Три чаши чая

R
В процессе
11
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написана 41 страница, 15 365 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

1.3 Moonlight

Настройки

      余り物に福がある И в остатках есть счастье.

      

            

Токио, район Шибуя (渋谷区).

Март, 2008 год.

08:42 вечера.

      

             Токио, как всегда, просыпается раньше всех. Он знает ритм людей — кто и когда пересечёт улицу, где остановится, куда опустит взгляд.       Всё по расписанию. Всё — кроме него.       Киёши снова ощущает себя лишним элементом в отлаженной системе. Город однажды выхватил его из тьмы, дал вспышку света — и тут же отнял. Сбой, случайность, мгновение — и снова тишина, в которой он никому не нужен. Может, город изначально ошибся адресом и, вспомнив о своей безупречной гармонии, знакомым холодом вычеркнул его?       Просто потому, что Киёши посмел поверить в случайность. Просто потому, что он допустил возможность того, что город несовершенен и тоже может ошибаться.       Но даже холод имеет границы. Даже город, созданный из бетона и равнодушия, не должен быть жесток. Холод может не касаться, но не должен жечь. А Токио, кажется, жжёт: не живым, согревающим огнём, каким руку (и душу) Киёши обжёг чай, пролитый ей, а равномерным, бесстрастным светом, выжигающим глаза и иссушающим сердце.       Ведь нет ничего страшнее, чем дать человеку надежду, а потом отнять её. Оставить пустоту там, где что-то, хоть на краткий миг, дрогнуло. После этого уже невозможно вернуться к прежней серости: она режет, потому что ты смог однажды увидеть цвет.       Может быть, в этом и заключается подлинная жестокость города — не в том, что он равнодушен, а в том, что в один прекрасный момент он делает вид, будто бы ему не всё равно, будто он услышал тебя и открыл окно, а потом захлопнул прямо перед носом, оставляя горький привкус несбывшегося — то особое удушье, которое возникает не от отсутствия кислорода, а от осознания, что дышать больше незачем.       Город отворачивается от тебя и заставляет двигаться дальше, будто ничего и не было.       И Киёши идёт вперёд — в серое ничто, где утро пахнет металлом, а вечера растворяются в неоне. Он идёт не потому, что хочет идти, а потому что город требует движения. Иначе нельзя. Иначе смоет потоком, не оставив после тебя ничего. И если раньше это не пугало и даже в какой-то степени прельщало, то теперь исчезнуть казалось немыслимым, чем-то на одном уровне с предательством и грехом.       С тех пор, как он встретил её, многое изменилось.       Хоть город и отвернулся от него, в глазах Киёши он перестал быть безжизненной машиной. Теперь он слышал в нём эхо — едва уловимый отклик высоких домов, видел свет, мелькнувший среди бессонных улиц. Он и сам не заметил, как начал искать и эхо, и свет — в отражениях, в случайных лицах, в каждом дыхании ветра между домами. Мир, прежде чужой и беззвучный, вдруг побежал трещиной, через которую, точно цветок через асфальт, пробивается жизнь.       Он долго — постоянно — размышлял о том, что такого он в ней увидел, почему не мог перестать думать. Но ответа так и не находил.       С той самой встречи Киёши начал жить будто меж двух миров. Всё, что раньше казалось хотя бы отчасти реальным — офис, привычные маршруты, разговоры, — потускнело. Вечера сливались в однообразие, утро блекло безвкусием. Кофе не бодрил, чай не согревал, музыка раздражала. Иногда он забывал собственное имя и, открывая удостоверение на работе, испытывал странное ощущение — будто смотрит на фотографию другого человека.       И почти сразу вернулись сны. Не сны — вспышки: огонь, гул, выжженная земля и небо, разорванное криками и командами. Иногда он просыпался, чувствуя запах гари и остывающее в пепле сердце. Он пытался было записывать обрывки в телефон, но на утро они теряли смысл: бессвязные слова, словно фразы на чужом языке, что с них взять? А ведь раньше он не помнил снов. Теперь же не только запоминал, но и ощущал, что сны более реальны, чем жизнь между снами.       Может быть, это потому что в некоторых снах была она. Вернее — не сама она, а её дух, её тень, её плоть, растворённая в воздухе, отблеск на внутренней стороне век. Что-то призрачное, но неоспоримо живое, без имени и формы, но то, что всегда узнаёшь без слов, — и понимаешь: это оно и ничто иное.       Она стала тем единственным контуром, что смог вписаться в его ничем не запятнанную память, и той единственной частотой, на которую откликнулось сердце.       Мысли о ней не покидали его. Не потому, что он был склонен к навязчивым идеям, — просто устал от бесцветия. Его и без того пустые дни стали похожи на прозрачную воду: ни вкуса, ни цвета, лишь движение по инерции. Но после встречи с ней в этой прозрачности появился осадок. Тогда он впервые ощутил, как город вокруг дрожит от внутреннего напряжения, будто готов сорваться, и сорвался — в тот миг, когда их взгляды встретились.       Что-то в этой дрожи его звало. Не звук, не голос — воспоминания, которые он не мог назвать своими. Раньше бы он не обратил на это внимания, но теперь позволил клочкам прошлого — если это вообще было прошлым, — взять над ним власть.       Иногда это был душистый запах чая.       Иногда — звук чужого имени, и Киёши оборачивался, думая: может, это её зовут?       Иногда появлялось ощущение, что кто-то когда-то держал его за руку и обещал вернуться, а теперь невидимый след горел на руке, напоминая об обещании. Всё это перемежалось другими снами, где огонь и пепел сменяло тихое море ночного света, тень спящего храма и зовущий голос по имени, которого он никогда не носил. Но всё исчезало так же мгновенно, как возникало, и оставляло после себя только две вещи — бессвязные заметки в телефоне и тягучее, почти болезненное желание встретиться с ней вновь.       Но как найти её в мегаполисе — огромном, одинаковом, шумном, безликом? Здесь всё течёт и сменяется, как вода, а люди исчезают так же легко, как капля дождя в реке. Им даже не нужно умирать — достаточно просто свернуть за угол, и ты уже никого не вспомнишь. Токио проглатывает лица, имена, запахи, оставляя только поток. И всё же Киёши чувствовал: она стоит того, чтобы её искать, даже если на это потребуется вечность. Он знал: стоит ему снова увидеть её — хоть на секунду, — всё встанет на свои места.       К тому же, у него была одна зацепка — ничтожная, почти смешная — но единственная, что что давала надежду найти её вновь. Заметку он заметил не сразу, лишь спустя несколько дней, когда память о встрече начала растворяться. Тогда он вспомнил: на выходе из вагона, когда двери уже почти захлопнулись, она уронила стаканчик. Киёши поднял его автоматически — не из любопытства, не из вежливости, просто рука сама потянулась, будто тело знало раньше сознания, что это действие имеет значение. Белый пластик с выцветшим логотипом, крохотный отпечаток бледно-розовой помады на крышке — почти невидимый след, но оттого ещё более настоящий.       Теперь этот стаканчик стоял у него дома на столе и казался чем-то вроде компаса, когда Киёши переключил внимание с оттиска губ на логотип — «Sunrise Tea House».       Он нашёл чайную с таким же названием — она была недалеко от Шибуя, — и стал приходить туда ежедневно. Каждое утро, ровно в семь двадцать, толпа выдыхала его к Санрайзу — к стеклянной витрине с золотистыми латинскими буквами, — и Киёши ждал её, намеренно вглядываясь в лица и ненароком вслушиваясь в обрывки разговоров прохожих.       Может, она покупает здесь чай каждое утро? — думал он, стоя под навесом и вглядываясь в лица бегущих мимо людей. Может, именно здесь он сможет её найти? — думал он, глотая чай, который казался совсем не таким, каким был тот, пролитый ей.       Сотни лиц проходили мимо, но ни одно не отзывалось. Он убеждал себя, что узнает её сразу, но внутри зрела тревога: а если нет? А если она уже была, просто прошла мимо, а он не заметил? Иногда он считал шаги прохожих. Иногда смотрел на витрину, за которой кто-то смеялся, кто-то спешно пил напитки, кто-то грел руки о чай.       Но она не появлялась.       Он надеялся, что город сжалится над ним, что он просто устраивает проверку; что если бы город мог говорить, он сказал бы одно: жди.       Но город молчал.       На девятый день он почувствовал себя глупо. На пятнадцатый — не мог больше пить чай. На двадцать второй — стоял уже не прям у витрины, а поодаль. На тридцатый — начал сомневаться, существует ли она вообще. На сорок второй — окончательно уверился, что гонится за призраком.       Когда он только догадался использовать стаканчик как подсказку, он почувствовал себя богом, который сам себе даровал нить судьбы. Но дни шли, и ничего не менялось. Он уже не понимал, чего жаждет сильнее: встретить её вновь или убедиться, что она была лишь миражом. Дни тянулись, и по мере того как надежда выцветала, всё явственней становилось второе желание. Нить судьбы оказалась нитью, ведущей по ложному следу. Скорее всего, она по случайности взяла чай именно здесь, возможно, ей даже не нравилось это место, а он поверил в обратное с такой наивностью, за которую становилось стыдно.       Сегодня, на сорок третий день с начала поисков, он снова стоит у витрины, где берут кофе те, кто опаздывает, и чай — кто ещё надеется на чудо. Холодный воздух щекочет пальцы. Люди всё так же проходят мимо, сливаясь в одну бегущую строку. Он больше не вглядывается в лица, надеясь отыскать в них её черты: слишком долго он всматривался — и порой даже верил, что вот, это она. Но каждый раз ошибался. Ошибался, пока не перестал верить глазам.       Киёши смеётся над собой и кожей чувствует, что город смеётся вместе с ним.       Киёши больше никуда не спешит и ни во что не верит. Сегодня он пришёл сюда не утром, а вечером — и пришёл в последний раз.       Хватит. Хватит искать, ждать, надеяться. Город развёл его, как дурака, а он купился. Надо заставить себя поверить, что это всё случайность, игра памяти, обман уставшего сознания.       Сумерки опускаются, и стекло витрины отражает его бледное уставшее лицо. Киёши думает: может, он уже мёртв? И всё это — просто инерция тела, которое ещё движется, хотя душа уже остановилась?       Он отворачивается от витрины и делает шаг прочь. Потом ещё один. Город облегчённо выдыхает. Ну что, доволен? Дождался, да?                     Вот я, вот мой проигрыш. Можешь смеяться, Токио. Ты ведь это любишь — смотреть, как кто-то сдаётся.                     Киёши идёт, не разбирая дороги, главное — дальше от центра. Он идёт мимо домов, магазинов, остановок — и свет больше не манит и эхо не отражается в домах. Теперь Киёши не ждёт ничего. Он просто идёт, позволяя городу растворяться за спиной.       Он не знает, куда ведут его ноги — к окраине, к реке, к пустоте. Возможно, туда, где город уже теряет своё имя, где не работает память и время перестаёт звучать. Туда, где Киёши забывает свои сны. Туда, где можно, наконец, перестать искать.       Туда, где возобновляются привычное ему беспамятство и тишина.              

***

      

Токио, район Мэгуро (目黒区).

Март, 2008 год. 09:52 вечера.

                   Кафе, спрятанные за границами центрального Токио, могут рассчитывать на вечерних гостей лишь условно: как ни крути, мало кто свернёт сюда после захода солнца — центр манит огнями куда сильнее. В Мэгуро же все заведения, кажется, слиты в один неприметный ряд, будто заключили молчаливый пакт не выделяться и честно делить между собой ничтожную вероятность привлечь загулявшего офисного работника.       Так и это кафе мало чем отличается от других: низкие деревянные столы, потёртый прилавок с кругами от чашек, тонкие бумажные шторы, через которые вечерний свет просачивается полосами. Воздух внутри густеет от запаха поджаренного ячменя, влажных кофейных зёрен и домашней выпечки. На стенах висят рамки с выцветшими фотографиями — люди семидесятых, запечатлённые в момент безделья, — но взгляд любого посетителя приковывается к старинным расписным фуринам: маленькие латунные колокольчики тихо покачиваются и звенят, стоит кому-то войти внутрь, возвещая работников о приходе гостя.       Микки стоит за прилавком, подбородок опирается на ладони. Она рассеянно смотрит на фурины, но на самом деле её взгляд проходит сквозь них — дальше двери, дальше улицы, дальше редких прохожих. Он проваливается в глубину, в мягкую серость, где сон переплетается с памятью.       Странные сны снова тянут её к себе. Она бредит ими — шёлк кимоно, чайная комната, фотографии, ещё более старинные, чем висящие здесь, неизвестные лица, которые знали её иначе, чем она знала себя. На границе сна и бодрствования пространство кафе превращается в лесную тропинку, а та, в свою очередь, ведёт в зыбкое коридорное пространство. Что это? Дом? Храм? Она бредёт дальше, спотыкаясь о корни, чувствуя, как что-то невидимое дышит за спиной. Идти неудобно, корни цепляются за подошвы, ноги обвивает тесное кимоно, потому не сбежать и не скрыться от того, что дышит ей в затылок.       Где-то вдали щели старых стен и покосившиеся ворота обещают спасение, но чем ближе она подходит, тем отчётливее понимает: там никого нет. И вместо спасения приходит удар, тяжёлый, бесшумный, как ночь, и она падает, едва понимая, что это конец.       Это не память, это старая травма ума.       Мидзухо стоит рядом, ритмично протирая чашки и ставя их на полку. Кажется, она следит за механикой рук, хотя истинное внимание давно держится на сестре — и в такой показной отчуждённости чувствуется властная, почти материнская защита, сквозь которую проступает настороженная нежность. Каждый раз, когда она замечает в Микки что-то тревожное, на её лбу появляются две тонкие морщинки. В последнее время они проступают всё чаще.       — Неужто ты снова о том парне в метро? — прерывает он тишину резче, чем хотела. — О том, которого облила чаем?       Микки дёргается, выныривая из глубины. Рука сама поднимается к шраму на шее; пальцы трут его машинально, будто он — кнопка перехода между эпохами.       — Нет, что ты, — она качает головой и тяжело выдыхает. — Я просто задумалась.       Теперь Мидзухо смотрит на неё в упор. Её взгляд сочится недоверием.       — Ага, конечно, — говорит она, протягивая Микки чистую чашку. — Знаю я этот твой голос, ты им всегда врёшь. — И вдруг, нарочито копируя её интонации, чуть приподнимает голос: — Ох, я просто задумалась. Да ну брось! И чем он тебя так зацепил?       Микки принимает чашку и смотрит на неё как на предмет, который видят впервые в жизни и не знают, что с ним делать. Пелена снов всё ещё висит над ней, как туман.       — Я… — начинает она и запинается. — В общем, мне снятся сны. Я в кимоно, я делаю чай, я подаю чай, и свет другой, и всё другое… А потом я куда-то бегу, хочу спастись, но за мной кто-то очень страшный, я его не вижу, но чувствую… — Она останавливается, но решает продолжить: — А иногда я даже просыпаюсь с неизвестным запахом на своей подушке.       Мидзухо не перебивает. Она слушает, не моргая, будто процеживает через себя каждое слово.       — Да, я думаю о том парне, — добавляет Микки, кладя чистую чашку обратно в мойку. — Но я думаю о нём не потому, что он чем-то меня зацепил, а потому что он как-то связан с моими снами. Снами, которые так сильно вцепляются в меня, что я боюсь из них однажды не вернуться.       Микки вздыхает и украдкой смотрит на сестру: наверняка та едва сдерживает смех, воспринимая её слова как чепуху. Но Мидзухо на удивление серьёзна. Две морщинки расчерчивают её лоб.       — Но ты ведь просыпаешься, — осторожно уточняет она, будто убеждая их двоих. — В конце концов, ты всегда возвращаешься в этот мир. Что тебя будит? Все эти сны — чем они заканчиваются?       Микки приподнимает голову, её взгляд тянется к потолку над дверью. Звон, которого сейчас нет, вспыхивает в памяти — она слышала его столько раз, что может воспроизвести до последней вибрации.       — Фурин, — говорит она почти шёпотом и кивает в сторону двери. — Похожий есть и в моей комнате, помнишь? Он всегда будит меня, как будто в комнату врывается сквозняк. После этого я просыпаюсь.       Слова падают в воздух тяжёлым стеклянным звоном. Мидзухо вздрагивает как от удара.       — Но у тебя нет фурина, — отвечает она, и Микки кажется, что в её голосе звучит печаль. — Ты… у тебя нет ничего подобного. Думаешь, пока ты маешься в школе, я не захожу в твою комнату?       Едва она произносит это, дверь кафе открывается, впуская вечерний холод. Колокольчики поют тонко, отбрасывая по залу мерцающие звуки. В дверном проёме возникает фигура.       — Мы закрываемся! — восклицает Мидзухо не столько потому, что боится злости Широ — их начальника, что не терпит задержек, не любит неожиданных посетителей и тем более нарушенной дисциплины, сколько хочет сейчас полностью отдаться состоянию Микки и разобраться в ситуации.       — Опять дверь вовремя не закрыли? Чтоб вас, — раздражённо кричит кто-то за дверью; высокий, с заглаженной причёской и рубашкой, заправленной до последней пуговицы Широ появляется у выхода из подсобки с блокнотом в руке и гневно бросает взгляд на девочек.       — Уважаемый, — теперь он обращается к нежданному гостю. — Мы закрываемся. Касса закрыта, в следующий раз смотрите на вывеску и приходите вовремя.       Мидзухо кивает, выходит из-за прилавка и кланяется фигуре.       — Простите, господин, но хозяин прав. Приносим свои извинения.       Но фигура делает шаг внутрь и под тусклым янтарным светом превращается в молодого мужчину в блестящем от дождя плаще.       Микки замирает. Будь чашка всё ещё в руках — она бы непременно упала бы на пол и разбилась вдребезги. Она увидела не просто силуэт: это он — тот самый парень из метро. Линия плеч, способ, которым он держал руку на поручне, а сейчас — на ручке двери, и даже капли дождя на воротнике — такие же, как тогда.       Сердце бьётся ровно, но каждое движение ощущается словно сквозь густую вуаль: пальцы касаются шеи, где неровность кожи напоминает о прошлом, о вещах, которых она не помнит, но которые тело хранит как тайную карту. Микки делает вдох — и на мгновение кажется, что мир снаружи исчез, что остаётся только он, она, пространство между ними, запах чая и воспоминания, переплетающиеся с тенями событий месячной давности.       Она чувствует, как имя, чужое имя, родное имя, словно всё её прошлое и настоящее решает устроить синхронный всплеск.       — Кадзуо, — произносит она, и в этом имени слышатся и горе, и признание, и разрез на коже времени. Как можно имя, что слетает с губ впервые, так хорошо помнить на вкус?       В зале повисает тишина, которая похожа на паузу в музыке — ту, что подчёркивает смысл и красочность всем последующим нотам. Тот, кого Микки назвала Кадзуо, смотрит на неё так, будто давно ждал этого момента. Его глаза — тёмные, спокойные — отражают её. Картинка, как пазл, начинает вставать на своё место в голове Микки: к линии плеч и каплям дождя прибавляется каллиграфия старых снов, и где-то среди этого — звон фурина, который, видимо, и был тем, что будил её ото сна.       Мидзухо, успевшая подойти к двери и державшая её, чтобы выпроводить гостя, опускает её. Колокольчик тихо подрагивает и сразу же растворяется в тишине. Мидзухо ловит напряжение, окутавшее этих двоих, и пропускает его через себя: она не понимает, что происходит, но чувствует опасность, нарастающую как статическое электричество. Она заметила все детали: как Микки слегка сжалась, как её губы дрогнули. Широ, всё ещё держа блокнот, подходит ближе, но строгость принимает форму вопроса и последующего принятия. Он смотрит на мужчину, затем на Микки и произносит медленно, словно измеряя каждый слог:       — Знакомый, что ли? Раз так, заканчивайте и уходите. Не забудьте закрыть дверь! А моя работа на сегодня уже закончилась, — с этими словами он разворачивается, на ходу снимает фартук и исчезает в подсобке.       Микки прерывисто дышит. Кафе, столы, свет нагоняют её в реальности.       — Я… — её голос дрожит. — Простите, я, наверное, ошиблась.                     Почему, почему именно это имя? Откуда оно взялось? Боже, какой стыд!                     — Может быть, потому что ты наконец произнесла его вслух, — отзывается мужчина.       Колокольчики звенят снова — хотя Мидзухо уже захлопнула дверь. Этот звук похож на звон того несуществующего фурина из её комнаты: отголосок рваных снов, обрывок памяти. Он звучит не под потолком кафе — он поднимается из прошлого, протягивая тонкую трещащую нить в настоящее.       Микки медленно вытирает руки о фартук, словно пытаясь стереть дрожь, выходит из-за стойки и делает шаг вперёд.       — Это ведь вы… — произносит она, но слова рассыпаются у губ.       — Я искал тебя, — тихо отвечает он.       Мидзухо моргает, будто не успевает уловить смысл увиденного:       — Эй, что случилось? Что происходит?       С улицы доносится шум дождя — тот самый, узнаваемый до дрожи, такой же, как много лет назад. На миг кажется, что прошлое и настоящее наложились друг на друга.       И с этого дождя, с этого дня — их пути снова сходятся. И разворачиваются в сторону того, что давно ждало их обоих.