* * *
Воздух все еще гудит низкой частотой, словно в ушах поселился разъяренный шершень. В гримерке пахло едким дезодорантом, перегаром от трибьют-бэнда, игравшего до них, и подгоревшей пиццей, которую Газ, по старой привычке, сунул на задник перегруженного усилителя. Хаос в миниатюре, как и все, к чему они прикасались. На экране телефона Прайса, валявшегося среди оберток от энергетиков, развернулось нечто: фан-аккаунты «GhoapReal?» и «141Shipping» взрывались новыми «доказательствами». Каждый пиксель, выхваченный из концертного ада, становился священным писанием для новой секты. «Взгляните на слайд 47!» – кричал пост на небезызвестном «GhoapReal?». Там, среди сотен изображений, был кадр из последней их документалки: Соуп, с лицом, размазанным в блаженной усталости после шоу, оперся лбом о плечо Гоуста, пока тот копался в своем футляре с палочками. «Секунда немой близости в море суеты», «О, он ищет утешения в нем. Очаровашки!» – гласили пламенные комментарии. На не менее известном «141Shipping» скрупулезно разбирали микро-тактильность во время их поклонов: как, например, перчатка Гоуста на долю секунды коснулась тыльной стороны ладони Соупа, когда они выпрямлялись. «Он поддержал его! Не дал ему упасть после эмоционального опустошения!» – визжала подпись снизу. Прайс, протирая платком разбитую в кровь губу – чересчур энергичное взаимодействие с микрофонной стойкой, – бросил взгляд на экран и фыркнул. Звук напоминал запуск старого дизельного двигателя. – Опять этот детский сад, – Пророкотал он, швыряя платок в переполненную урну. – Соуп, ну сколько можно? Ради всего святого, прекрати кормить этих малолетних сплетниц своими выходками. Джон с разбега шлепается на промятый диван, мокрый до нитки, точно только из реки. На нем лишь потная, почти прозрачная футболка, теперь больше похожая на тряпку для пола, и черные боксеры, такие короткие и узкие, что стыдно смотреть. Острые колени в ссадинах и синяках – видимо, отбил, пока катался на них по сцене. Черная подводка расплылась под глазами грязными тенями, превратив взгляд в что-то томное и слегка безумное. До смерти уставший, он дышит ртом, вплетаясь пятерней в растрёпанный затылок. Однако, тонкие уголки губ все равно дергаются в ухмылке. В глазах – не погасший огонь, а притушенные угли, которые еще тлеют. Весь излучает тепло, как раскаленный мотор после гонки. Лениво протягивает дрожащую руку за пивом, и даже в этом жесте – остатки той бешеной энергии, что рвала зал час назад. Он разбит, потрепан и чертовски доволен. – А что я делаю-то, кэп? Существую рядом с ним? Дышу в его сторону? Это просто сценическая химия. – МакТавиш отбрасывает килт в сторону Газа, что только слабо отбивается, развалившись на кресле с телефоном. Тот тут же подхватил: – Ну конечно, химия. – Протянул он голосом сладким, точно испорченный сироп. – Святая ты наша невинность. Как же. Все мы видели, как ты сегодня на него чуть ли не сел во время «Sniper love». Это уже полноценный реактор термоядерного синтеза. – Он сделал паузу для драматического эффекта, исподлобья глядя на Гоуста, который методично складывал свои палочки в футляр. – Ну же, Соуп, признайся уже. Когда пригласишь нас на свадьбу? А то я уже думаю, что подарить: новый комплект тарелок Гоусту или тебе – запасной килт на случай, если этот – он трясет тканью в воздухе. – порвут в брачную ночь? Гримерка взорвалась смехом Прайса – на этот раз более одобрительным – и еще более громким хохотом Соупа. – Иди ты, а! Тебя послушаешь, так мы чуть ли не в дёсна долбимся. – МакТавиш схватил ближайшую пустую банку из-под колы, прицелившись. – Мне его мрачной рожи хватает на сцене, поверь! Все взгляды автоматически переместились на Гоуста. Он застегнул футляр, медленно поднял голову. Балаклава, слегка влажная у лба, скрывала все, кроме глаз – темных, глубоких и до ужаса невозмутимых. Он окинул взглядом Соупа, потом Газа. И издал единственный звук – тихо хмыкнул. Вдруг Кайл встрепенулся. – О, блять, Кэп, ты просто обязан это видеть! – Он слепо тыкает пальцем в экран, сотрясаясь хохотом. – Черт возьми, да тут целый анализ! Прайс, сидящий рядом, с тяжёлым вздохом заглядывает в телефон. Перед ним предстает гифка: на поклоне, пока Джон слал всем воздушные поцелуи и махал руками, ни на что не обращая внимания, Гоуст успевает подхватить его гитару, у которой неожиданно оборвался ремень. Тот Соуп, замерев на мгновение, расплывается в глупой улыбке, закидывая руку на чужие плечи. Саймон коротко кивает ему, чуть двигая челюстью – что-то, видимо, говоря, – и прислоняет инструмент к бедру, обхватывая головку грифа пальцами. Где-то снизу развернулся подробный пост с разбором каждого их действия тут. Перелезший через подлокотник МакТавиш, тоже заинтересовавшийся, быстро пробежался взглядом и недовольно фыркнул, откидываясь назад. – О, святые гребаные угодники, что за бред? У меня чуть гитара не грохнулась, он просто спас реквизит. Обыденность, мать её. – Ну, сынок, – Тянет Прайс, усато улыбаясь. – Порой именно так это и выглядит со стороны. Будто вы разыгрываете грязную версию «Титаника» на сцене. «О, держись, дорогой, я буду держать тебя, пока мы тонем в море кричащих фанаток!» – Он со смехом бросает мокрое полотенце Соупу прямо в лицо. – Нет, ну ты слышишь, Саймон? Нам тут уже свадьбу пророчат! Гоуст не отвечает. Только слегка поворачивает голову, и если бы не маска, можно было бы разглядеть, как уголок его рта дёргается. – Вот видишь, он согласен! – Не унимается Газ, пока Джон хватает Гоуста за плечо и трясёт его в провальной попытке вытряхнуть больше реакции. Гоуст терпит. Потом медленно, с преувеличенной театральностью, приподнимает руку и кладёт её Соупу на голову, слегка отталкивая. – Отвали. Газ чуть не падает со смеха: – Боже, это было почти нежно! – Да заткнись ты уже! – Соуп бросает в него смятое кэповское полотенце, но сам не может сдержать улыбки. – О, а вот, кстати, ещё: «Вы видели, как Гоуст поправил Соупу ремень, когда тот полез за гитарным кабелем? Это был не просто жест, а самая настоящая забота!Они точно женаты». Или вот: «Они стоят так близко на сцене, что между ними не пролезет даже молекула воздуха. У кого-то ещё есть сомнения?». Райли закатывает глаза, щёлкая зажигалкой. МакТавиш пристраивается рядом, поджигая свой косяк с чужих рук. – А это мое любимое: «Гоуст сегодня кивнул Соупу ровно три раза. ТРИ. В прошлый раз было два. Это прогресс. Они влюбляются.» – Знаешь, я тут тоже читал, что ты частенько смотришь на меня с «нежностью, присущей только влюблённым маньякам». – Соуп затягивается, поддевая Гоуста локтем. – Не виню тебя, от меня сложно оторваться. Тот мычит, не обращая на соседа внимания. Газ, сидящий напротив, зловеще ухмыляется. – Может, они правы? Может, вы действительно скрываете жгучую страсть? Соуп бросает в него уже ботинком.* * *
Лондон. Закат над крышами Ислингтона. Не крики фанатов, а скрип старого радиатора и ворчание кофеварки – саундтрек к их настоящей жизни. Воздух пахнет не выхлопами и дешевым табаком, а свежемолотым кофе, пылью на виниле и едва уловимым ароматом лавандового кондиционера, который Джон купил, потому что «пахнет спокойствием, а ещё ты подарил их мне на наше первое свидание!» Тишина здесь наполненное, теплое существо, нарушаемое только скрипом половиц, бульканьем кофеварки и тихим перелистыванием страниц. Снаружи – граффити, грохот грузовиков, вечный запах выхлопа и пиццы. Внутри – гармония, выстраданная в окопах гастролей, и порядок, который мог установить только человек, знающий цену дисциплины под огнем. Саймон Райли. Просто Саймон. Гостиная была их поляной мирного сосуществования двух вселенных. Одна стена – алтарь прекрасному: стеллажи с безупречно рассортированным винилом. От редкого японского издания The Clash до экспериментального нойза из Берлина 80-х. Каждая пластинка – как патрон в обойме, на своем месте. Противоположная стена – джунгли Джонни МакТавиша: груды художественных альбомов, небрежные стопки графических романов Алана Мура соседствуют с альбомами по стрит-арту, тетради с набросками гитарных риффов мирно уживаются с книгой рецептов. Где-то сбоку висят картины Босха и Бэнкси. На диване валяется гитара в обнимку с ноутбуком, открытым на чертеже нового педалборда. На кухонном столе – так называемые «боевые раны» последнего концерта: пачка запасных струн, коробка с новыми барабанными палочками – специально на заказ, – тюбик суперклея. Джон, в растянутой до колен футболке с полустершимся логотипом какой-то треш-метал группы – явно из гардероба Саймона – и клетчатых пижамных штанах, сидит на подоконнике, прижимая к груди кружку с кофе – с каплей Амаретто, конечно. Солнце выхватывает синеву татуировки на его предплечье, смягчает резкие линии усталости под глазами. Ни ирокеза, ни подводки – только уютная безмятежность. Рядом валяется открытый блокнот с нотами, испещренный его быстрым, неразборчивым почерком – попытки поймать ускользающее вдохновение для баллады, которую бы Прайс непременно назвал «сопливой». Он смотрит на Саймона, который у плиты с сосредоточенностью сапера разминирующего мину, переворачивает филе лосося на журчащей сковороде – в медово-сливочной глазури, с шафраном и чесноком, как он любит. Рядом томится кремовое ризотто. А на нем растянутая серая толстовка с закатанными рукавами и мягкие льняные штаны на низкой посадке – выцветшие от сотен стирок, но родных, как вторая кожа. – Уже пять лет, Сай. – Слова тянутся, как теплый мед – бархатно, обволакивающие. В каждом созвучие слышится улыбка и нежность, словно он способен успокоить бурю: в нем нет резкости, только глубокое, спокойное тепло, пропитанное любовью. – Пять лет мы их водим за нос. Им – спектакль, нам – прикрытие. Гениально, да? Райли поворачивается, держа сковороду. Уголки губ приподняты в едва заметной, но искренней улыбке. Гоуст улыбается только глазами. Саймон Райли улыбается ртом. – Гениально – это то, как ты вчера умудрился запутаться в собственном гитарном шнуре на автограф-сессии. – Он посыпает ризотто хрусткими тыквенными семечками. – Дай угадаю: несомненный признак нервного срыва из-за неразделенной любви к мрачному барабанщику? МакТавиш деланно фыркает, качая головой. – Там пишут, что ты «бросился мне на помощь с грацией обеспокоенного мангуста». И что твоя рука на моей спине задержалась на восемь десятых секунды дольше операторского стандарта. Прямо-таки сенсация! – Соуп ловит ртом предложенную Райли ложку с ризотто, ухмыляясь. Тот молча стирает с его верхней губы пару крупинок прилипшего риса. – Я даже подмигнул девчонкам у барьера, когда ты мне ремень на гитаре поправлял. Они аж завизжали. – У тебя кофе на футболке. – Издает короткий смешок Саймон. Низкий, чуть суховатый тон, в котором слышится знание всех твоих дурацких привычек и нежная снисходительность к ним. – Где? – МакТавиш оглядывает себя без интереса. – Ерунда. Тоже вполне себе искусство. – Назови это «Иди помойся, Джонни» – В уголке глаза Гоуста – та самая, редкая домашняя морщинка улыбки. Невидимая под балаклавой миру. Не реагируя на надутые губы напротив, берет кружку из рук Соупа – пальцы на долю секунды касаются его костяшек – бытовое прикосновение, заряженное пятилетней интимностью, и относит к раковине. Джон тянется за ним, обвивая руки вокруг его торса, утыкаясь лицом в спину под тонким хлопком. – Я скучал. Вчера ты был как неприступная крепость, Саймон Райли. Мне пришлось три раза упасть перед тобой, чтобы ты хоть раз взглянул. – Я всегда смотрю. – Гоуст кладет свои руки поверх его, большой палец нежно проводит по кольцу Соупа на безымянном пальце. – Просто ты слишком громкий. Затмеваешь тарелки. Закат за широким окном томился персиковым сиропом, растекшимся по горизонту. Не огненный взрыв, а томный, усталый выдох дня. Небо – растекшаяся акварель: сирень, пепельная роза, грязный индиго у горизонта. Свет льется косо, цепляется за край бокалов с водой на столике: холодной, с долькой лимона. Последние лучи цеплялись за стекла, за кончики вилок на тарелках, за острые скулы Саймона. Воздух был густым, сладковатым от пара поднимающегося аромата чеснока, лёгких ноток белого вина, пармезана и теплого, сливочного зерна повиснув уютной завесой. Джон суетится, накладывая ужин на тарелки – Саймону всегда чуть более крупная порция с кучей соуса, – пока Райли поджигает свечу. Зачерпывает лопаткой зерна арборио, подносит к тарелке – сливочная масса медленно сползает с лопатки, образуя идеальный, аппетитный холмик. Он слегка придавливает центр, делая углубление – гнездо для рыбы. Затем – к лососю. Он выбирает самый красивый стейк, аккуратно поддевает его, переносит. Розовая мякоть ложится в золотистое гнездо, карамельная корочка блестит в свете свечи. Оценивающе смотрит на тарелку, глаза, обычно горящие безумным огнем, сейчас спокойные, глубокие, почти созерцательные. Он поправляет рыбу пальцем – быстро, чтобы не обжечься, – добиваясь идеального положения. Капля глазури падает на край тарелки. Запах свечи не ванильная сладость, не цветочная нежность – что-то терпкое и дымчатое. Ноты смолы, кожи, чего-то древесного и глубокого, как старый лес после дождя – как будто сама сущность Саймона сконцентрировались в этом колеблющемся пламени, наполняя комнату невидимым присутствием. Дым тонкой струйкой тянулся к потолку, рисуя причудливые вензеля в закатном свете. – Садись уже, Джонни – Тон был низким грохотом, но лишенным привычной стальной кромки. Забирает у него тарелки, берет стул напротив своего места и бережно приподнимает его, ставит чуть в стороне от стола, освобождая пространство. МакТавиш хмыкает, опуская плечи. Ароматы сливаются в густой, головокружительный букет. Медленно обходит стол, пока Райли стоит у выдвинутого стула. Их взгляды встречаются на мгновение – молчаливый диалог, полный понимания и благодарности. Тот слегка пододвигает его, ровно настолько, чтобы Джону было удобно сесть. Соуп опускается на стул с тихим, почти неощутимым вздохом облегчения. Дерево мягко скрипнуло под его весом. Они замолкают, и слышно лишь шипение свечи, тихое поскрипывание дерева и глубокое, ровное дыхание Саймона. Первый кусок лосося таял во рту – сладковато-соленый, с ноткой дыма и остроты, идеально гармонирующий с нежной, чуть упругой текстурой рыбы. Соуп закрыл глаза на мгновение, глухо простонал – от чистейшего, почти животного наслаждения. Райли ел методично. Вилка и нож в его руках двигались с привычной точностью, с которой он делал, казалось, все вообще. Но его внимание было приковано не к еде, а к Джону – наблюдал, как напряжение медленно покидает его плечи. Как глубина теней под глазами кажется чуть меньше в теплом свете свечи и заката. Как его челюсть разжимается, теряя привычную гримасу тихого безумия. Видел, как тепло еды разливается по его лицу, согревая изнутри. – Ласвелл недавно звонила, –Задумчиво мурлычет Соуп. – Напоминала про встречу. И сказала, что у нее готовы билеты в Глазго на те выходные, когда у нас перерыв. Глазго – город, где пять лет назад в полумраке старой часовни – благодаря административному гению Кейт Ласвелл – они сказали «да» под шум дождя и шепот двух свидетелей – самой Кейт и ее жены. Соуп ласково улыбается, рассматривая кольцо, словно первый раз его видит. – Надо будет взять тот скотч, который Ник подарил. Он говорил, для особых случаев. Думаю, он догадывается. – Николай догадывается обо всем. – Он кладет ладонь сверху. – Просто он умеет хранить чужие тайны. Как и Ласвелл. Соуп берет его руку, скользя пальцами по прохладной глади стали, обвивая очертания руки. Там, где плоть должна была встречать плоть, ощущалось лишь легкое сопротивление эфира, сгусток холода, принявший форму. Камень, запертый в стальном кружеве узора, жил своей тайной жизнью: вспышки молочной опалесценции сменялись глубинными переливами оранжевого и синего, точно капля масла на воде, пойманная в вечность. Соуп внезапно вспомнилось, как все это было – то было не магазин с ярким светом, а долгие вечера за эскизами, испещренными пометками двух почерков. Бесконечные споры о толщине ободка, о способе закрепки, о том, как вплести в металл не просто узор, а знак. Дамасская сталь – символ стойкости, сплетенной из множества слоев, прочности, выкованной в испытаниях. А опал... Они нашли его значение в старом фолианте: камень муз, разжигающий искру творчества, но и камень страсти, чье внутреннее сияние сравнивали с неугасимым огнем влюбленных сердец. Он нес в себе двойное пламя. Они хотели, чтобы кольцо было не просто украшением, а застывшей клятвой – быть друг для друга и твердой опорой, и вечным источником того волшебного трепета, что зажигает душу. – А вот кэп и Газ... – Он смеется. – Они свято верят, что фанатки – это больные на голову дурочки. – А мы? – Райли поворачивается к нему. – Мы что? Здоровые? Соуп прижимается лбом к его плечу. Запах мыла, кофе и чего-то неуловимо своего, домашнего. – Мы – гении, Сай. Мастера конспирации. – Он поднимает голову, ловит его взгляд. Игривость сменяется чем-то теплым, серьезным. – Хотя иногда... иногда так хочется сорвать перчатку перед ними и показать всем правду. Гоуст кладет руку ему на затылок, пальцы вплетаются в коротко стриженные волосы, царапая загривок. – Испортишь игру. И Прайс убьет нас за пиар-скандал. – Оно того стоит? – Нет, – Гоуст целует его в макушку. – Наша тишина дороже.* * *
Вновь помпезный стадион. Море голов, вздымающихся и опадающих в такт одному, выверенному до миллиметра, ритму. Колосс из бетона и стали вздымался к небу, ослепляя ночь миллиардами ватт. Это был кафедральный собор их демиургу – неистовству. Его ярусы, взмывающие в задымленное небо, напоминали исполинские жертвенные алтари, уставленные не фимиамом, а оглушительным человеческим присутствием. Не было слышно ни себя, ни окружающих – звук был низкочастотным давлением, вдавливающимся в грудную клетку, в виски, в самые кости. Вибрировал от предвкушения, от запаха горячего асфальта, перегретого железа и терпкой вони перебродившего пива. Прожектора пронзали темноту, выхватывая из мрака безумие, упакованное в десятки тысяч кричащих глоток. Толпа как единый, многоголовый организм, сбитый в кучу адреналином и общей жаждой хаоса. Море из взметнувшихся к небу рук, сжатых в кулаки и светящихся браслетов. Лица, искаженные в экстатическом оре – размазанная тушь, оскалы, залитые багровым светом, глаза, вывернутые наизнанку от восторга. Люди падали друг на друга, сшибались плечами, отскакивали, как горох от стены, и снова бросались в гущу. Образовывались дикие водовороты в море тел – мош-питы, где человечество сбрасывало с себя последние покровы цивилизации, чтобы потолочь друг друга в священном ритуале катарсиса. Рёв толпы сливался с грохотом барабанов в единый, непрерывный гул – животный, первобытный, сметающий всё на своём пути. Вспышки зажигалок и экранов телефонов мерцали, как светлячки над болотом. Пот лился ручьями, делая кожу скользкой, а одежду – вторым липким слоем. Дыхание у всех сбивалось в один стон – всеобщий, прерывистый, похожий на астматический приступ восторга. С высоты ярусов это зрелище было одновременно пугающим и завораживающим. Абстрактный экспрессионизм, написанный живой плотью. Беспорядочное, яростное движение, подчиненное одному ритму, одной гитарной ноте, одному хрипящему в микрофон голосу. Храм требовал жертв – и толпа с наслаждением приносила себя в него, чтобы быть раздавленной, освещенной и возрожденной в этом оглушительном, помпезном аду. «141» на сцене – это отлаженный механизм. Они выкладываются на все двести процентов, выжигая самих себя дотла, чтобы оставить на этом вечере шрамы, которые не затянутся никогда. Идет их коронка – «Bulldog Bite». Из визитная карточка, что стала бэнгером не только среди их фанатов – песня попала в чарты на верхние строчки и долгое время не уступала своего места. Соуп выходит на передний план, под слепящий луч софита, отбрасывающий от него длинную, искаженную тень. Прайс отступает к заднику сцены, в сумрак, уступая ему пространство и обеспечивая надёжный тыл. Газ пританцовывает рядом, стреляет глазами, выжимает душу из баса – плотный, жирный фундамент, над которым Соуп возводит свои чертоги. Звучит то самое заезженное, заученное тысячами людей, но от этого не менее обожаемое всеми соло – вопль, вырванный стальными струнами и деревом грифа. МакТавиш замирает, сгорбившись над инструментом, будто исповедуется. Смуглое лицо предельно сосредоточенно. Весь его бешеный темперамент сжат в эту одну точку, в пальцы, точно бегущие по ладам. Музыка стихает, переходя в финальный, напряженный проигрыш, замирая перед последним, сокрушительным ударным куплетом. Наступает драматическая пауза, которую они всегда выдерживали, чтобы поиздеваться. Прайс приближается к краю сцены, обдает себя водой из бутылки, начинает что-то хрипло кричать в толпу, заводя ее. Газ отступает к барабанной установке, – все ещё держась, конечно, на почтительном расстоянии – зеркалит действия кэпа, жадно хватая губами сбегающие капли. Джон выпрямляется, переводя дух, широкая грудь тяжело вздымается, и он оборачивается к Гоусту, чтобы поймать выверенный до миллисекунды кивок для вступления. И в этот момент у самого барьера происходит движение. Группа девушек – тех самых, чьи фан-аккаунты они порой тайно листают в автобусе – разворачивает нечто. Сначала это просто цветное пятно – кричащий, ядовито-розовый цвет. Потом складываются буквы: огромные, торжественные, слепяще-блестящие на ватмане в человеческий рост, написанные с тем максимализмом, на который способны только истинные фанатики. «Соуп и Гоуст, вы женитесь на нас?! (всех нас<3)» И ниже – рисунок. Карикатурный, до жути наивный и немыслимый: оба в идеально скроенных смокингах, ирокез Соупа гордо торчит, будто опровергая саму идею формальности, увенчанный маленькой фатой. Рядом Гоуст – в своей фирменной балаклаве с черепом и цветочным венком на макушке. Оба окружены облаком из сердечек, бантиков и, кажется, летающих барабанных палочек на пару с медиаторами. Абсурд. Чистейшей воды абсурд. Оператор, ловящий моменты для гигантских экранов, не смог устоять. Шедевр фанатского творчества внезапно заполонил собой все гигантские мониторы по периметру стадиона. Розовый ужас на секунду затмил собой все – и свет софитов, и лица музыкантов. Наступила новая, совершенно оглушительная тишина, на сей раз – от изумления. А потом зал взорвался рёвом, оглушительным, истерическим визгом. Тысячи голосов слились в одном вопле: – ДА! ДА! ДА! Соуп, все еще стоящий под софитом, застывает с открытым ртом. Его моз выдает неожиданный сбой – он видит лишь розовое пятно. Газ, стоящий рядом, буквально падает на колени, давясь смехом, и яростно колотит по настилу сцены кулаком, пока его бас нелепо болтается на ремне. Прайс у барьера оборачивается, поднимает голову к экрану, и его лицо, обычно непроницаемое, искажается гримасой столь глубокого и безнадежного страдания, будто ему показали все его будущие счета за сигары одновременно. Он закатывает глаза к небу, как бы умоляя Бога или промоутера прекратить это немедленно. Палочки Гоуста замерли в воздухе, в дюймах от тарелок. Его поза на первый взгляд неподвижна, но Джон ловит то, как его плечи крупно вздрагивают. Темные глаза, видимые сквозь прорези, насмешливо сужены и прикованы к экрану. Он не двигается, не смеётся вслух, как Газ – просто беззвучно давится от смеха, и это видно по тому, как в этом порыве его мощную фигуру трясет все больше. А толпа ревет: – Целуйтесь! Соуп ловит себя на мысли, что его щеки горят от дикого смеха, который рвется изнутри. Он отшатывается от микрофона, проводя рукой по лицу, пытаясь взять себя в руки. Он ещё раз смотрит на Саймона, и его охватывает приступ такой щемящей нежности и дикого гогота одновременно, что он вот-вот рухнет на пол рядом с Гэрриком. Газ, не в силах удержаться, фыркнул прямо в микрофон – звук получился грязным, влажным и до боли знакомым всем, кто знал его любовь к абсурду: – Ну вот, дождались! Предложение! – Проорал он, безумно хохоча и едва не падая снова. – Я требую право быть свидетелем! Прайс стоял, скрестив руки на груди, капитанская осанка на мгновение сломалась под тяжестью происходящего. Он качал головой, но предательская улыбка пробивалась сквозь его суровую маску. Он смотрел на этот цирк с видом человека, который слишком стар для этого дерьма, но слишком умен, чтобы не оценить его гениальное безумие. А Соуп никогда не упускал момент для шоу. Он сделал паузу, задумчиво почесал подбородок – перчатка без пальцев скребла по сухой коже с шелестом, который никто, конечно, не слышал, – изображая глубочайшее размышление. Лукавый взгляд скользнул по ликующим фанаткам, по розовому кошмару на экране, по своим хохочущим товарищам – и наконец снова упёрся в Гоуста. Зацепил, как плечи Гоуста все еще слегка вздрагивают от сдерживаемого смеха. Увидел, как его глаза сужены в привычном прищуре, который означал: «Ты – абсолютный идиот, и я умываю руки». Уловил, как его пальцы, сжимающие палочки, расслабились на долю секунды. И этого было достаточно. Соуп сделал первый шаг, медленный и преувеличенно томный, пританцовывая. Тяжёлые сапоги отбивали на рифленом какую-то свою, шутовскую чечётку. – Ну что ж, публика требует зрелища... –Он прорычал в микрофон, и его голос, сорванный и хриплый, внезапно обрёл низкие, почти интимные обертона. – Весьма деловое предложение! Как думаешь, Гоусти, брать в жены оптом выгодно? Он подошёл к барабанной установке, как охотник к дичи – но дичь эта была ему совершенно не страшна. Присел на корточки, оказавшись прямо перед Гоустом, так близко, что их колени почти соприкасались. – Ну что, дорогой? – Соуп сказал это не в микрофон, а почти шёпотом, но губка микрофона уловила каждый звук, каждый придыхание, и усилители донесли эту фразу до самого дальнего угла зала, превратив её в самый громкий шёпот в мире. – Сто лет в общем строю, пуд соли съеден... Может, и правда пора? А? Он подмигнул. Тысячи людей замерли, затаив дыхание. Даже Газ притих. Гоуст смотрел на него, и в этих глазах читалась целая вселенная. – лёгкая паника и немое: «Джонни, ты совсем охренел?». Глубокое, бездонное обожание: «но ты мой безумец». Игривое раздражение: «я тебе потом за это уши оторву». И знакомая только им двоим нежность: «Идиот. Мой идиот». Он ткнул указательным пальцем прямо в лоб Соупа, отталкивая его с такой солидной, отеческой основательностью, что стадион снова взорвался хохотом и криками. – Идиот, – Проворчал Гоуст. Его голос, всегда приглушённый тканью, прозвучал особенно глухо и безапелляционно. Соуп с комичным драматизмом откинулся назад, схватившись за сердце. – Отказано! Жестоко и бесповоротно! – Взвыл он, вскакивая на ноги и обращаясь к залу. – Господа, леди и все остальные! Мне только что нанесли смертельную рану в самое сердце! Но шоу должно продолжаться! Он нес ахинею, отточенную годами таких же шоу, его тело жило своей отдельной, клоунской жизнью, подчиняясь ритму толпы. Но где-то на задворках сознания, в тихом убежище, которое он берег только для себя и для Саймона, он все еще чувствовал жар того взгляда у себя за спиной. А Гоуст все ещё смотрел. Он не смотрел на зал, не бросал взгляд на все еще маячащий на экране розовый кошмар, не искал глазами Прайса или Газа. Его мир, обычно ограниченный метрономом собственного ритма и извечной маской отчуждения, застыл на спине Джона. На знакомом изгибе позвоночника, на влажных темных прядях на затылке, на нервном трепете мышц плеч. И в его глазах – единственной видимой части лица, этих двух кусочках живой, уставшей плоти в прорезях черепа – читалось нечто, от чего у Соупа, не видящего этого, могло бы перехватить дыхание. Привычная сдержанность испарилась, как спирт с раскаленной тарелки. Легкая ирония, с которой он обычно встречал все эти шутки, растворилась. Осталось что-то теплое, до беззащитности мягкое, и, возможно, горькое. Усталое от лицедейства, от необходимости прятать самое важное под слоем перчаток, тканей и условностей. В этом взгляде была вся их жизнь – тихие утра с кофе, споры о том, какой винил ставить, смех, раскатывающий по их квартире, тепло его тела под одеялом в три часа ночи. И осознание, что все это – их общая тайна, их сокровище – должно было оставаться запертым за бронированным стеклом, пока они сами выставляли на показ его бледную, кривляющуюся тень. И пока Соуп, захлебываясь от хохота, изображал агонию, Гоуст медленно, почти нерешительно, поднял руку, протянув ее к Соупу. Пальцы коснулись нагретой спины. Это длилось меньше секунды. Меньше, чем длится один удар сердца. Но в этом прикосновении было все, что он не мог сказать: «Я здесь. И мне тоже надоели эти секреты». Соуп замер, очередная юмореска застряла в горле. Все его тело, только что бывшее сгустком безудержной энергии, оцепенело. Он едва слышал сквозь грохот собственного сердца. Он не мог обернуться. Ведь тогда бы все бы увидели не Соупа, клоуна и шутника, а Джона, – человека, который только что получил от своего мужа самое нежное и самое рискованное послание в его жизни. Вместо этого он сделал единственное, что мог – распрямил спину под этим прикосновением. Гоуст тоже пошевелился. Словно каждое движение давалось ему с огромным усилием, он поднял другую руку. Зарождающаяся ухмылка МакТавиша треснула и осыпалась, обнажив ничем не прикрытое изумление. В голове Джона воцарилась оглушительная, пугающая тишина. Взгляд Саймона все ещё был прикован к Соупу, тяжелый, полный немого вопроса и решимости. Пальцы нашли манжету у запястья, ухватив за нее большим и указательным пальцем другой руки. И начал снимать ее. Ткань, пропитанная потом, прилипла к коже, и ему пришлось приложить усилие. Сначала обнажилось запястье, покрытое тонкой паутиной шрамов и татуировок. Потом – костяшки пальцев. Джон, не дыша, следил за этим с экранов. «Он же не... Он не посмеет...» – Пронеслось в голове. Это было уже не по сценарию. Это было что-то опасное, игра с огнем на бензозаправке под названием «их секрет». В зале, почуяв неладное, тоже начали стихать. Смех сменился нарастающим, любопытствующим гулом. Газ перестал ухахатываться, Прайс вытянулся, брови поползли к линии волос. Перчатка соскользнула еще на сантиметр, – уже была видна нижняя фаланга мизинца, указательного... И там, у основания безымянного пальца, угадывался твердый, круглый контур под тканью. Соуп почувствовал, как по его спине пробежал ледяной пот, мгновенно сменившийся волной панического жара. Он видел это кольцо каждое утро. Целовал его. Чувствовал его холодный металл на своей коже. Оно было частью него. И сейчас оно было готово предстать перед тысячами глаз. Глаза Саймона выражали один-единственный вопрос, обращенный только к Джону: «Хватит?» Соуп не мог пошевелиться – он был парализован от происходящего, этим медленно обнажающимся секретом и нарастающим шумом стадиона, который вот-вот должен был взорваться осознанием. Перчатка соскользнула еще чуть-чуть, и теперь на свет божий, под ослепительные лучи софитов, готов был вырваться простой матовый ободок, который значил для них больше, чем все хиты, все плакаты и все крики «141» вместе взятые. Единственное, что существовало в этой внезапной пустоте – рука Гоуста, застывшая в процессе того, что казалось немыслимым, невозможным, почти кощунственным жестом. Снять перчатку. На сцене. При всех. Это был не просто кусок ткани – для них он был доспехом. И вот сейчас Саймон, его молчаливый, непроницаемый Саймон, собственноручно срывал его. И тогда, сквозь нарастающую панику и изумление, сквозь внутренний вопль «Что ты делаешь, ты с ума сошел, они все увидят...», прорвалось и другое. Оно пришло не как озарение, а как медленный, теплый прилив, смывающий всю шелуху страха и условностей. Джон увидел не просто руку, а ещё и напряженные сухожилия, легкую дрожь в пальцах, которую никто, кроме него, не заметит. Он увидел ту самую усталость, что копилась годами в уголках глаз Саймона, и осознал – это не спонтанный порыв, а выбор. Долгий, выношенный в тишине, и оттого – окончательный. Да. Хватит. Мысль была чистой и ясной, как первый аккорд после настройки. Его собственная усталость от вечной игры отозвалась в нем глухим эхом. Хватит прятаться. Хватит притворяться. Хватит отдавать кусочки их настоящей истории на растерзание фан-теориям, превращая самое святое в публичную шутку. И тогда его лицо, искаженное мекндым страданием и сменившим его шоком, расправилось. Мышцы вокруг рта и глаз расслабились, и он коротко кивнул. Да, Саймон. Давай. И словно дождавшись этого разрешения, Гоуст завершил движение. Перчатка была снята. Он поднял обнаженную руку, как знамя. И софиты, эти слепые, безразличные солнца, нашли свою идеальную мишень: на безымянном пальце, там, где ему и положено быть, ярко, почти вызывающе, блеснуло кольцо. Оно было простым, без каких-либо гравировок, без камней, без вычурности. Немое, но оглушительное признание, которое навсегда хоронило все шутки, все теории, все «а что, если...». Тишина. Тысячи людей, только что ревевших в экстазе, замерли в едином оцепенении. Воздух, еще секунду назад вибрировавший от низких частот баса и грома барабанов, застыл, превратившись в ледяной бульон из невысказанных вопросов и остолбеневшего изумления. Даже время, казалось, споткнулось и рухнуло, застыв в этом сюрреалистическом лифте между безумием и откровением. Запланированный на финальный аккорд ослепительный залп, который должен был поставить победную точку в концерте, задержался. Несколько секунд, растянувшихся в вечность, огромное пространство проваливалось в беззвучный вакуум. И лишь потом, с опозданием, словно запнувшись, ввысь взвился одинокий, почти жалкий фейерверк – яркая, но одинокая слеза на лице всеобщего остолбенения. Он осветил зал, выхватывая из тьмы застывшие лица с разинутыми ртами, обращенные к сцене. Саймон поднимается, приближаясь без всякой театральности, на которую был так щедр Соуп. Его рука вновь нашла поясницу Соупа, легла твердо, уверенно, с правом собственности, отточенным за пять лет совместных утренних кофе, ссор из-за разбросанных носков и тихих вечеров под треск винила. Пальцы впились в мокрую от пота ткань футболки, и Соуп почувствовал этот жар сквозь всю одежду, сквозь кожу, прямиком до костей. Гоуст наклонился так, что белый череп на его балаклаве оказался в сантиметрах от черной сетки поп-фильтра. Он сделал небольшую паузу, будто давая последний шанс тишине остаться нерушимой. И затем его голос – низкий, хрипловатый, пропахший дымом и годами сдержанности – разорвал немоту. Он прозвучал на удивление четко, громко и, черт побери, абсолютно спокойно, без тени сомнения или страха. Каждое слово было выверено, отлито из стали и оставшегося за спиной пятилетия молчания. – Извините, дамы. Фраза повисла в воздухе, короткая, почти учтивая, но несущая в себе окончательность. Он сделал паузу, и в ней словно поместилась вся их общая история – все взгляды, секреты, смех в гримерке и тихие вечера в их квартире, где не нужно было ничего скрывать. – Занят. Это был приговор всем сплетням, всем намекам, всем вопросительным взглядам. Больше никаких игр. Никаких двусмысленностей. – Навсегда. Это «навсегда», прозвучало громче любого гитарного соло, любого барабанного брейка, любого крика Прайса в микрофон. Оно впечаталось в сознание каждого человека здесь, не оставляло места для сомнений, для надежд, для вопросов. Произнеся это, Гоуст не выпрямился сразу – на долю секунды задержался у микрофона, встретившись взглядом с Джоном. Дело было сделано. Мост сожжен. И тогда Гоуст повернулся к Соупу, уголки его глаз чуть приподнялись, создавая едва уловимые лучики морщинок. Улыбка Гоуста. В ней читалось все: и «смотри, что мы натворили», и «я ни о чем не жалею», и самое главное – «твой ход, дурак». Соуп не заставил себя ждать – он никогда и не умел. Если Гоуст был тихим, сокрушительным подрывом фундамента, то Соуп был ядерным грибом, радостно и безответственно расплывающимся по небу. С диким, победным кличем, больше похожим на вой гиены, он сорвал с себя свою, засаленную и рваную перчатку без пальцев, швырнув этот кусок ткани куда-то в сторону барабанов. И его рука – жилистая, испачканная гримом и нервным потом, – тоже взметнулась вверх. Его палец, с таким же, хоть и чуть более потертым, матовым серебряным кольцом, он тыкнул прямо в объектив ближайшей камеры, что бездушно снимала все это побоище. Выставил это напоказ, с сияющей, торжествующей улыбкой, в которой не осталось ни капли наигранности – это было чистейшее, дистиллированное счастье. Он сиял, как тысяча солнц, помноженное на все софиты, затмевая собой даже запоздалый фейерверк Николая. Это был жест ребенка, хвастающегося самой лучшей в мире игрушкой. Смотрите! Смотрите все! Он – мой! А я – его! И это – тому доказательство! Это был взрыв. Хаотичный, первобытный, оглушительный вихрь из визгов, воплей недоверия, сдавленных рыданий восторга, истеричного смеха и грохота тысяч телефонов, падающих из онемевших рук или наоборот, поднимаемых еще выше, чтобы запечатлеть этот исторический, безумный, прекрасный пиздец. Верный бас Газа, обычно приросший к нему как часть тела, с оглушительным металлическим лязгом рухнул на деревянный настил сцены. Сам Кайл стоял, застыв в позе человека, только что увидевшего НЛО. Его рот был открыт настолько широко, что, казалось, вот-вот отскочит челюсть. Палец его трясся, указывая то на Соупа, тыкающего кольцом в камеру, то на Гоуста, все так же стоящего с его немой улыбкой. Звук, который он издавал, был похож на астматический припадок у чайника со свистком. А потом его прорвало – он разразился таким животным, надрывным, до слез хриплым смехом, что ему пришлось схватиться за колени, чтобы не рухнуть рядом со своим бедным басом. Он, давясь и хохоча, покатился за кулисы, сметая на своем пути один из мониторов. Капитан уронил микрофон. Дорогой, профессиональный микрофон с глухим, неприятным стуком покатился по сцене. Лицо Джона Прайса было шедевром, на котором читалась абсолютная, первозданная растерянность. Брови взлетели под самые волосы, глаза обрели редкую для них округлость. А в глубине, за всей этой бурей непонимания, плескалось что-то еще... обида? Легкая, детская, почти неуловимая обида преданного доверия. Его взгляд, как радар, метнулся за кулисы, к Ласвелл. Кейт Ласвелл стояла там, опершись о стойку с аппаратурой, с своим обычным, невозмутимым, почти каменным выражением лица. Ни тени удивления. Только когда ее взгляд встретился с Прайсом, она сделала едва заметный кивок, словно говоривший: «Да, Джон. Так и есть. Добро пожаловать в реальность». Прайс начал жестикулировать в ее сторону, его руки взметнулись в воздух в немом, но красноречивом вопле: «ТЫ ЗНАЛА? ТЫ БЛЯДЬ ЗНАЛА, И НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛА?» Ласвелл в ответ лишь еще раз, чуть медленнее, кивнула, поднося палец к губам в универсальном жесте «тш-ш-ш, секрет». И тогда Прайс, могучий Джон Прайс, схватился за голову, устало провел руками по лицу, смахивая несуществующие слезы, и его плечи сгорбились под тяжестью этого откровения. И пока мир сходил с ума, Николай спокойно, с невозмутимостью буддийского монаха, поправлял провода у края сцены, даже не глядя на разворачивающийся подле него спектакль. Лишь легкая, самодовольная усмешка трогала уголки его губ. – Наконец-то, – Пробормотал он себе под нос на ломаном английском. Он окинул взглядом двух идиотов с обнаженными кольцами и сияющими лицами, посмеиваясь. Соуп все еще тыкал пальцем в камеру и кричал что-то нечленораздельное, а Гоуст все жал его к себе, словно не мог насытиться. Оба понимали – самый громкий их концерт только что закончился. А самый сложный и шумный – жизнь после откровения – только начинался. И он обещал быть чертовски интересным.* * *
За дверью ещё доносился приглушённый, но неумолимый гул стадиона, не желавшего расходиться, – двадцатитысячный зверь, которого накормили такой порцией сырой, неподготовленной правды, что он не знал, как её переварить. Соуп носился по подсобке, словно шмель, употребивший всю пыльцу в радиусе километра – могавк, переживший величайшее потрясение, торчал во все стороны, а глаза горели слишком лихорадочно. – А вы видели лицо кэпа? – Это был уже далеко не первый риторический вопрос, который он задавал всем и никому конкретно. – Я думал, у него сейчас кепка взлетит к чёртовой матери! Кайл, дружище, хорош валяться на полу в конвульсиях. Лас, а ты – ты просто богиня, я тебе записи буду сводить сразу и никогда не буду откладывать! За то, что не сдавала нас до последнего! Он тыкал пальцем с заветным кольцом в экран своего телефона, тыкал так, будто пытался проткнуть его насквозь. – Уже пятьдесят тысяч! И это только под #SorryTaken! Ребята, мы в трендах! Мы обогнали котиков и рецепт шоколадного брауни! Гоусти, слышишь? Нас женят! Ой, то есть... уже... ну вы поняли! На фоне этого человеческого торнадо Гоуст представлял собой картину почти сюрреалистичного спокойствия: преспокойнеше сидел на стареньком кожаном диване, откинувшись на спинку. Балаклава, наконец-то, была снята. Это было дозволено только здесь, в кругу «своих». Лицо, хоть и усталое, но на нём играла редкая, но безоговорочно довольная улыбка. Небольшая, едва тронувшая губы, но доходившая до самых глаз, делая их мягкими и спокойными. Он медленно пил воду из бутылки, блуждая глазами по комнате, с наслаждением впитывая этот хаос. Его глаза встретились со взглядом Прайса. Тот всё ещё стоял посередине комнаты, будто вкопанный, лицо постепенно меняло цвет от пунцового к более привычному, но выражение всё ещё говорило о глубокой, экзистенциальной обиде на вселенную. – Да, Джон, – Тихо сказал Гоуст, опережая вопрос, который, он знал, вот-вот сорвётся. – Уже несколько лет. Мы просто... хотели личного пространства. Прайс фыркнул, словно паровоз, выпускающий последний пар. – Пространства значит? – Его голос пробился сквозь трескотню Соупа. – МакТавиш и личное пространство? Саймон, для него личное пространство – это Трафальгарская площадь в час пик, где он стоит на голове и читает стихи через мегафон! Это же ходячая катастрофа! Как вы умудрились... Ласвелл! Кейт, стоявшая у стола и с невозмутимым видом попивавшая чай, поставила чашку с тихим, но чётким звяком, призванным привлечь внимание. – Контракты о неразглашении личной жизни существуют не просто так, Джон, – произнесла она своим ровным, деловым тоном. – И они, как видишь, работали безупречно. До сегодняшнего вечера. Она сделала паузу, доставая планшет. – Кстати, предварительные данные: продажи мерча с вами двумя уже взлетели на тридцать процентов. Готовьтесь к двойным автограф-сессиям. И, полагаю, о семейной скидке на мерч речи уже не идёт. В этот момент Газ, наконец поднявшийся с пола и отдышавшийся после приступа хохота, подошёл к Гоусту. Он с силой хлопнул его по плечу, от чего тот лишь слегка поморщился. – Так вот почему ты всегда так спокойно терпел мои шутки про «женись на нём, пока он не сломал себе шею»! – Просипел Газ, всё ещё давясь смешком. – Блин, Саймон, да ты гений конспирации! Джонни, братан, ты меня прости, я думал, у тебя просто кризис среднего возраста и ты флиртуешь с мрачным типом для адреналина! Гоуст повернул к нему голову, улыбка стала чуть шире, в глазах вспыхнула знакомая искорка. – С Джонни всегда кризис, – Тихо, но отчётливо произнёс он. – И всегда адреналин. Просто... направленный в нужное русло. – Слышали! – Проорал Соуп с другого конца комнаты, где он пытался одновременно снять ботинок и показать кольцо Николаю. – Вот и выкусите те, кто думал, как он меня терпит! И Прайс, хватит киснуть! Ты теперь наш свидетель де-факто! Гэррик – шафер! Ник – отвечает за салют! Ласвелл – тамада! Концерт в честь годовщины – через месяц!