***
Прошло уже много времени, а я так и не смог погрузиться в дрему. Волнение с необыкновенным чувством, что доселе мне было неведанно, обуревали меня. От тяжкой бессонницы я решил выйти на крыльцо. Надев тулуп и сапоги, я вышел из избы и, облокотившись на перила, стал любоваться небом. В нем до сих пор не появилась ни одна звезда, что было так диковинно для здешних краев. Будто они гасли лишь когда я глядел, а когда оборачивался — зажигались вновь. Но месяц оставался мне верен – сияние его и привлекло мой взор. В покойном медленном вальсе кружились искрящиеся снежинки. Лицо обдавало приятным холодом, а в голову лезли странные мысли: не считается ли нахождение в доме врага и в целом-де приятельские с ним сношения предательством отчизны? В чем же скрытый мотив разбойника, с момента знакомства меня спасавшего? Приемлемо ли то, что таинственный образ и противоречащий себе же характер Пугачева привлекали меня? Вдруг тот, о ком одолевали меня раздумия, незаметно оказался подле меня: — Не спится тебе? – он ухмыльнулся. – О чем, ваше благородие, изволил задуматься в столь поздний час? Я обернулся и увидел злодея, теперь милого моему сердцу, в заячьем тулупе, накинутом на его широкие плечи. Я потупил взгляд, будто меня застали на месте преступления, мною совершаемого, а потому сказал первое, что пришло на ум: — Ты носишь этот тулуп? Я думал, он тебе не в пору. — Именно этим, — он указал на одежку, — занята твоя юная голова? Если прикажешь, накинул первое, что под руку попалось, лишь бы не озябнуть. — Тогда ясно, — я выдохнул теплый воздух и устремил свой взор на небо. Последовав моему примеру, бунтовщик подошел ко мне непозволительно близко, но я смолчал. Загадочная улыбка не переставала играть на его живом лице. — Глядя на месяц отрадно становится, не так ли, ваше благородие? – я почувствовал на шее его дыхание, отчего мне сделалось как-то необычно. — Так ли. И все же меня мучает один вопрос… — не знаю, луна ли виновата, Пугачев или я сам, но какая-то незримая сила овладела мною, и я решился поговорить с ним. — Задавай, коли мучает, — бунтовщик обернулся ко мне. — Отчего же ты выбрал сторону злодейскую… — Злодейскую? – я знал, что мне после этой хитрой улыбки ничего не сделается, а потому уверенно продолжил: — Злодейскую. Если же ты так со мною добр? В чем же твоя тайна, Емельян Иванович? — Моя тайна, Петр Андреич, в том, что мне по душе сей образ жизни. — Но как ты спокойно спишь ночами, зная, что в любой момент тебя могут убить? Зная, что… – я заваливал его вопросами, искренне того не понимая. — Ваше благородие, — Пугачев меня прервал и ровно так же, как в избе, положил мне руку на плечо, — уверяю тебя – я сам выбрал этот злодейский, как ты говоришь, путь. То, как закончится моя жизнь, для меня не весть. — Ты думал о тех, кто к тебе сердцем неровен? – точно что-то со мною не так делается в пугачевском обществе, раз осмелился я затеять эту беседу и теперь продолжаю ее. — А их нет. Беглая жизнь подразумевает отсутствие близких приятелей. В прохладном воздухе повисла тишина. Я оторопел, он же, казалось, подивился и позабавился даже над моею реакцией. — Как? Разве существует человек, не связанный ни с кем теплыми чувствами? — До недавнего времени точно существовал, — улыбка Пугачева стала теперь менее уверенною и приобрела личную хрупкость и мягкость, которую я никогда прежде в нем не замечал. Он огляделся вокруг и уже тогда продолжил: — Проникся я к одному человеку душою. Эта душа мне, видишь ли, кажется самою искренной и прекрасной из тех, что я знавал. Она твоя, ваше благородие, а потому и отношусь я к тебе по-особенному. Честность – важное качество, которого ощущаю я острую нехватку, живя свою разбойничью жизнь. Завидев ее в тебе, я не мог и мыслить о другом, о других. Пугачев глядел на меня черными, словно небо над нашими головами, очами, а я с удивлением разглядел в них печать одиночества. Меня окатила волна нежности и даже радости, когда в голову ударило осознание, кем я стал для Пугачева. Его вид казался мне каким-то родным, трогательным, даже милым, если можно говорить подобное об убийце — от мороза нос и щеки его раскраснелись, крупинки падающего снега вплетались в темные волосы. Правую руку я положил ему на ланиту, чуть задев большим пальцем губы. Рот Пугачева приоткрылся от удивления, ровно, как и его глаза, не перестававшие глядеть на меня. — Твои руки по локоть в крови, Емельян, но отныне вечерами холодными согревать меня будет мысль, что сердце твое не черствое. — Ваше благородие… — начал он шепотом, и я так же тихо произнес: — Когда ты зовешь меня «ваше благородие», сердце у меня екает и душа улетает в рай, — я улыбнулся и убрал ладонь. На прощание поглядел на месяц и открыл дверь в избу. Стоя на пороге, я видел, как Пугачев кончиками пальцев касается своей левой щеки. – Пройдем в дом, а то совсем озябнешь. Тулуп-то те мал, запахнуться не можешь. Мы оба вошли в избу. Пугачев закрыл дверь и обернулся ко мне, стоящему рядом. В его очах и голосе читалось искренное удивление: — Петр Андреич, как ты мог сделать такое со мною? Разве я тебе ровня? Разве можешь ли ты рад быть мгновению этому? Али дразнишь? Коли да, так мне и надо, злодею поганому. — Не имею привычки дразниться, когда дело касается трепета. — А сирота в Белогорской крепости? — Пугачев смотрел на меня, словно происходящее не могло быть реальностью. В словах его был смысл, я и сам понимал, что события сие должны остаться в стенах сегодняшней ночи. Вот только сердце не запрешь на замок да не потеряешь от него ключик. — Люблю я ее; и тебя я люблю. Вы мне оба милы, но по-собственному. В Марье я вижу жену свою будущую, носительницу моего имени и девушку, с которою вместе состаримся. В тебе я вижу искру жизни, озорства, сочетающуюся с мягкостию, когда нас никто чужой не видит. Разве человеческое естество не способно нежность хранить для двоих, пусть даже одному из них суждено исчезнуть навсегда? Знай же, пусть в жизни моей появятся те, к кому я обращаться буду с честною лаской, но даже тогда в сердце моем ты останешься. Частичка его эдаким, особенным образом тебе отдана; ты никогда не уйдешь из него. Я замолчал. Я глядел на Пугачева, чье лицо изображало обнаженность души, смешанную с растерянностью и печалью. В памяти навсегда останутся его глубокие темные глаза, смотрящие на меня таким образом. — И я хочу в твоём сердце остаться, — произнес я, ведь Пугачев продолжал хранить молчание, — хочу, чтобы ты помнил о том, что сей час произойдет. Я мягко улыбнулся и едва коснулся его губ своими же. Отпрянув, я бросил на него взгляд, спрашивая разрешения. Словно заколдованный, Пугачев слабо кивнул. Я видел, что глаза его блестели и краснели, зрачки расширялись. Я положил руку ему на затылок и приник к губам ещё раз, только теперь гораздо увереннее и решительнее. Он положил свои крепкие руки мне на талию. От его прикосновений делалось мне головокружительно жарко. В один миг я почувствовал соленый привкус; по щеке Пугачева потекла слеза и капнула мне на кожу. Он разорвал поцелуй, и я выдохнул короткое «Емельян». Не отпуская меня, он провел дорожку из кротких поцелуев по моей щеке, шее, ключицам, роняя тихие слезы, от которых сердце мое заныло. Мне было больно, но именно в объятиях этой боли я нашел свое утешение. В довершение ко всему после каждого прикосновения он шептал «Ваше благородие», и пламя внутри меня разгоралось все сильнее и ярче. На секунду мне в голову пришла мысль, что, увидь эту картину отец, капитан Миронов или любой другой здравомыслящий человек, он пребывал бы в негодовании. Да и разумом я понимал, что не дело это. Вот только сердце, пламенное и счастливое, говорило обратное. — Знай же, — произнес Пугачев, оторвавшись от поцелуев и взяв меня за руки, — что тулуп заячий я храню как зеницу ока, ведь он твой, и надел я его сегодня не случайно. — Знаю, — сказал я, непременно радуясь прикосновениям его. Вдруг голос его приобрел оттенок грусти (на самом же деле он нас и не покидал, а лишь смешивался с более приятными чувствами): — И что же, мы никогда боле не свидимся? — в то мгновение он был похож на маленького наивного ребенка, задававшего глупые вопросы. Завтра нам предстояло расстаться, но я чувствовал всем своим существом, что не навсегда. Я лишь печально улыбнулся ему: — Свидимся-свидимся, мой атаман. Чует мое сердце, что свидимся. Я ободряюще кивнул; хотелось продлить это мгновение, но умом я понимал, что это невозможно. Я лег на свою скамью, он на свою, и проворочались мы так до утра.***
Уже в менее красочных подробностях спешу я поведать читателю о том, как сложились наши судьбы. На следующий день после описанных мною событий я воссоединился с Марьей Ивановной, пусть и не на радость Швабрину. Марья Ивановна согласилась стать моею женой и на время войны уехала к моим родителям, которые приняли ее как родную дочь. Я же остался в Оренбурге. Активным ходом шли военные действия, но за время моего пребывания здесь я боле не видел Пугачева. Прошел незначительный отрезок времени, и война закончилась – Пугачев был разгромлен. Я воссоединился с Марьей Ивановной и матушкой с батюшкой, благословившими нас на брак. Свадьба прошла благополучно. Что же касается Пугачева, я присутствовал на его казни. В огромной толпе ухмыляющегося и улюлюкающего народа он заметил меня и, казалось, просиял от радости. Я ободряюще ему улыбнулся, прошептав одними губами «Прощай, мой атаман», а он ответил «Спасибо, ваше благородие». В роковой момент, когда голова его должна была отделиться от тела, я отвернулся. Я стоял и не мог понять, какие же чувства бушевали в душе моей, знал лишь, что они были сильными, и знал, что никогда не забуду повстречавшегося мне удивительного человека по имени Емельян Иванович Пугачев.