***
К моменту, когда карета, наконец, достигла места назначения, осенний ливень иссяк, будто небеса решили смилостивиться над ним. Робкие лучи низкого солнца, пробиваясь сквозь рваные тучи, заливали золотистым сиянием изумрудные холмы и луга, окружавшие поместье. Воздух, промытый дождем, был влажным и холодным, пах прелой листвой и мокрой землей — запах свободы, непривычный и головокружительный. Территория была поистине огромной, и Минхо с почтительным трепетом осознавал, что отныне сам станет частью этого ландшафта. За высокими чугунными воротами открывался вид на ухоженные парковые аллеи с вековыми дубами, на плодовые сады с голыми серыми ветвями. Но главным украшением перед темным от времени, величественным фасадом дома, больше напоминавшего замок с его остроконечными фронтонами и стрельчатыми окнами, был розарий. И тут Минхо замер, не веря своим глазам. Среди увядающего осеннего великолепия, на фоне побуревшей листвы, темно-зеленые кусты были сплошь усыпаны тугими бутонами ослепительной белизны. Они казались неземным явлением — хрупкие, совершенные, словно сотканные из лунного света. Их лепестки, еще хранившие в своих чашечках капельки дождевой воды, сверкали на солнце, как настоящие алмазы. Странное, щемящее чувство сжало сердце Минхо. Он почувствовал необъяснимое, почти болезненное единение с этими розами. И мысленно он поклялся себе — пока живет в этом доме, ни один драгоценный лепесток не упадет с этих ветвей, не умрет бесславной смертью. Он не ожидал, что встречать его выйдет сам хозяин. Чанбин оказался совсем не таким, каким его малевали городские сплетни. Да, он был старше, но едва ли перешагнул рубеж тридцати, и в его облике не было и тени вульгарного выскочки. Невысокий, но с широкими плечами, одетый в строгий, безупречно сшитый костюм, он источал спокойную, почти суровую уверенность. Его лицо с резкими, но благородными чертами было сдержанно, а в густых черных волосах на висках Минхо заметил несколько серебряных нитей. И почему-то именно эти седые пряди, эти следы прожитых лет и забот, растрогали его больше всего, вызвав внезапный прилив нежности. — Добро пожаловать в твой новый дом, Минхо, — его голос был низким и ровным, но абсолютно не холодным и не угрожающим. — Позволь я покажу тебе твои покои. Чанбин коротко, почти по-деловому, улыбнулся и подал Минхо руку, чтобы помочь ему спуститься со скрипучей ступеньки кареты. Его ладонь, широкая и шершавая от труда, о чем так злословили в гостиных, оказалась на удивление теплой и надежной. И Минхо, впервые за долгое время, позволил себе ответить искренней, без тени страха, улыбкой.***
Их жизнь с Чанбином была… странной. Тихой, размеренной и абсолютно не похожей на брак в том виде, в каком его описывало пуританское общество. Они существовали как два соседа в одном пространстве, связанные договором, а не страстью. Чанбин вставал с рассветом, и Минхо, следуя заведенному ритуалу, спускался на кухню, чтобы приготовить завтрак. Аромат свежесваренного кофе смешивался с запахом горячего хлеба, создавая тот самый домашний уют, которого так не хватало Минхо у родителей. За столом они обсуждали погоду или городские новости — безопасные, ни к чему не обязывающие темы. Это была не близость супругов, а скорее тепло между двумя друзьями. Страх, липкий и холодный, жил в нем первые недели. Страх, что Чанбин, узнав об особенности его тела, потребует исполнения супружеского долга — того, что любой другой мужчина в его положении посчитал бы своим правом. Но Чанбин никогда не переступал черту учтивости, не позволял себе ни намека или случайного прикосновения. Он искренне уважал Минхо, поэтому сам Минхо постепенно позволил себе расслабиться. Этот с виду мрачный мужчина и его дом с высокими потолками и скрипучими половицами стали для него не тюрьмой, а убежищем, за стенами которого он мог спрятаться. Чанбин не ограничивал его свободу. Каждое утро, уезжая, он оставлял на каминной полке конверт с деньгами — достаточно щедрой суммой, чтобы покрыть все нужды дома и личные расходы Минхо. Сначала тот тратил деньги с опаской, почти благоговейно, покупая лишь самое необходимое. Но постепенно робость отступила, уступив место радости. Он уже не прятал лицо, бродя по рыночным рядам, с любовью выбирая милые безделушки для полок в библиотеке или свежие томики для своей коллекции. Букинистические лавки стали его храмом. Пахнущие пылью и временем страницы были вратами в иные миры, где он мог забыться. Сидя в кресле у камина в библиотеке, Минхо растворялся в чужих историях, и лишь тиканье часов напоминало ему, что его собственная жизнь тоже стала похожа на роман — пусть и со странным, пока еще не прописанным сюжетом. Иногда на рынке он встречал мать. Она, как всегда, была воплощением холодного достоинства, тщательно выбирая яблоки у торговца. Их взгляды встречались на мгновение и ее пустые глаза тут же скрывались в тени кружевной шали. Она делала вид, что не знает своего сына, что он — всего лишь призрак, а не кровь и плоть ее чрева. В такие моменты Минхо не чувствовал ни гнева, ни даже обиды — лишь пустоту. Он сжимал в похолодевших пальцах ручку корзинки и шел мимо, не оборачиваясь. Ему следовало смириться, что та глава его жизни закончена. Закрыта навсегда. Запечатана, как письмо, которое никто и никогда не прочтет. И именно это Минхо и сделал. Он похоронил прошлое в глубине своей души, как хоронят то, чему суждено обратиться в прах.***
Прошло несколько месяцев, и странный ритм их жизни стал для Минхо единственно правильным. Дом, поначалу казавшийся лабиринтом из холодных коридоров и запертых комнат, постепенно раскрывал ему свои тайны. Вернее, не раскрывал, а нашептывал по ночам, в паузах между его торопливыми шагами по скрипучим половицам и завыванием ветра в дымоходах. Сначала это были едва уловимые вещи. Сидя с очередной книгой в библиотеке, Минхо мог уловить едва слышные ноты сандала и чего-то цитрусового. Запах, которого здесь не могло было быть, но который проникал куда-то глубоко, грея сердце. Или ночью, когда весь дом был погружен в спокойный сон, до спальни Минхо долетали обрывки фортепианной мелодии. Сочетание нот, которое он не мог вспомнить на утро, но которое казалось ему бесконечно грустным. Но самым странным было ощущение чужого взгляда. Минхо чувствовал его почти постоянно. Когда мыл посуду, закатав рукава блузы до локтей и плескаясь в едва теплой мыльной воде. Или когда смотрел в окно на свой любимый куст белых роз, который, вопреки всем законам природы, продолжал цвести, словно застыв во времени. Взгляд был прикован к его спине, грел шею, но Минхо не чувствовал опасности от такого пристального внимания. Скорее, наоборот. Его будто окружала забота и постоянная защита. Он явно был не один в огромном доме, но тот, кто смотрел, не желал ему зла, и Минхо поймал себя на том, что начал улыбаться, смотря в темные углы или щели между книжными полками. Однажды вечером, когда Чанбин задержался на одном из своих предприятий, Минхо решил исследовать дальний коридор на первом этаже, куда обычно не заходил. В самом его конце, за высоким фарфоровым китайским вазоном, он заметил неприметную, низкую дверь, почти сливающуюся с темной обшивкой стены. Она была заперта, но старый, покрытый патиной ключ торчал в замочной скважине, будто кто-то только что вышел и забыл его там. Сердце Минхо забилось чаще. Это был подвал. То самое место, куда Чанбин однажды, словно бы между прочим, но с железной интонацией в голосе, запретил ему спускаться. — Там сыро и небезопасно, балки уже очень старые и могут обвалиться в любой момент. Нечего тебе там делать, — сказал он тогда. Но сейчас этот запрет манил с непреодолимой силой. Шепот дома стал здесь громче. Он шел из-за этой двери. Спустя мгновение раздумий, ключ щелкнул, поворачиваясь в скрипучем замке. Минхо толкнул тяжелую дубовую дверь, и ему навстречу хлынул поток спертого, холодного воздуха, пахнущего пылью, плесенью и чем-то еще… чем-то сладковатым и горьким одновременно, словно запах увядших цветов. Ступени под ногами жалобно скрипнули. Луч света от керосиновой лампы выхватывал из мрака груды старой мебели, покрытые белыми простынями, застывшие, словно призраки. Осветил ящики с непонятным хламом. И в самом центре подвала, прислоненная к каменной стене, стояла большая картина, скрытая под выцветшим холщовым покрывалом. Рука Минхо дрогнула. Что-то звало его, тянуло к этому холсту. Он медленно, почти не дыша, потянул за ткань. Покрывало соскользнуло с глухим шорохом, подняв облако пыли, заставившее его закашляться. И когда пыль осела, он замер, не в силах отвести взгляд. На него смотрел молодой человек. Высокий, статный, с аристократическими чертами лица и густыми темными волосами. Но не это заставило сердце Минхо замереть. Это были его глаза. Глубокие, печальные и до боли знакомые. В них была та самая тяжесть и легкость одновременно, какие он чувствовал на себе все эти месяцы. Взгляд, полный такой бездонной тоски и нежности, что у Минхо перехватило дыхание. На раме портрета, покрытой потускневшей позолотой, была закреплена небольшая табличка. Минхо провел по ней пальцами, стирая слой пыли, и прочел выгравированную надпись: «Кристофер Бан. 1840-1868» Двадцать восемь лет. Всего двадцать восемь лет… Внезапно он услышал сдавленный возглас у себя за спиной. — Что ты здесь делаешь? Минхо резко обернулся. На ступенях, бледный как полотно, с лицом, искаженным смесью гнева и неподдельного ужаса, стоял Чанбин.***
— Так почему ты на самом деле запрещаешь мне спускаться в подвал? После того, как Чанбин почти что волоком вытащил Минхо из подвала, чудом не уронив керосиновую лампу, они оба расположились в кухне. Чанбин курил, задумчиво опустив взгляд вниз, на темную столешницу, а Минхо маленькими глотками пил чай с ромашкой, грея ладони о тонкие стенки изящной фарфоровой чашки. Несколько цветочков плавно покачивались в теплой воде, медленно опускаясь на дно, пока Чанбин и Минхо пытались найти правильные слова для продолжения диалога. — Там что-то не так, — все же отозвался Чанбин и поднял взгляд на замершего Минхо. — Понимаю, это звучит безумно, но после смерти Чана в этом доме творится какая-то чертовщина. Минхо нахмурился. Вот только… ему не было страшно, а скорее любопытно. Будто все прочитанные им истории оживали прямо на глазах. Только в книгах были красивые сказки, а что хранит реальная жизнь, Минхо не знал. — Чан? — спросил он, водя тонким пальцем по ободку чашки. Это имя… Минхо его раньше не слышал, но не чувствовал чем-то чужим. — Кто это? Скорее давно забытым. — Тот человек на портрете, — вздохнул Чанбин и сдался — видимо он должен удовлетворить любопытство Минхо, напугать его страшной историей семьи, чтобы юноша не совался больше в подвал. — Мой дед. Умер в этом доме во время эпидемии чумы. Розовые губки Минхо приоткрылись в беззвучном вдохе, а сам он замер. Абсолютно каждая семья в их стране пострадала от эпидемии: кто-то потерял отца, кто-то — мать. И все со священным трепетом вспоминали то страшное время. — Что? Но… У него иностранное имя, разве нет? Да и фамилия у тебя другая. Я видел подпись, там написано… — Бан, да. — Чанбин на мгновение отвел взгляд в сторону и сделал очередную затяжку. Кажется, этот разговор будет долгим. — Моя мать не знала о нем много — только то, что сохранилось в семейном архиве. Он приехал из-за границы, откуда-то очень издалека, Минхо. Сначала над ним смеялись, иностранец, что от него ожидать? А потом возненавидели. Чанбин хмыкнул, затушил окурок самокрутки прямо в стоящем на столе блюдце и щелкнул крышкой портсигара, доставая новую. — Он… Имел дьявольскую хватку. Серьезно, когда люди болтают о том, что он продал душу за успех, складывается впечатление, что это не ложь. Черт, он добился того, чтобы открыли Восточный порт, через который ввозил в страну шелк. Безумие! Да, и про это Минхо слышал. Не про того, благодаря кому в страну начали входить иностранные портовые суда, а о самом факте. Кажется, это случилось в одночасье и внутренний рынок пополнился изящными японскими тканями, восточными пряностями, европейским фарфором. Неужели это всё — наследие того самого Чана? Звучало правда как безумие. — А говорят, что твоя семья добилась своего положения нечестным путем, — отозвался Минхо, мягко смотря на своего супруга из-под падающей на глаза челки. — Матушка говорила, что вы купили свое положение. Прости. Тут же добавил Минхо, когда заметил пробежавшую по лицу Чанбина дрожь. — Ничего. Это ведь правда, — Чанбин коротко, беззвучно хмыкнул, крутя в своих грубых, испещренных мелкими шрамами пальцах тонкую самокрутку. Табак, темный и пахучий, высыпался мелкой пылью на стол. — Дед… Чан, да, купил нам титул. Потому что родители его возлюбленной запретили ей выходить замуж за простолюдина, тем более — иностранца. И ему пришлось сделать это. Никто из нас до сих пор не знает, как ему это удалось, — Чанбин сделал паузу, а потом со смешком добавил. — Если он правда не продал душу Дьяволу. В кухне повисла густая, звенящая пауза, нарушаемая лишь треском нагара на фитиле лампы. Минхо почувствовал, как по его спине, вдоль позвоночника, пробежал холодный озноб. Он медленно обдумывал услышанное, и в этот миг ясно ощутил его — нежное, почти невесомое прикосновение чьей-то теплой ладони к своему плечу. Касание было таким реальным, таким настоящим, что он вздрогнул и резко обернулся, чуть не уронив чашку. Но позади него была лишь пустота. Он медленно перевел дух, чувствуя, как сердце бешено колотится где-то в горле. Видимо, перенервничал и теперь мерещится всякое. — Расскажи, — тихо, но настойчиво попросил Минхо, крепче сжимая в ладонях гладкий, всё ещё тёплый фарфор, будто единственную опору в этом внезапно пошатнувшемся мире. — Расскажи, как он умер. Чанбин надолго замер, его взгляд утонул в кружащемся дыме, словно он пытался разглядеть в нем очертания прошлого. Когда он заговорил, его голос стал низким и глухим, лишенным привычной мягкости, к которой успел привыкнуть Минхо. — Чума… она не похожа ни на одну другую болезнь. Она превращает человека в гниющее заживо существо. А он… — Чанбин сглотнул, ему было явно трудно. — Он был таким ярким, полным жизни. Но сломался всего за неделю. Сначала жар, который сводил с ума. Потом эти черные бубоны под мышками, которые расползлись по всему телу… они пульсировали и причиняли такую адскую боль, что он не мог даже пошевелиться. Мать говорила, его крики были похожи не на человеческий голос, а на вой затравленного зверя. И запах… Гниющей плоти и отчаяния. Его изолировали в западном крыле, но этот запах пропитал весь дом. Казалось, въелся в самые стены. Минхо слушал, не дыша. Его собственное тело откликалось на рассказ фантомными спазмами. Во рту возник привкус медной монеты, будто чужой крови. Он инстинктивно прижал ладонь к своему плечу, скрытому гладким шелком, пытаясь отогнать наваждение. — А она? — прошептал Минхо, чувствуя, как в груди клубится чужая, но знакомая паника. — Его возлюбленная? Чанбин мрачно усмехнулся. — Бабушка совсем недавно родила мою мать. Лежала с младенцем на другом конце города, в родильной лихорадке и в страхе, который, я думаю, был куда сильнее любой чумы. Она умоляла своих родных хоть на минуту отпустить ее к Чану, писала ему письма, которые никто не мог доставить. Говорила, что чувствовала его боль, как свою. Бредила им. А в ночь, когда он… ее сердце просто разорвалось от горя. Не буквально, конечно. Но она перестала бороться. Угасла за несколько дней. Они так и не успели стать мужем и женой. Только обручились. Внезапно Минхо почувствовал это — сжимающуюся, ледяную пустоту в груди. Тоску, такую всепоглощающую, что не оставалось места ни для чего другого. Он увидел перед собой образ — темную комнату, свечи, и свое отражение в зеркале, но всё же не свое, а бледное, изможденное женское лицо с огромными, полными слез глазами. Ее губы высохли от криков, а длинные, светлые волосы струились по сгорбленным плечам. По щеке Минхо скатилась слеза. Горячая, соленая. Он даже не сразу понял, что плачет. — Она не смогла без него жить, — голос Минхо дрогнул, это был шепот, полный древней, как мир, печали. — Ее мир умер вместе с ним. И ей не осталось здесь места. Чанбин посмотрел на него странным, даже испуганным взглядом. Сейчас он видел в глазах Минхо ту самую боль, отголосок которой, казалось, витал в этом доме все эти годы. — Да, — тихо подтвердил Чанбин. — Мать говорила, что это были ее последние слова перед смертью. «Мой мир ушел вместе с ним». И в этот раз, когда Минхо снова почувствовал то самое теплое прикосновение к плечу, он не вздрогнул и не отшатнулся. Он просто закрыл глаза и позволил волне чужой, но такой родной тоски накрыть себя с головой. Это была не просто история. Это было воспоминание. Его воспоминание.***
Минхо не мог уснуть — лежал в своей кровати, укутанный пуховым одеялом, но сон не шел. После их с Чанбином разговора, они молча разошлись по спальням, решив, что для первого раза достаточно откровений. Но Минхо не мог не думать об этой истории. Слишком грустной ему казалась судьба двух влюбленных. Чан столько сделал, чтобы быть со своей возлюбленной, буквально пошел против законов. А она… такая юная, влюбленная, еще не успела испытать радости материнства рядом с мужем, как холодные руки смерти забрали ее к себе. Минхо сжал край одеяла, и слезы потекли по его вискам, горячие и горькие. Разве это честно? Они могли бы прожить долгую жизнь в этих самых комнатах, наполняя их смехом, ссорами и бесконечной нежностью. Любить, стареть, быть вместе. Вместо этого — гниение, боль, отчаяние и тишина. Закусив губу, Минхо почувствовал тоску, такую глубокую, что она казалась древнее его собственного тела. Чан не заслужил такой судьбы, потеряв всё в одночасье и оставшись только образом на портрете. Одинокий, забытый и покинутый. Совершенно один. Резко откинув край одеяла, Минхо опустил ноги на пол. Пальчики на его ступнях сжались от холода половиц, но он упрямо схватил огарок свечи и вышел из спальни. Он крался по дому, как вор, и замирал от каждого слишком громкого скрипа. Его собственная фигура в тонкой шелковой рубашке, подхваченная дрожащим пламенем, казалась призрачным видением — бледным пятном, плывущим в кромешной тьме. Теперь он стал призраком в доме, тенью, посланной в настоящее из прошлого. Сердце колотилось, отбивая в висках тревожную дробь, но ноги несли его вперед, к той самой двери. А когда оказался перед ней, понял, насколько это было глупо. Ключа в двери уже не было. Конечно, Чанбин тоже не был дураком и наверняка позаботился о том, чтобы супруг больше не совался в подвал. Рядом так же стоял китайский вазон, но звук бьющегося стекла разбудит Чанбина, а где искать ключи, Минхо не знал. Да и они наверняка уже надежно спрятаны. И тогда Минхо, не думая, поступил так, как мог поступить лишь тот, кто уже перестал принадлежать целиком своему времени. Он постучал. Сначала несмело, а потом увереннее. — Чан, — прошептал он, и его голос прозвучал чужим, ласковым и молящим. — Это я. Впусти меня. Голос дрожал, как и рука с зажатым маленьким подсвечником, отчего тень плясала по стенам коридора. Долгие мгновения ничего не происходило, а потом латунная ручка опустилась вниз, а дверь приоткрылась. Минхо с трудом сдержал крик, вовремя накрыв губы похолодевшей ладонью. Но дверь была открыта и он, дрожа маленьким кроликом, толкнул ее, не зная, готов ли встретиться с тем, кто за ней. Крохотный огонек догорающей свечи осветил часть подвала и лестницу, на которой никого не было. Только любопытство опять взяло верх, и юноша, пойманный в капкан собственного безумия, начал аккуратно спускаться по скрипучей лестнице. С каждой ступенькой его страх странным образом отступал, и когда Минхо вновь оказался в уже знакомом захламленном подвале, вдохнул полной грудью. Теперь здесь пахло не пылью, а теплым сандалом смешанным со свежим ароматом цветущих роз, знакомо и успокаивающе. Пламя свечи выхватило из мрака угол с портретом. Чан смотрел с холста тем же пронзительным, живым взглядом. Минхо медленно подошел и опустился на пол, скрестив босые ноги, прямо перед картиной. Холод камня тут же просочился сквозь тонкую ткань его рубашки, но он не шелохнулся. Он смотрел в знакомые глаза и не знал, что сказать. Просить прощения? Молиться? Вместо этого Минхо просто начал говорить. Тихим, ровным голосом, как на причастии. — Я сегодня опять пек хлеб, — начал он, зная, что его внимательно слушают. Чан всегда уделял больше всего внимания именно мелочам их жизни. — На той самой закваске, рецепт которой ты привез матери из поездки на восток. Помнишь, ты говорил, что именно она придает выпечке тот самый кисловатый привкус. А я всегда пекла его для тебя по пятницам. Минхо улыбнулся, тихо рассмеявшись в пустоту, вспоминая эти драгоценные моменты, когда они с Чаном пекли вместе что-нибудь вкусное. Болтали и целовались, не замечая бег времени, пока в воздухе не начинало пахнуть гарью. Ужин, конечно, оказывался безвозвратно испорчен, поэтому они ели хлеб с оливковым маслом, запивая вином у камина. Простая радость, которую никто из них бы не променял на всё золото в мире. — А в саду… те белые розы до сих пор цветут. Я не понимаю, как это возможно. Осень на дворе, а они… будто ждут. — Он обнял свои колени, и голос его дрогнул. — Мне так грустно, Чан. Мне так безумно грустно, что я не знаю, моя ли это грусть или… твоя. Я пришла сюда, потому что не могла больше оставаться там, наверху. Одна. В тишине, где нет твоего голоса. Минхо вновь обнял колени и замолчал, позволив словам раствориться в подвальной тишине. Он не знал точно, сходит ли с ума или так ясно внутри него отзывается история Чанбина. Только вот… Откуда эти воспоминания? Почему он так явно чувствует себя частью прошлого? Даже его тело будто несло отпечаток когда-то любимой Чаном женщины. Минхо будто застрял в промежутке между мирами и ощущал себя бесконечно одиноким. Когда Минхо наконец поднялся на ноги, он полностью продрог, а в маленькое подвальное окошко начали пробиваться бледные лучи солнца. Он провел за болтовней с Чаном всю ночь и даже не заметил этого. Напоследок Минхо поднял руку, кончиками пальцев скользя по знакомому волевому подбородку на портрете и грустно улыбаясь. — Я дома, Чан, — прикрыв глаза, произнес он, чувствуя как это простое слово исцеляет изнутри. — Возвращайся ко мне. В ту же секунду пламя свечи рванулось вверх, вытянувшись в высокий, ровный столб, и затрепетало. А после — будто сама тьма обрела форму. Чужие, но до боли знакомые сильные руки обвились вокруг его талии, притягивая спиной к горячей, осязаемой груди. Теперь это точно был не сон или мираж — это было тело, полное жизни и желания. — Совсем скоро я буду рядом, моя роза, — хриплый шепот опалил ухо, губы обжигающе медленно скользнули по тонкому столбу шеи, и колени Минхо подкосились. Но вопреки всему, он не оказался распростертым на холодном полу. Чан бережно и крепко прижимал его к себе, будто ту самую белую розу, хрупкий стан которой могло сломать любое неосторожное движение. — В этом мире нет слов, чтобы описать мою тоску по тебе, душа моя, — горячо шептал Чан, пока его широкие ладони гладили мягкий животик Минхо, сминая ткань ночной рубашки. Дрожь поползла по бедрам Минхо и он сжал чужие пальцы, не имея сил и желания отпускать. — Смотреть на тебя — мука, но не видеть — тяжелее смерти. Я так рад, что ты нашел способ вернуться. Поверил мне вновь. Минхо не знал, где заканчивается его собственное тело и начинается тело призрака. Где реальность, а где — сон, длиною в поколения. Он доверчиво откинул голову на могучее плечо Чана, подставляя шею его губам, и впервые за всю свою одинокую жизнь почувствовал себя нужным. Живым до дрожи. — Не уходи, — выдохнул Минхо, умоляя возлюбленного, пока отчаянно цеплялся за его пальцы кажется всем своим существом. — Я никуда не денусь, — голос Чана звучал уже яснее, плотнее, будто набирал силу от каждого их соприкосновения. Его руки, еще полусветящиеся, уверенно держали вес Минхо, прижимая ближе. — Я ждал слишком долго, чтобы отпустить теперь. Но день неумолимо наступал, а образ Чана таял на глазах. Минхо захныкал, когда хватка возлюбленного начала растворяться, а на смену жару пришел холод. Минхо почувствовал, как объятия вокруг него на мгновение стали железными, почти болезненными. Он встревоженно поднял взгляд и увидел, как в глазах Чана разлилась не боль и не тоска, а первобытная, дикая решимость. Тень, на миг ставшая плотью, снова колебалась, ее очертания поплыли. — Больше тебя никто не отнимет у меня, — прошипел Чан, и в его голосе впервые прозвучала та самая знакомая Минхо сталь — тон, которым он разговаривал с посторонними. — Ты моя. Мой. Ты всегда был моим. И будешь. Разрывающие душу рыдания мешали Минхо говорить, и он только кивнул. Судорожно, но решительно, зная, что только это правильно. Принадлежать Чану сквозь века, в каком бы теле он не оказался и какую бы судьбу не жил. Он всегда принадлежал Чану и ничто не нарушит этот закон между ними. — А теперь иди, моя роза. — Чан мягко, но неумолимо разомкнул объятия, отстраняясь от Минхо. Его фигура таяла, как утренний туман. — Иди сейчас. Но помни… дверь теперь всегда будет открыта для тебя. Он коснулся пальцами губ Минхо — последнее, обжигающее прикосновение. И растворился в воздухе, оставив после себя лишь дрожащее пламя свечи и запах — диких трав, морского ветра и чего-то неуловимого. Минхо стоял один посреди подвала, дрожа, с разгоряченной кожей и губами, которые помнили жар собственнического прикосновения.***
С тех пор Минхо будто существовал в двух реальностях одновременно. Он не отстранился от Чанбина — напротив, внешне их жизнь текла прежним, размеренным порядком. Он всё так же готовил завтраки, поддерживал беседы за столом и смотрел в окно на сад. Но каждое его движение стало каким-то механическим, лишенным настоящего смысла. Он физически присутствовал в комнатах, сервировал стол, улыбался — но сам Минхо, его подлинное «я», уже не было здесь. И он прекрасно это осознавал. Вся его сущность, всё внимание теперь принадлежало другому. Присутствие Чана в доме из призрачного намека превратилось во что-то плотное, осязаемое и навязчивое. Он был всегда рядом, незримый, но неотступный. Минхо чувствовал его постоянно. Это проявлялось в мимолетных, но от этого лишь более волнующих касаниях. Внезапное тепло широкой ладони между лопаток, когда он спускался по лестнице, — будто его поддерживали и направляли. Дразнящее, почти невесомое щекотание узловатых пальцев в прядях, пока он читал в библиотеке, — словно возлюбленный перебирал его волосы. Но были и другие, более смелые прикосновения. Влажное тепло губ на затылке, когда он мыл посуду. Или внезапное, жгучее давление ладоней на пояснице и бедрах. От этих прикосновений у Минхо перехватывало дыхание, щеки пылали румянцем стыда и неутоленного желания, а сердце принималось колотиться так бешено, что он подолгу не мог прийти в себя, прислонившись лбом к прохладному стеклу окна, пытаясь остыть. Он вел свою тихую, двойную жизнь, разрываясь между долгом перед живым мужем и порочным, всепоглощающим влечением к тени, которая с каждым днем становилась всё реальнее.***
Странно, но в этот раз сон пришел быстро, хотя в последнее время Минхо долго лежал, прислушиваясь к звукам дома. Но сейчас его будто выключило и утащило в глубокий сон. Он, как всегда, лежал на спине, чуть повернув голову на подушке. Волосы разметались по белоснежной наволочке, а свободная ночная рубашка остужала горячее тело. Внезапно что-то легкое, словно перышко, скользнуло по влажному лбу Минхо, отводя пряди с лица. А потом — шершавое касание к разомкнутым мягким губам. Сквозь сон Минхо нахмурился, пытаясь понять. Это точно были чьи-то пальцы, но… Чанбин крепко спал, тихо храпя в соседней спальне. Да и муж никогда не касался Минхо подобным образом. Максимум — мог придержать за локоть, помогая спуститься с высокого порога повозки или коснуться плеча, привлекая внимание. Сон и явь боролись в сознании, и Минхо тихо застонал, ощущая нежную хватку на горле. Чужая теплая ладонь легла под кадыком, мягко, но ощутимо сжимая. Ему не было больно или страшно, Минхо просто ощущал себя под контролем. Но, странным образом, это оказалось очень приятно. Особенно, когда пальцы скользнули ниже, ловко распуская завязки ночной рубашки, раскрывая мягкую грудь. Минхо всегда стеснялся этого — того, насколько чувствительным был в этом месте. Его соски твердели от любого касания, а ореолы ныли, буквально умоляя о стимуляции. Это было слишком стыдно, ведь, как он думал, мужчины не должны настолько сильно реагировать на прикосновения к груди, но Минхо не мог сопротивляться. Особенно, когда чужие пальцы, будто знающе, обвели по кругу темные ореолы и пощекотали соски, заставляя его изогнуться на кровати. Он сам искал контакта и незваный гость, который скрывался в ночной темноте, пользовался этим без особого стыда. Пальцы глубже вошли в мягкую плоть, медленно скользя от периферии к центру, и очередной стон сорвался с губ Минхо. Никто раньше не касался его неискушенного тела таким образом. Даже он сам не позволял себе подобного. Только вот иногда, когда томительное ожидание внутри становилось невыносимым, Минхо представлял. Краснел до кончиков ушей, но не мог бороться с мыслями о том, как подставится под чужие мозолистые ладони, выпрашивая ласку, будто уличная девка. Ему было стыдно, но не настолько, чтобы остановить себя. И сейчас все его мысли будто обернулись явью, даже если это был всего-лишь сон. Минхо тихо скулил, сжимая края пуховой подушки, пока чужие пальцы настойчиво терзали его опухшие груди. Затвердевшие соски скручивали и оттягивали, обводя подушечкой большого пальца, чтобы стереть любую боль. Настойчивая ласка не прекращалась ни на секунду, будто незнакомец пытался выдоить из его плоти сладкую влагу, которой там не могло быть. Жар полз по телу, разливаясь сладкой истомой, пока дрожащие ноги Минхо путались в горячих простынях. Низ его живота ныл так, как никогда раньше, а киска пульсировала вокруг пустоты и текла, пачкая внутреннюю сторону бедер. Стыда уже не было, только желание, которого Минхо никогда не знал прежде. Он извивался на матрасе, причмокивая покрасневшими губами и сладко скуля. Черт, если это был сон, Минхо хотел получить от него максимум. И стоило шальной мысли промелькнуть, словно вспышке в затуманенном сознании, горячие ладони спустились вниз. Аккуратно погладили мягкий животик под шелковистой сорочкой, и сжали ткань, медленно поднимая ее вверх. Мурашки поползли по обнаженным бедрам Минхо, концентрируясь там, где уже всё ныло и пульсировало. Он еще не был обнажен настолько сильно, выставлен напоказ перед тем, чьего лица даже не видел. Но он не сопротивлялся, чувствуя, что только так и правильно. Ночной гость явно не желал ему зла и не хотел сделать больно, только доставить наслаждение, которого юноша прежде не испытывал. Минхо верил ему. Каким-то образом знал, что в безопасности и просто должен подчиниться чужой воле. Он развел ноги чуть шире, безмолвно предлагая себя и сквозь пелену сна услышал чужое рычание. Странно, но именно это заставило губы Минхо изогнуться в улыбке — незнакомцу явно понравился вид. Чужие пальцы сжали мягкую плоть его бедер и развели чуть шире в стороны. Ровно настолько, чтобы мускулистое тело могло уместиться между ними. Минхо ясно ощущал вес чужого тела на себе, чувствовал жар плоти напротив своей и слышал хрипловатое дыхание, которое смешивалось с его собственным в тихой спальне. Иногда Минхо попадались откровенные сцены в романах, которые он читал, затаив дыхание. Но никто не говорил ему, насколько это приятно на самом деле. Он вздрогнул, стискивая подушку пальцами до белизны, когда чужой горячий язык скользнул между его опухших, влажных складок. Если до этого момента ему просто было жарко, то после прикосновения к своему самому интимному месту таким развратным образом, тело Минхо буквально объяло пламя. Чужие губы обхватили затвердевший клитор, ласково посасывая, пока лоно Минхо пульсировало, истекая сладким соком. Настоящая лихорадка охватила его, пока он метался, вздрагивая и сжимаясь, одновременно пытаясь уйти от столь порочного контакта, и прижаться ближе. Но незнакомец решил всё за него — чужие руки просто сжали его сильнее, фиксируя на месте, пока горячий язык погружался глубже. Минхо вскрикнул, когда почувствовал, как тугие стенки влагалища приглашающе расслабляются, пропуская язык внутрь. Минхо хотел закричать, но не смог. Горло высохло и булькало, пока он пытался произнести хотя бы слово. Это было слишком интенсивно и интимно. Ощущения оказались ошеломляющими для того, кого приучили жить в скромности и не распускать руки, не касаться себя. Но сейчас незнакомец будто нарушал все запреты и стирал вбитые в голову заповеди целомудрия. Минхо хотелось больше и он собирался позволить ему всё. Потому что подсознательно ощущал, кто он. Всё оборвалось так же внезапно, как и началось. Минхо нахмурил брови и хотел позвать, умолять вернуться, не оставлять его буквально за шаг до края пропасти. Не бросать тогда, когда Минхо наконец готов довериться. Только это, как оказалось, не входило в чужие планы. Мускулистое тело тенью нависло над ним, пухлые губы собрали бисеринки пота с длинной шеи, а кончиков ушей коснулся шепот. Минхо не разобрал слов, но кивнул, заранее соглашаясь на всё. В тишине раздался то ли смешок, то ли одобрительный хмык, и Минхо ощутил прикосновение твердого и горячего. Гладкая головка члена снизу вверх огладила трепещущую щелку, почти ласково раздвигая влажные лепестки набухшей плоти. Его тело выгнулось на кровати, инстинктивно пытаясь уйти от контакта, но чужая рука сжала бедро слишком сильно, чтобы он мог сопротивляться. Давление было неотвратимым, и Минхо подчинился снова. Его внутренние стенки расслабились, принимая внутрь массивную плоть. Он вскрикнул, его руки взметнулись вверх, оставляя на чужих плечах красные полосы от ногтей, что только больше распалило незнакомца. Сначала он двигался плавно, медленно входя в трепещущую глубину, почти ласково целуя драгоценный орган внутри. А потом, когда жар для обоих стал невыносимым, сорвался. Толчки стали быстрее, грубее, а комната наполнилась смущающими чавкающими звуками и шлепками тяжёлых, переполненных семенем яиц о пухлые ягодицы. Минхо громко дышал, хватаясь за широкую спину так, будто от этого зависела его собственная жизнь. И уже не мог это прекратить. Ему хотелось больше, хотелось, чтобы незнакомец владел им на самом примитивном уровне, заявляя на него права, как на свою собственность. Влагалище Минхо пульсировало, а гладкие стенки сжимались вокруг пронзающей его плоти, будто вынуждая отдать всё, что у того есть. Когда ритм окончательно сбился, а чужие бедра задрожали, Минхо вскрикнул, запрокидывая голову. Узел сладкого наслаждения резко оборвался внутри, а из его трепещущих глубин хлынула влага, омывая чужой член. — Чан!.. Прошу… Кажется, незнакомец только этого и добивался. Он хотел заставить Минхо кончить первым, и когда почувствовал горячие, липкие капли на своей плоти, отпустил себя тоже. Его член дергался внутри, заполняя разнеженное влагалище обжигающей спермой, клеймя собой. Он низко нагнулся, обдавая горячим дыханием шею Минхо, едва касаясь чужих губ, а потом так же медленно отстранился. Минхо был слишком не в себе, чтобы заботиться о своем внешнем виде или думать о том, что, черт возьми, только что произошло. Его голова вновь оказалась на подушке, руки безвольно упали по бокам тела, пока ткань ночной рубашки возвращалась на место. Наутро, очнувшись от странного сна, Минхо обвел мутным взглядом спальню. Всё было так же, как и вчера: бледный солнечный свет заполнял пространство, крошечные пылинки танцевали в робких лучах, а вторая подушка лежала рядом, будто на ней тоже кто-то спал. Минхо слабо улыбнулся — всего-лишь сон. Что ж, жаль, но это не могло быть правдой, да? Он медленно сел на кровати, скидывая с себя шелковую простыню, и застыл. Между ног саднило и было очень липко. Глаза Минхо расширились от ужаса, когда он приподнял ткань ночной рубашки. Его складки опухли и покраснели, а по бедрам текли остывающие струйки густой спермы. Он прикрыл рот, чтобы не закричать, и практически кинулся в сторону ванной. Как? Этого не могло случиться. Это же был просто сон и ничего больше. Но Минхо чувствовал нужду отмыться от липкого стыда, покрывающего всё тело. Запершись в ванной, он прикрыл глаза, ощущая себя запачканным. Может быть, он всё еще спит? Но нет. Отражение в закопченном зеркале было реальным, как и следы чужих губ на шее. — Черт возьми, как это возможно? — пробормотал он, пылая от стыда и отмывая свое тело холодной водой — был слишком взвинчен и боялся разбудить Чанбина, пока бы грел себе воду. Остаток этого странного дня Минхо существовал в абсолютной прострации, перемещаясь по дому, как привидение. И не замечал чужой пристальный взгляд, который следил за ним из темных уголков.***
Стоило Минхо перестать обманывать себя и признать: тот, кто являлся к нему в ночи, был не сном и не призраком, а Чаном, — как всё обрело наконец четкость и смысл. Да, внешне он оставался тем же Минхо — готовил завтраки, перелистывал страницы книг, отвечал на вопросы Чанбина. Но внутри… внутри он уже жил в ином измерении. Его душа, его подлинная сущность, тянулась в другое место, туда, где его ждали с тоской и с яростью, накопленными за все эти века. И Чан приходил всё чаще. Его визиты больше не были лишь игрой теней и тихого шепота. Теперь это было тяжелое, мускулистое тело, прижимавшее Минхо к ложу, оставлявшее на его коже синяки-напоминания, которые к утру не исчезали. И с каждым таким прикосновением, с каждым поцелуем, что терзал его губы с животным собственничеством, в памяти Минхо вспыхивали всё более яркие и детальные картины. Это был не смутный поток ощущений, а четкие, как наяву, воспоминания. Он помнил. Помнил запах морского ветра в своих волосах при их первой встрече и то, как смущенно опускала глаза юная Лина, не знавшая, как общаться с таким настойчивым и обходительным кавалером. Чан не давил, но был неотступен: его подарки — изящные безделушки, книги в золоченых переплетах — посылались по ее адресу ежедневно, но оказывались безжалостно выброшенными родителями, что так отчаянно пытались разлучить влюбленных. Доходили до нее лишь букеты тех самых белых роз, которые передавал украдкой сам Чан. Минхо улыбался, чувствуя на губах привкус давних слез счастья, когда она, склонив голову, зарывалась лицом в бархатные лепестки, а ее светлые пряди путались в шипастых стеблях. «Моя роза», — называл ее Чан, проводя шершавыми подушечками пальцев по ее бархатистой щеке. И она тянулась к нему, теряя голову, не замечая ничего вокруг. Он вспомнил и тот день, когда Чан, получив окончательный унизительный отказ от ее семьи, явился к их порогу не как проситель, а как завоеватель. Он просто забрал ее. Вся их прежняя жизнь, семья, репутация — всё это рухнуло в одночасье. Она осталась одна в огромном мире, нося под сердцем его ребенка. И этот страх был оглушителен. Но сильнее страха была любовь Чана — несдержанная, яростная, защищающая. Прижавшись друг к другу вечерами, она сжимала его сильные руки, лежащие на округлившемся животе, и верила: даже смерть не разлучит их. И он оказался прав. Теперь, просыпаясь по утрам, Минхо чувствовал на своей коже не призрачные намеки, а видел отпечатки пальцев. Его нежные места ныли и пульсировали от ночной, почти болезненной страсти, и это вызывало у него не страх, а тихую, торжествующую улыбку. Он не просто не сопротивлялся — он отдавался. Добровольно и жадно. Минхо был готов. Чан становился всё более плотным, всё более живым. Его объятия уже не просвечивали лунным светом, его губы оставляли влажные следы, а его шепот звучал не в сознании, а прямо у уха. Он тоже был готов. Готов забрать свое. Забрать ее. Забрать Минхо. И Минхо, окончательно и бесповоротно принявший свою двойную природу, лишь ждал. Ждал того мгновения, когда сможет шагнуть навстречу и продолжить историю, прерванную больше ста лет назад. Они оба знали — на этот раз смерть останется ни с чем. На этот раз они поженятся.***
Нужный момент настал как-то сам собой — одной светлой ночью, когда полная луна светила, как днем. Минхо в одной шелковой рубашке для сна вышел во двор и вдохнул полной грудью. Воздух был холодным, влажным и вовсю дышал наступающей зимой. Но вопреки всему в этот раз это не угнетало, а наоборот — Минхо знал, что зимние холода не коснутся его тела или души. Он улыбнулся, ступая босыми ступнями на подернутую инеем траву, а затем двинулся по тропинке к саду. Каждый шаг отдавался ледяным холодом в ступнях, но это было единственное, что ощущалось реальным. Всё остальное — дом, спящий Чанбин, сама его безрадостная жизнь — казалось сном. Когда короткий путь вывел Минхо к буйно цветущему кусту любимых белых роз, Минхо остановился. С поистине материнской лаской, он невесомо провел по бархатистым бутонам. Они будто сами просились в руки и Минхо не смог сопротивляться — выбрал самый прекрасный, самый безупречный. В тишине ночи хруст стебля прозвучал слишком громко, заставляя сердце замереть. И тут же острая, жгучая боль пронзила палец — он укололся о шип. Капля крови, темная как патока, выступила на бледной коже и упала на белоснежные лепестки. В тот же миг воздух вокруг задрожал и сгустился. — Моя роза, — прозвучал за его спиной голос, низкий и ясный, и Минхо медленно обернулся. Перед ним стоял Чан, одетый в одну свободную рубашку, несмотря на погоду. Он улыбался как всегда мягко и нежно, и от этой улыбки, от проступившей на его щеке так любимой ямочки, сердце Минхо сжалось, а глаза наполнились слезами. — Ты пришел, — выдохнул Минхо, не чувствуя ни страха, ни удивления. Только всепоглощающее, давно ожидаемое облегчение. — Как я мог не прийти, моя прекрасная роза? Ведь ты так звал меня. Смерть оказалась бессильной перед твоей любовью, — Чан сделал шаг вперёд, и его сильные, тёплые руки обняли Минхо за талию, прижав к себе. — Этот мир больше не держит тебя. Теперь… теперь ты свободен. Минхо прижался лбом к его груди, вдыхая знакомый, забытый запах теплого сандала и его пальцы отчаянно сжали ткань рубашки возлюбленного. Он чувствовал биение чужого, но такого родного сердца. — Я готов, — прошептал он. — Забери меня. Чан обнял его крепче. Мир вокруг поплыл, заколебался. Очертания поместья, деревьев, самого сада стали прозрачными, как дым. Краски растеклись, звуки затихли. Минхо закрыл глаза, чувствуя лишь крепкие руки, держащие его, и жар, исходящий от тела Чана. А когда он снова осмелился взглянуть, они стояли в том же саду. Но солнце светило ярко, пахло жасмином и морем, а вокруг слышалось пение незнакомой птицы. Поместья позади них уже не оказалось, но был другой дом — светлый, уютный, с открытой настежь дверью и невесомыми шторами, которые колыхались на нежном ветру. И перед этим домом цвел всё тот же куст белых роз. Чан мягко коснулся его подбородка, приподнимая заплаканное личико Минхо вверх и смотря прямо в глаза полным тепла взглядом. — Добро пожаловать домой, душа моя. На этот раз — навсегда.***
На следующее утро Чанбин обнаружил в саду одинокий, поникший куст белых роз. Все его цветки за одну ночь осыпались, оставив на мокрой земле ковер из поблекших лепестков. Он долго стоял и смотрел на это опустевшее место, и в его сердце, привыкшем к расчету, впервые поселилось странное, щемящее чувство. Чанбин не знал, оплакивать ли ему потерю или верить, что где-то его тихий, несчастный муж наконец-то обрел ту самую любовь, которую не смог дать ему этот мир. А по саду, едва уловимо, разносился сладкий, горьковатый аромат белой розы, смешанный с чем-то неуловимо далеким и чужим.