы? Была ли она тем, что удерживало его сейчас — сильнее смерти, сильнее всего остального? Нить натянулась, сшивая плоть с плотью, возвращая ему очертания. Рана почти затянулась, кожа сомкнулась. Шёлковые узелки под пальцами Уилла — аккуратный, бесконечный шов. Тайна, скреплённая нитью, которую можно распустить в любой момент. Но даже тогда Ганнибал повторит её. Круг, разорвать который не в силах ни один из них. Только их тела, переплетённые болью и молчанием. Ганнибал скользнул пальцем по сшитой коже. Лёгкое касание, зная, что причиняет боль. Зная, что Уилл позволит ему причинять эту боль. В глазах Уилла — зыбь перемен. Разум затуманивается, а в другом, зрячем, — вспышка нечеловеческого света. На щеках — тень от тёмных ресниц. Он был прекрасен. Неотвратимо. Неизменно. Ганнибал не мог противиться этому. Не смог остановить его, когда Уилл подался вперёд. Лбы соприкоснулись в немом обещании. Дыхание коснулось кожи Ганнибала — тёплое, ещё живое. И Ганнибал ответил на этот порыв. Соединиться. Залечить эту последнюю рану. Уилл не отстранился. Губы соприкоснулись робко. Неподвижно. Лишь прикосновение надежды. Забыть о боли, о крови, о бесконечном насилии. Забыть обо всём, когда Уилл целует его. Или позволяет себя целовать. Или… Отступил. Сглотнул горечь во рту. Вопрошающий взгляд Уилла. Раненая рука потянулась к губам Ганнибала. Ласковое, осторожное прикосновение. Ганнибал перехватил это движение, сжал изуродованную ладонь в своей. Кожа — в рубцах, жёсткая, словно броня. Ганнибал обвёл пальцем каждый шрам, каждый изъян. Изуродованные ткани, гниющие края. Кости — остро ощутимы под истончившейся плотью. Руины Уилла. — Ты не скажешь, если против, — прошептал Ганнибал. — Но я знаю, что ты слушаешь. Слышишь меня, — он погладил натянутые сухожилия, слегка надавливая. — Я знаю, что ты понимаешь. Уилл прильнул к его губам. Снова. Ганнибал ответил на этот поцелуй. Нежно погладил сшитую щёку. Бессилен противиться. Никогда не был силён, когда дело касалось Уилла. Язык скользнул внутрь, коснулся языка Уилла. Сладкий привкус. Клён, сахар, медь засохшей крови. Что-то порочное, декадентское. Желание прижаться губами к сердцу мира и почувствовать, как оно бьётся. — Взгляни на себя, мой милый, — прошептал Ганнибал, отрываясь. — Снова цел. Снова сшит. Хотя… — он поднял взгляд, пытаясь прочесть неподвижность на лице Уилла. — Был ли ты когда-нибудь целым? Лишь молчание. Уилл редко говорил. Ганнибал провёл рукой по шее, ощущая повреждения. Истерзанная кожа, сорванная с мясом, открывающая ужасающую правду. На вкус он был восхитителен. Ганнибал позволил себе ощутить. Позволил языку скользнуть по языку Уилла. Проникнуть глубже, в воспалённые складки губ, в собор боли. Вкус клятвы. Быть с Уиллом — как охота в разгар лета, когда жара прячет всех в тени. Как лежать под тысячей солнц. Вдыхать его дыхание. Уилл застонал. Тихо. Едва различимо. Но Ганнибал почувствовал этот звук — в дрожании губ, в едва заметном напряжении тела. Рот — как портал. Опасный. Они могли бы уничтожить друг друга. Разорвать в клочья зубами и голодом. Кусать, пока не брызнет кровь. Поглотить целиком, оставив лишь разрушение и сладость. Но вместо этого целовались. Исследовали друг друга на вкус. Ганнибал чувствовал сдержанность Уилла. Знал, в чём тот себе отказывает, как и сам Ганнибал — хранил тлеющий уголь в глубине. Уилл. Его друг. Его мучительное творение. Тот, кто предложил яблоко, когда Ганнибал был нищим. Кто протянул руку в пустоту его жизни, не прося ничего взамен. Уилл, стоящий на краю мира и грызущий зубами его границы. — Ты не сопротивляешься, — прошептал Ганнибал. Голос — тихий, задумчивый. — Возможно, ты понимаешь, — его пальцы сжали изуродованную ладонь Уилла. — Или просто позволяешь? Ганнибал коснулся уголка его рта. Пальцы скользнули по швам, по тугому рубцу, что соединял разорванную плоть. — Мне всё равно, — прошептал он. Голос — тихий, почти дерзкий. — Если твой бог видит это и гневается, — он очертил губы Уилла. Челюсть. Кожу, натянутую, как пергамент. — Если он смотрит. Если он скорбит… На губах Ганнибала мелькнула тень улыбки. — Пусть проклинает. Уилл моргнул. И в следующее мгновение их губы слились. Поцелуй — обжигающий, отчаянный. Мёд — в рот Ганнибалу. Густой, тягучий, золотой. Он проглотил его. Проглотил Уилла. Принял его целиком. Запах гниения. Запах мяса, оставленного на жаре. Что-то мягкое, испорченное, необратимое. Должно было вызвать отвращение. Должно было оттолкнуть. Но вместо этого — руки сжимали крепче. Губы впивались глубже. Желание разгоралось с каждой секундой. Привкус кислоты, инфекции. Ганнибал коснулся языком щеки Уилла изнутри. Обнаружил место, где кожа истончилась. Почти прозрачная. Ещё немного — и она лопнет, выпустив на свободу всё, что таилось внутри. Саранча бушевала у губ Ганнибала. Барабанная дробь желания. Самоконтроля. Напряжения, словно сжатая пружина. Не страх. Не нерешительность. Голод. И Ганнибал хорошо знал этот голод. Саранча Уилла зажглась во рту Ганнибала, проникла слишком глубоко. Неужели она уже ползёт под рёбра? Забралась в грудную клетку, оплетая всё своим бесконечным движением? Неужели пустит корни, разрастётся, изменит его до неузнаваемости? Раздавит изнутри, убьёт прежнего Ганнибала, похоронив под непомерной тяжестью Уилла, его желаний, его видения того, кем Ганнибал должен стать? Уилл жаждал растерзать его. Ганнибал ощущал это в напряжении, искрящемся между ними, в едва сдерживаемой жестокости этого поцелуя. Уилл хотел впиться зубами в его плоть, кусать до крови, терзать. И Ганнибал… отчаянно хотел позволить. Отдаться этим зубам, этому голоду, этой мучительной, неутолимой потребности. Уилл — хладнокровный, как рептилия, но от его прикосновений горело всё тело. Они отстранились, меж губ — тончайшая нить слюны, тронутая коричневым, поблёскивающая в полумраке. Уилл слизнул её, медленно проведя языком по губам, не отрывая взгляда. Затем улыбнулся. Трель, короткая, нежная и дикая, пронзила тишину. И Ганнибал полюбил его. Любил безумно, губительно, как нечто, чего не должно существовать. Любил как предвестие конца, как неизбежную тепловую смерть Вселенной, как медленное угасание умирающей звезды. Любил до крови, до исступления. Ганнибал потерял счёт дням. Солнце всходило и садилось, но время утратило всякий смысл. Здесь оно бессильно. Здесь нет правил, нет чисел, высеченных в костях их общего существования. Только это. Уилл взял его за руку и повёл на улицу. Шаги медленные, но уверенные. Дыхание — ровное, спокойное. Он обернулся и улыбнулся Ганнибалу. Усталое лицо, но улыбка — светлая, искренняя. Ветер треплет его кудри, перебирая их, словно речную траву. Ветер запутался в ресницах и заставил его сморщить нос. Воздух здесь чист. Ни дыма, ни металла, ни болезней, разъедающих лёгкие в городах. Пахнет исцелением, зеленью, самой жизнью. Мир выдыхал, и Ганнибал дышал вместе с ним. Он крепче сжал пальцы Уилла, позволяя ему вывести себя в этот простор. Уилл шёл, шаркая ногами, и запрокинул голову к солнцу, подставляя бледное, уязвимое горло. Этот жест так поразил Ганнибала, что он замер. Ганнибал сорвал цветок — маленький, красно-оранжевый, хрупкий в его сильных пальцах, — и заправил его за ухо Уиллу. Солнце согревало его лицо, но не могло вернуть жизнь туда, где она уже начала угасать. Нос, испещрённый волдырями, с изъеденным кончиком, уже почти неузнаваем. Что-то смягчалось в этом уродстве. Кожа истончилась, став хрупкой, как смятые лепестки; где-то слишком натянулась, где-то шелушилась. Ганнибал наклонился, и его дыхание медленно коснулось лица Уилла. Губы коснулись того, что осталось от уха, едва ощутимо, как шёпот. На мгновение Ганнибалу показалось, что под этим прикосновением ткань сдвинулась, стала влажной. Он поцеловал это место невесомо. Его тигровая лилия, его великое цветущее признание. Уилл издал глубокий звук, смесь удовлетворения и тоски. Мухи жужжали вокруг, и он прищёлкнул языком, глядя на них блестящими глазами. Уилл подвёл его к самому высокому дереву. Прислонился к нему, положив голову на плечо Ганнибала, и они вместе смотрели вверх. Ствол был таким толстым, что даже обняв его вдвоём, они бы не сомкнули руки. Если бы они разрезали его, то увидели бы жизнь внутри — бесконечные кольца времени, замыкающиеся сами на себя. Пальцы Уилла сжали его руку. Он тихо заворковал. На вкус Уилл был как магнолия. Ганнибал подумал о том, что магнолии существовали до падения астероида, цвели в мире, который был обречён на гибель. Динозавры чувствовали аромат магнолий перед тем, как их мир погрузился во тьму. Возможно, это был последний аромат, последнее, за что они цеплялись, перед тем, как их поглотила бездна. Ганнибал медленно выдохнул и поднял свободную руку, чтобы погладить грубую кору дерева. — Это дерево было здесь до нас, Уилл, — пробормотал он, — до всего, что мы сделали. До нашей жестокости и до нашей доброты. И оно останется здесь, когда нас уже не будет. Уилл тихо хмыкнул — то ли в знак согласия, то ли протеста. — Земля стара, Уилл, — продолжил Ганнибал, рассеянно поглаживая большим пальцем костяшки его пальцев. — Так стара, что она нас не помнит. Ей нет дела до того, что мы строим и что разрушаем. Она одинаково вбирает в себя жизнь и смерть, пропуская их через свои вены, и возвращает всё в почву, — он взглянул на Уилла, на его едва заметное дыхание, на то, как его изуродованное, безмолвное тело прижималось к нему. — Даже ты, Уилл… Даже я. Уилл снова заскулил — еле слышно — и уткнулся лицом в плечо Ганнибала. Ганнибал сжал его пальцы. — Это облегчает твою участь? Или, напротив, причиняет муку? Уилл молчал, словно малейший звук мог рассыпать хрупкий миг на осколки. Ганнибал позволил тишине обволочь их. Ослабил хватку на руке, большим пальцем оглаживая костяшки пальцев Уилла. — Но, зная, что нас ждёт, я всё равно удержал бы тебя здесь, Уилл. Защитил бы от этой земной, неутолимой жажды, — в уголках его губ — тень тихой, почти кощунственной насмешки. — Эгоистично, не находишь? Голова Уилла едва ощутимо качнулась на плече Ганнибала, будто не решаясь. Ганнибал выдохнул, его дыхание — прикосновение прохладного воздуха. — Да, — согласился он, отвечая на невысказанный вопрос. — Но я никогда и не стремился быть другим. Они продолжали читать, выпав из потока времени. Барьеры, которые они воздвигали между собой, давно обратились в пыль, но солнце по-прежнему разделяло комнату на свет и тень. Уилл лежал головой на коленях Ганнибала, прижимая к животу раскрытую книгу, и время от времени поднимал глаза, чтобы встретиться взглядом с Ганнибалом, читающим вслух. Его рука — ленивое прикосновение — поглаживала волосы Ганнибала. Губы приоткрывались в улыбке — странной, пленительной, обнажая зубы в светлой, почти безумной радости. Он показывал Ганнибалу мир, который мог бы возникнуть на пепелище старого. Когда Уилл улыбался, дёсны темнели, а фиолетовая плоть и кости цвета старой слоновой кости влажно поблёскивали в полумраке. Ганнибал следил, как растягиваются его губы, как проглядывают клыки — намёк на зверя, дремлющего внутри. Он на мгновение прижал большой палец к уголку рта Уилла. Вкус его сладости был всё ещё там, неувядающий. Мать Чудовищ простила их. Они несли сердце мира, разорванное на части, и это сердце оказалось до боли похожим на то, чего сам Ганнибал жаждал, когда подносил его к свету. У Уилла накатывали приступы — внезапные волны смятения и голода, от которых тело каменело, челюсти сжимались, а руки начинали дрожать. Но Ганнибал понимал этот голод. И Уилл — его милый, изголодавшийся любовник — брал его лицо в ладони и целовал, нежно прикусывая губы, но всегда сдерживаясь. Его прикосновения — уверенные, направляющие, жадные, но всегда деликатные. Он больше не мог краснеть, но Ганнибал безошибочно чувствовал, как кровь закипает в его жилах; видел по едва заметной дрожи, когда руки Ганнибала становились смелее, по ответному движению, когда пальцы Уилла касались щеки Ганнибала, словно пытаясь увидеть, как под кожей проступает румянец. Он наслаждался этим; тело Уилла изгибалось в ответ на прикосновения Ганнибала, словно созданное для них. Невинность этого мира умерла с криком, когда мир погрузился в хаос, но она всё ещё витала между ними — в их объятиях. Как и голод. Как и жадность. Как и похоть. Уилл был словно соткан из искуплённого Иерусалима, из земли, которая вновь стала свежей, и на вкус он был подобен весенней болезни. Его тело — солёное, золотое. Они оба — сочные, перезрелые; их слишком много, и в то же время — в самый раз. В нём было всё, чего так отчаянно не хватало Ганнибалу. Однажды днём, как обычно, они лежали вместе в лучах заходящего солнца; расплавленное золото разливалось по комнате, окутывая их мягким, но настойчивым теплом. Ганнибал провёл пальцами по зашитой щеке Уилла, задумываясь о том, каким был его мир до встречи с ним. Что видел Уилл до того, как оказался здесь? На что был устремлён его горящий взгляд, прежде чем Ганнибал стал главным объектом его внимания? Уилл смотрел на него не моргая, его рука прижата к груди Ганнибала, ощущая под ладонью бешеное сердцебиение. Он, должно быть, чувствовал, как оно замирало под его прикосновением, как отчаянно билось в хрупкой клетке рёбер, словно птица, рвущаяся на свободу. Сердце, жаждущее вырваться наружу. Сердце, стремящееся проникнуть в тело Уилла. Уилл внимал, медленно, словно рисуя, водя большим пальцем по груди Ганнибала. Может быть, он очерчивал контуры тоски. — Я хотел бы показать тебе Флоренцию, Уилл, — произнёс Ганнибал. Уилл слегка склонил голову. Ганнибал выдохнул. — Тогда мир был полон шума. Или, возможно, я просто был готов его слышать, — уголки его губ дрогнули в слабой, грустной улыбке. — Улицы кишели людьми, полные жизни. В воздухе — аромат кофе и свежего хлеба, запах омытых дождём камней и соль, провезённая по реке Арно, — он закрыл глаза на мгновение, воскрешая этот образ, позволяя ему расцвести у себя за веками. — Рынки были бесконечны — горы фруктов в деревянных ящиках, кровавые апельсины, разрезанные пополам, их сердцевина тёмная и блестящая, резкий запах уксуса от тележек, где продавали бальзамик, настолько старый, что он загустел до сиропа. И церкви, Уилл… Его голос стих, стал почти шёпотом: — Они возвышались, словно горы. Уилл сжал его пальцы, его рука дрогнула, подталкивая Ганнибала говорить дальше, открыть что-то сокровенное. — Тебе бы понравилось, — прошептал Ганнибал. — Я знаю это. Знаю, что в тебе ещё тлеет любопытство, каким бы тихим ты ни казался. Он впился взглядом в лицо Уилла — в его неподвижный взгляд, в слегка приоткрытые, жаждущие губы. — Думаю, больше всего тебя бы пленил свет. То, как он золотым потоком льётся на крыши с восходом, согревая красную черепицу до тех пор, пока она не начинает сиять изнутри, — он выдержал паузу, собираясь с духом. — Багровое небо в сумерках, холмы, растворяющиеся в мягкой дымке на горизонте. Флоренция знает, как превратить финал в произведение искусства, — голос Ганнибала стал мягче, пропитался тоской. — Возможно, поэтому я и полюбил её. Большой палец Уилла замер на его груди, словно нащупывая что-то незримое. Ганнибал глубоко вздохнул, стараясь говорить ровно: — Я бродил по её улицам в одиночестве, — признался он, склоняя голову и касаясь щекой волос Уилла. Его слова опадали, как первые осенние листья, тихие и печальные. — Мне не с кем было разделить эту красоту. Не к кому было повернуться и сказать: «Смотри, Уилл. Ты видишь это?» Некого было потянуть за руку к Понте Веккьо в час заката, не с кем выпить крепкий кофе перед утренней суетой, не с кем стоять в галерее Уффици и шёпотом спорить о мазках Караваджо, — его губы дрогнули в болезненной улыбке. — Я ждал тебя. Всё это время, сам того не осознавая. Рука Уилла, лежащая на его плече, едва заметно сжалась. — Тебе понравились бы её звуки, — продолжил Ганнибал, и в его голосе прозвучала тихая, глубокая тоска. — Звон колоколов Дуомо, разносящийся по всему городу, эхом отдающийся в узких улочках и отзывающийся в самой груди. Плеск воды о каменные ступени на берегу реки, стук шагов по мостам, неторопливая болтовня на языке, который никуда не спешит, — он поднял свою руку и накрыл ладонь Уилла, прижав её крепче к своей груди, к бешено колотящемуся сердцу. — И мне так хотелось бы, чтобы ты всё это увидел, Уилл. Чтобы увидел это вместе со мной. Уилл затаил дыхание, словно боясь нарушить тишину, словно давая обещание. Но он слушал. Ганнибал прижался щекой к его плечу, стремясь раствориться в нём, сократив и без того мизерное расстояние. — Может быть, в следующий раз я расскажу тебе о Риме, — прошептал он почти неслышно. — Или о Венеции. Или о Париже. Я открою тебе все сокровища этих городов, если только ты захочешь, — он слегка сжал руку Уилла, словно ища подтверждения. — Если ты будешь слушать меня. Уилл ответил поцелуем — поцелуем умелым, страстным, отчаянным. Закон Ньютона: невозможно прикоснуться к чему-либо, не испытав ответного воздействия. Ганнибал ощущал эту истину в каждом касании рук Уилла, в каждом едва заметном движении. Он задавался вопросом: осознаёт ли Уилл, понимает ли он, что его руки никогда не чувствовали себя в такой безопасности, как когда они касались кожи Ганнибала? Что его тело никогда не принадлежало ему так сильно, как в те моменты, когда его касался Уилл. Ганнибал так долго считал себя лишь оболочкой — рукой, глазом, кожей, натянутой на пустоту. Но прикосновение Уилла зажгло в нём пламя — он почувствовал тепло, он почувствовал острое, давно забытое желание. Видов голода не счесть. Ганнибал познал их все. Голод по плоти, по солёному привкусу железа на языке, по чужому телу, тающему в его руках. Голод по знаниям, по острым ощущениям, по власти. Голод по этому. Гниль во рту, медленное разложение плоти, костный мозг, отдающий вкус распада — это не должно было быть красивым, но было околдовывающим. Он не должен был этого жаждать, но он томился от желания. Кожа Уилла такая нежная, хрупкая, и Ганнибалу нужно быть осторожным; он знал, что должен сдерживаться, контролировать себя. Слишком много причин противились этому безумию, но что значат все они перед лицом этой единственной капитуляции? Что такое ещё одна разновидность голода? Он жаждал этого с того самого момента, как впервые увидел Уилла — ощетинившегося, готового к нападению, затаившегося за дверью. Ганнибал выдохнул медленно, прерывисто. Он жаждал насладиться их телами в полной мере, до предела, до беспамятства. Он прильнул к медовым губам Уилла, словно пытаясь разбить вдребезги застывший лунный свет. Они прижались друг к другу, сдаваясь, уступая, покоряясь. Синяки расцветали на коже словно спелая вишня, предвещая гниль, напоминая о бренности. Рот Уилла — их Эдем, трепетное сердце Ганнибала — Вифлеем Уилла. В этом новом, опустошённом мире больше не существовало никого, кроме них двоих. Ганнибал двигался с тягучей медлительностью, будто его руки существовали лишь для одного — обнажить Уилла. Снять, слой за слоем, одежду, прилипшую к его телу, словно вторая кожа. Ткань, жёсткая от крови, упрямилась, цепляясь за него. Но Ганнибал не спешил. Он бережно расстёгивал пуговицу за пуговицей на фланелевой рубашке, лаская кончиками пальцев её изношенные края. В некоторых местах она вытерлась почти до дыр, став мягкой от времени и бесчисленных прикосновений. Уилл лежал под ним, не сопротивляясь, но и не расслабляясь до конца. Его тело дрожало, но это не был страх. Он не вздрагивал под руками Ганнибала, не отворачивался, когда тот рассматривал его, словно разгадывал сложную головоломку. Ганнибал прильнул губами к изгибу его шеи. Вдохнул его запах, такой знакомый и волнующий. Запомнил, как кожа обжигает губы, как Уилл тихо вздрагивает в ответ. Неуверенный звук, похожий на робкое чириканье, но в нём не было паники. Фланелевая рубашка соскользнула с плеч Уилла, скомкалась на запястьях, и Ганнибал стянул её окончательно. Его руки скользнули по обнажённой коже, по выступающим рёбрам, по изгибам мышц. Он был поломанным, но цельным. Разрушенным и прекрасным. А потом — рана. Она зияла сбоку, влажная и кровоточащая. Напоминание о том месте, куда Уилл сунул руку, чтобы достать яблоко и преподнести ему. Дар. Завет. Кровь сочилась медленно, окрашивая бледную кожу в бурый цвет. От неё поднимался дурманящий, сладко-металлический аромат. Ганнибал с трудом сдержал стон. Он провёл пальцами по краю раны, наблюдая, как Уилл вздрагивает под его прикосновением. Короткий, резкий вдох. Звук, который болезненно отозвался в глубине души Ганнибала. Его руки поднялись выше, очерчивая контуры рёбер, едва уловимую впадину между ними. Он жаждал его так сильно, что это почти физически ощущалось. Он опустился ниже, и его дыхание коснулось раны, того места, где Уилла вскрыли и оставили открытым для него. Уилл запустил пальцы в волосы Ганнибала, перепутал их, слегка потянул, и Ганнибала пронзила дрожь. Жужжание внутри него усилилось, превратившись в оглушительный рой. В этом новом мире не будет больше симфоний. Не будет торжественных оркестров, возвещающих о падении цивилизации. Останется только это — звук сбившегося дыхания, шум крови в венах, звенящая тишина между ударами сердца. Они нашли своё место на руинах, между жизнью и смертью. И теперь Ганнибал хотел слиться с Уиллом, занять место внутри него. Пальцы Уилла, словно потерявшие хватку, слабо цеплялись за рубашку Ганнибала, соскальзывая с ткани. Он был слишком измотан, чтобы отстаивать то, что и так принадлежало ему. Ганнибал перехватил его руки, поцеловал костяшки пальцев, улыбаясь краешком губ, несмотря на въевшуюся в кожу грязь. Он позволил Уиллу стащить с себя рубашку, отбросить её в сторону — с той же апатией, что сквозила во всём остальном. И вот уже пальцы Уилла скользят по его коже. По старым шрамам, по следам пережитой боли, по отголоскам загубленных жизней. Он прижал ладонь к груди Ганнибала, прямо над бьющимся сердцем. Оно металось, словно пойманный кролик, — быстро, слабо, но ещё живое. Ганнибал накрыл руку Уилла своей ладонью, сжал её, стремясь передать ему всю правду, скрытую внутри. — Оно твоё. Дыхание Уилла дрогнуло. Хриплый выдох, полувздох, звук, напоминающий сдачу в плен. Ганнибал наклонился, прижимаясь губами к открытой плоти, к израненным участкам, к его мягкому, истерзанному телу. Ткань соскользнула с бёдер Уилла, скомкавшись у щиколоток. Но в этом не было ни намёка на скромность, ни тени стыда. Уилл предстал перед ним обнажённым, отливающим золотом в приглушённом свете. Кое-где кожа иссохла, стала тонкой, как старинный пергамент, и покрылась трещинами от малейшего движения. В других местах она оставалась влажной, сочилась, поддаваясь под его взглядом. Ганнибал зачарованно изучал его тело, впитывая каждую рану, каждую уязвимость. Изгиб бедра был изуродован открытой раной — зияющим провалом, где плоть словно отказалась пытаться срастись. Края её были слегка завёрнуты внутрь, будто что-то было вырвано с корнем, оставив лишь зияющую пустоту. Уилл сел, положил руки на плечи Ганнибала, сжал их, ища опору, стремясь удержать мир вокруг себя. Ганнибал задрожал под его весом, под робкими прикосновениями к ключицам, под медленным движением тёплых ладоней вдоль острых рёбер — там, где кожа натянулась от голода и боли. Он вздрогнул, когда пальцы Уилла скользнули по тем чувствительным местам, где кровь пульсировала близко к поверхности, где ему было теплее всего, где он горел от невидимой лихорадки. Хладнокровная амфибия и теплокровное существо, борющееся за жизнь. Уилл выдохнул, медленно и осторожно, и его дыхание коснулось шеи Ганнибала. Он прижался к ней губами. Призрачные зубы коснулись его плеча, дразня то место, где годами копился голод. Ганнибал смотрел на него — на изгиб его спины, на напряжённые мышцы шеи, на полуоткрытые, влажные губы. Его тело было измучено, конечности вялые, член спокойно покоился на бедре. Но между ними не было спешки. Не было необходимости торопиться, не было испепеляющей страсти, толкающей на безумства. Было только это. Здесь и сейчас. Ганнибал прижался к нему, распаренный и влажный, животом к животу. Желание, горячее и неотступное, било ключом. Оно жгло, просачивалось сквозь них, разливалось по бедру Уилла, когда тот подался навстречу, ища новые точки соприкосновения, жадно пробуя его на вкус. Он целовал его колено, спускался ниже, касаясь губами трепетной кожи над голенью. Фиолетовые синяки сливались с охристыми пятнами. Спина Уилла была словно буря, схватка света и тени. Но он был здесь, дышал, достаточно сильный, чтобы выгибаться под руками Ганнибала, жаться к ним в отчаянном поиске тепла. Ганнибал раздвинул его ноги, осторожно уложил, заботливо подложив одеяло под бёдра. Может, после этого его стошнит. Может, его накроет лихорадка, от которой не будет спасения. Может, он сгорит дотла. Но даже это стоит того. Быть поглощённым Уиллом, стать его отражением, утонуть в чём-то большем, чем просто человек. Ганнибал видел, как люди увядают, их тела размякают и гниют, как их ломает время. Он знал, как голод обнажает кости. Но Уилл — не человек. Больше нет. И Ганнибал тоже не хочет быть человеком. Если уж им суждено сгнить, то пусть это произойдёт так же, как тело возвращается в землю, так же, как плоды становятся слаще от гниения. Уилл содрогнулся, издавая низкий, дрожащий, звериный звук, когда Ганнибал вошёл в него. Дыхание застряло в горле, пальцы впились в простыни, спина чуть изогнулась, принимая его, впуская в отведённое для него место. Он был натянут, словно струна, и Ганнибал обхватил его бёдра, надавливая большими пальцами на острые кости, проступающие под кожей. Слишком просто. Пугающе просто. Белок глаза Уилла вспыхнул в тусклом свете, взгляд расфокусирован, ресницы трепетали, как крылья мотылька. Ганнибал приподнял его голову, чтобы увидеть голубой зрачок и приоткрытые, расслабленные губы. Невыносимо. Совершенно. Ганнибал выдохнул и прижался губами к виску Уилла, вдыхая его запах. Уилл медленно повернулся, суставы хрустнули, ища его губы. Поцелуй был жадным, с открытым ртом, с прерывистым дыханием и дрожью. Ганнибал застонал ему в рот, крепче обхватил бёдра и потянулся глубже, до тех пор, пока не перестал существовать, пока не был уничтожен им полностью. Это была любовь. Не нежная, не сладкая, не шёпот на шёлковых простынях. Это было что-то первобытное, отчаянное, пропитанное железом и солью и всеми невысказанными словами. Это Уилл так вздыхал. — Ты ледяной, — прошептал Ганнибал, касаясь губами влажной впадины под челюстью Уилла, края его рта, тех мест, где тело начинало сдаваться. — Такой ледяной внутри. Ганнибал прильнул ближе, и Уилл застонал низким, хриплым звуком, выдыхая горячим, влажным воздухом. Его пальцы цеплялись за всё, до чего могли дотянуться: плечи, талию, мокрую от пота спину — но ни намёка на отторжение. Его хватка оставит синяки. Его руки дрожат. Ганнибал упивался этим. — Мне это нравится, — прошептал Ганнибал, касаясь губами острой косточки скулы Уилла. — Твоя холодность. То, как твоё тело не жаждет тепла, как оно ему не нужно. Ты не горишь, как все остальные. Мир охвачен лихорадкой, безумием — плоть пылает от отчаяния, постоянно тянется, требует, разрывает себя на части, только бы продолжать дышать. Но ты… Его пальцы скользнули по разошедшейся коже Уилла, оголяя мышцы, которые начали сохнуть, темнеть, заворачиваться по краям. Он очертил пальцем ямку между его горлом и ключицей. — Ты молчишь, — прошептал Ганнибал. Дыхание Уилла стало прерывистым, тяжёлым, как у загнанного зверя. Затем он резко впился зубами в край челюсти Ганнибала. Но не прокусил кожу, остановился. И, словно устыдившись своей жажды, своей отчаянной нужды, отвернулся. Его губы задрожали и приоткрылись. Руки затряслись сильнее. Ганнибал тихо приложил палец к его губам, выдохнул тёплый воздух ему в висок, поцеловал в лоб, в щёку, в губы. Уилл говорил не словами, а касаниями, жестами, благоговением. Лицо Уилла — расписанное и изуродованное, в полосах естественных и искусственных оттенков. Лицо, искажённое насилием и тоской. Любовью и разрушением. На ладонях Уилла — обрывки плоти, зияющие раны, словно стигматы, клеймо веры. Ганнибал задумался, что значит нести их, переносить такую боль. Но не спросил. Он просто любил его. Больше всего на свете, в любом мире, во всех мирах, которые люди когда-либо смели вообразить. Волна удовольствия накрывала его, разрастаясь до нестерпимой боли. Внутри рождалась новая звезда, белая и раскалённая, грозя разорвать его на части, сломать рёбра, вывернуть кожу и обнажить мягкую, пульсирующую сердцевину. Ему хотелось, чтобы этот момент, этот застывший кадр вне времени, длился вечно. Он так давно никого не касался. И его так давно не касались. Он сел, приподнимая Уилла вместе с собой. Уилл обмяк в его руках, тяжело дыша, с пылающими щеками. Голова запрокинулась на плечо Ганнибала, обнажая беззащитную шею, такую податливую, такую жаждущую прикосновений. Ганнибал смотрел сверху вниз, на приоткрытые губы Уилла, на то, как его тело притягивает к себе, затягивает глубже, обхватывает изнутри. Он качнулся бёдрами, и этот звук заполнил комнату — громкий, влажный, животный. Но всё равно тише саранчи. Ничто не могло заглушить саранчу. Дыхание Уилла прерывалось, губы разомкнулись, словно из раны, сочащейся мёдом и вином. Глаза дрожали под полуприкрытыми веками, он был потерян. Человек и не человек. Святой и зверь. Ганнибал целовал его медленно, нежно, с языком и зубами, как это делают настоящие люди. Но настоящих людей больше не осталось. Только они. Только ангелы и плоть. Рука Ганнибала дрогнула, пальцы скользнули по животу Уилла. Он почувствовал, как Уилл замер под его прикосновением, как едва заметно дрогнули рёбра. Он поднялся выше, огибая изгиб грудины, туда, где когда-то билось сердце Уилла — в пустой храм, в святилище без реликвий. Его пальцы проникли внутрь. Тело Уилла раскрылось под его напором, словно ожидало этого прикосновения, словно было создано из податливой глины. Ганнибал прорвался сквозь разрушенные врата его плоти, рука скользнула сквозь рваный рубец мышц и сухожилий, пока не нащупала твёрдые рёбра Уилла, пустоту между ними, влажное, тёплое нутро. Уилл издал дрожащий стон — всхлип, застрявший в горле. Ганнибал надавил сильнее, его пальцы утонули в густой, сладкой жиже, сочившейся из раны, вязкой и блестящей. Его сукровица пела, нектар его гибели лип к коже Ганнибала. Глубоко внутри что-то шевелилось — бумажные крылья шуршали о стенки рёбер. Они пировали, пожирая его изнутри, поглащая края, медленно, методично, благоговейно. — Дорогой, — прошептал Ганнибал, и голос его дрогнул, с трудом выталкивая это слово наружу, пока взгляд был прикован к месту, где его рука исчезла в груди Уилла. Уилл издал стон, который больше походил на вой — неземной, надтреснутый, словно звук, не предназначенный для человеческого уха. Шелест листьев в тёмном лесу, свист ветра в пустой кости. Голос чего-то возрождающегося, чего-то вернувшегося из небытия. Ганнибал вздрогнул. Он сжал Уилла сильнее, прижав его к себе, и дыхание участилось, вырываясь прерывистыми толчками. Его пальцы сжались внутри него, по костяшки утопая в сладкой, податливой плоти его груди. Они называли Уилла и его странных друзей монстрами, но они никогда не знали его по-настоящему. Они никогда не видели его таким — просыпающимся утром уже искалеченным, бредущим по миру на сломанных ногах, без обуви, без пальцев на ногах, с телом, на котором не осталось ни одного незапятнанного места, ни одной нетронутой пустоты, где когда-то была нежность. Он пришёл к Ганнибалу израненным и сломленным, облачённый в ржавое льняное полотно, воплощая осень в своих страданиях, вечный в своей жертве. Отданный целиком и полностью, выбранный, поглощённый. — Твой слуга, возвышенный. Я твой, — прошептал Ганнибал ему на ухо. Они могли мечтать о той жаркой смерти, которой одарят друг друга, лёжа в тишине темноты, словно дикие звери, с телами, содрогающимися в предвкушении. О смерти, которая не является концом, а лишь перерождается во что-то новое — в багровую, бездыханную вечность, где голод не утоляется, а лишь меняет форму. Его тёмный жар. Его тёмное предзнаменование. Уилл был рождён для этого — чтобы заглянуть за грань, стоять на пороге и решать, переступать или нет. Его любовь была лишена нежности; она была подобна дереву, сломленному бурей, с корнями, уходящими глубоко в чёрную почву познания. Он любил, как пророк. Ганнибал никогда не боялся конца света. Он боялся лишь собственной незначительности. Они любили до самозабвения. Голодные до отчаяния — жаждущие прикосновений, смысла, той изысканной жестокости, которую дарит осознание, что тебя видят, что тебя знают. Вот чем была их любовь: рука, протянутая в кромешную тьму, сжимающая так сильно, что на коже остаются синяки. Подтверждение их существования, их реальности, признание того, что они — есть. За это Ганнибал любил его. Именно за это Уилл его и любил. Уилл однажды прикоснулся пальцем к слову в книге. «Любовь». А затем поднял тот же палец и указал на Ганнибала — точно так же, как в тот раз, когда Ганнибал произнёс слово «Бог». Из этого они сотворили божество — из грубой механики тоски. Вылепили маленьких богов из всего нового, неизведанного. Так было проще выжить. Ганнибал бережно опустил их на постель. Уилл обмяк в его руках, их тела переплелись от жара и изнеможения. Его вес был таким желанным бременем. Когда Ганнибал освободил его из своих объятий, Уилл вздрогнул, и его дыхание дрогнуло. Тихий, жалобный звук — слабый, инстинктивный — вырвался из его груди. Ганнибал успокоил его, проведя рукой по изгибу позвоночника, прижав к себе, словно пытаясь собрать заново из осколков. Щека Уилла нашла своё место у него на груди. Дыхание к дыханию. Кожа к коже. Астероид был необходим, неизбежен. Разрушение — жизненно важно. Огонь выжег всю гниль, оставив после себя плодородную почву для нового роста. Уилл выдохнул. Облако серы рассеялось. Воздух очистился. Ганнибал наблюдал за ним — за тем, как солнечный свет ласкает его израненную кожу, как плавно поднимаются и опускаются рёбра, как медленно разжимаются пальцы. Его ключицы вырисовывались, словно линия горизонта, разделяя небо и море. Он раздвинул воды, как это сделал Уилл. Освободив место для чего-то большего, непостижимого. Это откровение должно было ужаснуть его. Но не ужаснуло. Даже сейчас, глядя на него, он чувствовал лишь безграничную нежность. Такую глубокую, что она пронзала до самого дна его существа. Уилл был словно рана без крови. Как это назвать? Как его назвать? Провозвестник. Уилл. Дорогой. Любить его — значило уступить мягкости, отбросить клинок, взять в руки что-то более хрупкое, уязвимое. Уилл брал всё и перемалывал, пока оно не становилось приемлемым, поддающимся контролю. Он смотрел в пасть Зверя и находил там свой дом. Возможно, это и было необходимым условием для того, чтобы любить его: построить дом из руин, приручить дикого Зверя, дать ему безопасное имя. Ганнибал качал его на руках, позволяя его тёплому, податливому телу плотно прижаться к своей груди. Усталость в теле Уилла была тихим, благоговейным чувством. Капитуляция без насилия. Ганнибал коснулся губами его макушки — не губ, не кожи, а того места, где когда-то покоился целый мир. Он вдыхал его запах. Воздух становился чище. — Теперь лучше, правда? — пробормотал он. — Тишина, покой. Воздух стал легче, свободнее. Больше никакого дыма, никакого металла, никаких рук, которые рвут, берут и ломают. Только это. Уилл не ответил — он почти никогда не отвечал — но Ганнибал уже давно перестал ждать ответа. Он говорил за них обоих, как это всегда и делал. — Старый мир умирал задолго до пожара, — продолжал Ганнибал. — Гнил изнутри, стонал под тяжестью собственной болезни. Это было милосердно, Уилл. За окном хвойные деревья оставались зелёными. Со временем оттаивает всё. Любить его — значит быть. Другого пути нет. Альтернативы не существует, как не существует и способа избежать неизбежного. Прямо здесь, между ними, вырастал новый мир. Возможно, они так и будут лежать, пока он растёт и обретает форму вокруг них. Возможно, цивилизации будут взлетать и падать, и однажды их найдут вот так — тесно переплетённые кости, прижатые друг к другу в пыли истории. Триасовое объятие: один хладнокровный, другой теплокровный. Один сгнил больше другого, но они вместе. По‌чва — ты мо‌лвишь, и в го‌лосе слы‌шу ду‌шу, — пробормотал Ганнибал, наклонив голову и наблюдая за тем, как слегка приоткрываются губы Уилла, как едва заметно шевелятся его веки. — Небольшая игра языка, тончайшая разница в звучании. Уилл издал звук — не стон, не мычание. Что-то среднее между ними. Ганнибал продолжил. — Как будто, гуля‌я по ле‌су, но‌ги мои‌ в той душе‌ изма‌рались, — произнёс он, и голос его стал тише, увереннее. — Плотная, влажная земля прилипала к коже, забивалась в складки на ступнях, просачивалась под ногти. Это была не просто грязь. Не пыль. Это была сама душа — столетия жизни, ставшие материей. Уилл издал глубокий, грудной звук, от которого у Ганнибала что-то болезненно сжалось в груди, и пульс участился. — До‌ждь, — прошептал он, наклоняясь ближе, — и душа‌ претворя‌ется в гря‌зь. Она обволакивает, липнет, тяжелеет и тянет вниз. В каждом шаге чувствуешь, как она давит — грузом прошлого, всем тем, что отмерло и ушло в землю, чтобы расчистить место для нового. Пальцы Уилла судорожно сжались. Взгляд затуманился, в белом глазу промелькнула тень. Ганнибал видел это и раньше — в редкие моменты покоя между вспышками насилия. — Ду‌ши — то тле‌н от расте‌ний и зве‌рей, — продолжал Ганнибал, снова протягивая руку. Его пальцы лишь слегка коснулись костяшек пальцев Уилла, и гниль под этим прикосновением словно согрелась. — Конец и начало. Последний вздох, давший жизнь новому росту. Тела разлагаются, пока не перестают быть телами, пока не остаётся лишь память о жизни, питающая корни того, что придёт вслед за ними. Уилл медленно моргнул, приоткрыв рот в беззвучном, болезненном жесте, словно собираясь что-то сказать. Язык на мгновение коснулся зубов — мимолётное проявление сомнения. — Эта эдафология, — прошептал Ганнибал, почти касаясь его губами уха, — зна‌нье о ду‌ши влия‌нье на жи‌знь и ды‌ханье. Уилл медленно выдохнул и чуть повернул голову, взглянув на Ганнибала. — Педология, — продолжал Ганнибал, — по‌чвы рожде‌нье, её зё‌рнышки эти иссле‌дует пристально. Уилл сглотнул, и его горло судорожно дёрнулось. Он издал какой-то неопределённый звук. Ганнибал едва заметно улыбнулся и провёл рукой по запястью Уилла, ощущая шероховатость кожи, трещины плоти, тихое эхо былой жизни. — Ты‌ — укоренён в том, — прошептал он, — что а‌лою каплей ду‌ши исте‌кло‌, просочи‌лось сквозь па‌мять, и сотни кузе‌нов твои‌х пропусти‌ло в жи‌знь, будто ре‌ка, что те‌плится ме‌дленно, и до‌мом зовёшь ты её‌ повседне‌вно. Такова правда всего, что ходит по этой земле: знают они об этом или нет, они принадлежат почве, что создала их, кормит и в конечном итоге поглотит обратно. Мы неотделимы от неё. Мы — её порождение. Уилл судорожно вдохнул. Его пальцы впились в кожу сильнее. Из горла вырвался звук — то ли узнавание, то ли горечь разочарования. Ганнибал выдохнул, успокаивающе. — Мо‌жет быть, по‌чва — под ка‌мнем глубо‌ко, да‌же когда‌, как бы‌стро ни шли‌ бы, преткнёмся о ка‌мень в начале пути. Уилл подался вперёд. Его нос скользнул по подбородку Ганнибала, оставляя на коже тёплое, влажное дыхание. Губы приоткрылись, обнажив острые зубы. Ганнибал позволил себе закрыть глаза. Может быть, он почувствует заражение. Может быть, это будет агония. Но он не вздрогнул. Не пошевелился. — То, как ты прошипел это слово — «почва» — тогда, у самой двери, — пробормотал он, — ка‌ждая его пы‌линка ста‌ла сти‌хом, волше‌бной строфо‌ю.
Примечания:
58 Нравится 7 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (7)