Холод

R
Завершён
23
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 918 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки
      Сначала Каз говорит миру, что в таких тандемах ему будет лучше.       Он и Жадность. Он и Выгода. Он и Цинизм. Он и Страх.       Он и Власть. Но тогда Каз покоряется как может, стараясь не напугать ещё-не-жертву, и простирает тонкопалую руку с до поры скрывающими слюдяные когти перчатками, скроенными из чужой шкуры. И, нет-нет, да улыбается (на деле — кривит бледно-гвоздичный завиток губ и вероломно утаивает торжествующий оскал что от простофиль, что от мыкающихся у порога будущих Отбросов).       Ощерясь, он рвётся отдёрнуть длань из хватки — силясь не вырвать тому руку по плечо, не услышать сладко ноющий хруст костей — и скрыться в обуглено тянущейся по стенам мгле. Где-то, где не маячат дрянные моральные ориентиры и не трясут перед глазами одами о долге и порядочности.       Где-то, где только рябит, но не от того, что хочется живой плоти.       Не от вкуса крови даже вовсе, и не от запаха.       Дикие звери.       Медлят только сытые. Остальные рвут, пока ещё мягкое и тёплое, а добыча — это просто тот, кто верит в наступление рассвета.       И так раз за разом. Нерушимый цикл, но и по нему Каз успевает кощунственно протоптаться, пока та не обзаводится орнаментом трещин и не крошится в дождь осколков. Так или иначе, природа столь монументальных метаморфоз не терпит, но он в своё время так строптиво старается выжить за счёт других, пока на этом ощущении не замыкается весь его — новый — мир. Пока оно, ощущение это, не стирает все остальные. Пока ему не начинает претить ипостась подранка и он, юный ободранец, не втискивается в орду себе подобных, чтобы помочь себе и им сорвать то вшивое клеймо.       Он помнит: поначалу они сбиваются в кучу, выставив рога на манер бараньего стада. Каз лишь примирительно и неприметно склоняется — так делает дикий зверь, готовясь к решающему прыжку.       Пока в лесу не проснутся ручьи, он баюкает их дыханием — чтоб сами просили весны.       Потому, верно, их так не любят и в одночасье трепещут от их вольности снобы по ту сторону горбатого моста: Бочка — сплошной чертог безбожников и живодёров, а им впрок жить с амплуа блаженной поживы, восхищённо-завистливо взирающей на химерных оборванцев. Комплекс неполноценности — так, кажется, чинный люд привыкает звать это чувство.       При виде них Казу слишком голодно и бешено внутри.       Но он мысленно цедит, жёстко, по-звериному, почти шёпотом:       — Но я ведь помню, кто первый начал жрать.       Гоняя тугую вязь легендарной выдумки о Грязных Руках, Каз напоминает себе, — до чего же он скатывается: оправдание! — что диким непокорным тварьём становится он не с нуля (быть может, и Пекка Роллинс вовсе не рождается хищником). Ещё в детстве, когда он мчится по канареечным крокусовым полям, у него ни намёка на клыки и когти, а нутро не дичится при облике на бесконечное полотно из голой кожи.       Теперь же — о, сколь велик соблазн отгрызть у той кисейной дамы известково-белый палец, на коем мерцает самоцветный перстень, и уволочь влажно-красную награду в затканное чёрными сучьями логово!       //Но дама та комкает застуженные пальцы, а сам перстень на ощупь — ледник.       Звери не любят холод, как и не любят болезненный мороз людской кожи. Быть может, потому Каз и предпочитает вести образ кровопийцы: укусив раз — небрежно фырчит и удаляется, давая поверженному гибнуть медленно и одиноко//.       Полюбоваться бы собой глазами разнеженных простаков, затрепетать, испугаться и воскликнуть: «как жесток! Как будто зверская тварь в обличье человека!». Вместо того он мечется в своей нагой исступлённой злобе, потому что знает: когда-нибудь когти вырвутся наружу и оставят исполинские прорехи в перчатках, а ему уже не удастся скрыться от холодных цепких ручищ. Он начнёт ощущать, чувствовать, вспоминать. И цикл, установленный давным-давно, возобновится беспрестанным колесом: придёт сильный и устранит слабого. Если Казу повезёт — убьёт.       В Бочке вместо восторженного гула протяжный вой. Где-то празднество с костями, а где-то местные дебоширы начисто вылизывают кровь с лезвия ножа.       У Каза руки до локтя — спелый сангин. Не вычистить, лишь спрятать (и спрятать потому только, что иначе нельзя. Иначе другая тварь к нему непременно прикоснётся и пошатнёт строившуюся годами цепь ветхой невозмутимости). И, скрывшись в чернилах ночи, уйти — туда, где его не тронут. Туда, где он не будет мёрзнуть.       Звери не любят холод. Они не могут жить в таких пустых белых мирах. Это не их земля.       //Но они его переживают, потому что иначе не могут.       Каз порой думает, что он не сможет. Сдастся//.       Каз не боится темноты. Он не боится теней, исполняющих варварскую кадриль на стенах неприлично-студёной одинокой Клёпки. Чего страшиться-то? Он давно перерастает тот возраст, когда во мраке чудятся зубастые чудища, и даже находит способ слиться с ними, самому стать чудищем, которого примутся бояться что взрослые, что мелюзга.       Каз боится мёрзнуть. Вода, по которой он в детстве в спёртом беспамятстве несётся к иссохшей корке берега, помнится, тоже была холодной. Ледяной.       Каз боится, что перчатки треснут, вскроются невидимые швы. Шкура одной из безликой кавалькады жертв разнесётся в стороны чёрной ветошью, оголит монструозные алые лапы, и в тотчас же немедля явится из ощеренной глотки темени тот, кто повергнет дикого зверя и возденет на своё темя его венец.       Каз боится, что эти страхи сольются в недурственно саднящее хитросплетение.       Но там, в его комнате, на трещинах скомканных пледов не заправленной постели, он натыкается на Инеж. И это как если за хребтину, по стежкам, вдоль кожи — и в ледяную воду. С головой целиком, не щадя. Этот как когда раз за разом норовишь всплыть на поверхность, дабы не дать морозу добраться до тогда ещё ломких костей, но неизменно и неустанно тычешься затылком в преграду. Это нечто, чему социум — человечий или звериный суть едина — так и не придумывает названия, неистово подминает под себя весь характер и гранитную уверенность.       Постоянства и правила в этом мире просты, как и инстинкты, но в сознании Каза липко скользит, огибая сливающийся в гул поток из дикарского «РвиКромсайГони», треморно-тихое «что мне делать?».       //И это — абсурд чистой воды.       Он не единожды застаёт Инеж сопящей в его постели. Одетой, свернувшейся калачиком, спящей беспробудно и донельзя самонадеянно в сырых диких потёмках, где миг — и чьё-то икло пробивает трахею до брусничного фонтана. Что меняется теперь? Что изменилось, Бреккер?//.       Каз перекидывается на кровать тихо, — по крайней мере, он хочет так думать, пусть сломанная нога и мешает поверить — и ему бы пора признать, что он проигрывает ещё с того дня, как впивается острыми крючьями когтей ей в ладонь и несвойственно себе просит остаться («должен был приказать», — разгневанно цедит он в уме через минуту после её смелого отказа). Проигрывает и сейчас, лихо и непростительно, когда застывает в такой нелепой позе: замерев на боку, скрюченным и неотрывно смотрящим ей в спину.       Когда визави заметно шевеление, Каз осознаёт: это не проигрыш, это один громоздкий величавый провал.       — Каз? — осоловело зовёт Инеж его ещё до того, как поворачивает голову, как ловит его угловатые черты в синющей акварельной ряби.       Впрочем, кто ещё может здесь быть? Кто ещё в его комнате посмеет лечь в его постель, когда та уже занята ею, и с немым чуждым твари почтением не прикоснётся к ней-уязвимой?       — Всё нормально, — он врёт, и оба это знают (или только она). — Засыпай.       Засыпай. Вместо «останься».       Потому что он устаёт просить и не знать, какие крохи получит в ответ на мольбы.       Власть над собой — ветхо сползающая шкура, наскоро стянутая нитями, и Инеж достаточно нерасторопно податься к нему, как та расползается лоскутами. Она елозит, будто не улавливает, как он столбенеет от спонтанной близости, старается притереться, чтобы стало удобнее, и жмётся к нему. Спиной к исхудавшей костистой груди. Спиной к тому, кого боятся, кто ломает и шинкует души без клинков и челюстей.       Руки Каза замирают.       Он берсерк, годами скитающийся под человечьей личиной, но в прорехах все едино застарело мелькают полотном шрамы. Нажми на них, задень в обессиленном порыве — и он немедля рассыпется. До чего же он отчаивается, что предаёт свои твердокаменные морали и открывает ей на эти шрамы вид, рассказывая, как его легче убить, даёт коснуться их, под собственный сдавленный выдох ломать и чинить с каждым знойным восходом.       А она подобна белой птице в неразличимом белоснежном мареве, но Инеж с четырнадцати лет выдаёт глянцево блестящий багрянец на кончике хвоста.       И где-то на теле — и откуда он знает Каз уже не вспомнит — у неё сереет некогда бордовый оттиск сомкнутых челюстей. Падальщика — то вне всяких сомнений. Надкусив, те, насытившись, бросали её, оставляя остальным голодающим в бесконечной ватаге, и к Казу она попадает уже сполна истерзанной: изорванные клыками щёки для всяк приходящих ярко алеют румянцем, но его опытный дикий взор знает — так выглядит освежёванная плоть добычи.       Инеж натягивает то первобытное обличье, в которое он сам кутается (и кутает её). Клинки её — шероховатый ощеренный оскал за пазухой, и не ей отныне зваться жертвой.       Но она…       — Ты дрожишь, — мягко, усыпляюще протягивает Инеж.       …она всё равно чувствуется хрупкой в его руках.       И этот факт наскоро оголяет всю несостоятельность рассудка. Обличает все саднящие затылок тревоги, выворачивает его наизнанку — порочным естеством глубоко внутрь и наружу чем-то иным, чем-то, чему Каз вопреки скально-острому уму так и не находит ни подходящего понятия, ни хотя бы отдалённой терминологии.       А он и впрямь дрожит. Холодно.       Может, потому Каз и подаётся к ней ближе, хотя в сознании надсадно, надтреснуто-хрипло отторгающе рычит. Может, потому и обвивает — и впервые с таким судорожным отчаянием — изодранное в клочья тело, силясь не касаться обнажённой кожи, только неосознанно тычась подбородком ей в черничное темя: так, наверняка, чтобы точно согреться. Рука в перчатке вальяжно ложится на рельефы одеяла, а глаза, грозясь сузиться в тонкие щёлки, горячо и кратко охватывают тот миг, когда её ладонь неторопливо умещается в его. Когда пальцы сплетаются.       И тогда тварьё в нём затихает. Не рычит, не воет, и встопорщенная шерсть на загривке нежданно разглаживается.       Он даже думает, что они похожи.       //Абсурд, опять же. Её худая ломкая ладонь и его чудовищная ручища, сотканная в чью-то чернеющую плоть — куда там схожести той слоняться?       Но схожесть — та, которую в мгновения разлуки Каз не видит — есть//.       Немыслимо: её терзают почти весь год (но никак не убивают, хотя она наверняка не единожды молит добить). Позволь Инеж, и он, того гляди, однажды воочию различит каждую борозду хищнических клыков на её бронзовой коже, но ведь и он, если вспомнить, хищник. Он тоже горазд сорвать с неё кусок, отхватить тот же шмат, который сдирает до него голодная по свежему мясцу вереница падальщиков.       Он прячет от неё когти в страхе ранить и, будь он не ладен, Каз бы вырвал их, чтобы пальцы ещё долго истекали кровью, но Инеж та, кто не только просит их оставить, а ещё и старательно высовывает.       Его руки омыты в застарело смердящий рубин, а скрыто в них куда больше нечистого, чем во всех тех, кто её когда-то истерзал, но ей в них почему-то уютнее, чем где-либо ещё. Другая бы затрепещала, всплеснула руками и воскликнула в хтоническом ужасе: «спрячь же икла, будь человеком!», но Инеж лишь сжимает неустанно его длань крепче, словно выбирает того монстра, что дрожит от стужи, а не от варварской животной жажды (хотя он, признать, тоже её не единожды разрывает, но не как те жнецы пирующих в руинах, а по-своему: выламывая рёбра и, клацая зубами, добираясь до того, что содрогается за покорно изогнувшимися перед ним костяными прутьями).       Дикие звери. Дикие звери.       Хищники и подранки. Сильные и слабые. Чёрные и белые. И где-то между этим всем серые — где-то на том хвалёном незримом «между», вобравшем в себя всё, и Каз порой до одури алкает благоволить желанию ринуться в этот промежуток за ней и затеряться. И останавливает: кто тогда будет тем самым сильным, тем, кто защитит её от тварей на чернеющей границе?       Каз стискивает её ладонь в своей. Уже не мёрзнет. Уже не больно внутри. Уже не верещит в праведном гласе, что надо либо отступить, либо напасть.       Звери не любят холод, потому что он забирает у них последние силы.       Но сколь красиво они могут оживать в тонких тенях тепла.
Примечания:
23 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)