***
[Фрагмент интервью для канала MTV News, эксклюзив] Ведущий: Рэй, Майки, Боб... Спасибо, что нашли в себе силы говорить об этом. Мир в шоке. Каково это — слушать альбом, зная, какую цену за него заплатили ваши друзья? Рэй Торо: (глубоко вздыхает, сжимает в руках стакан с водой) Это... сюрреалистично. Мы сводили этот альбом буквально на их костях. Каждый звук, каждый крик... теперь он имеет двойное дно. Помню, как они заперлись в студии на 12 часов, чтобы записать идеальный предсмертный хрип. В итоге Джерард так вжился в роль, что «умер» прямо на звукоинженере, а Фрэнк, как верный падальщик, тащил его за ногу по коридору, пока тот хрипел: «Еще кадр! Мне нужен еще один кадр!» Это уже не просто музыка о смерти. Это — сама смерть. Джерард всегда доводил все до абсолюта. До конца. Но чтобы так... Майки Уэй: (сидит сгорбившись, голос тихий и надломленный) Я... я впервые понял, что могу его потерять, когда ему было семнадцать. Нашел его на полу в ванной, бездыханного, синего. Это был его первый... полноценный уход в отключку. (Глотает комок в горле) Я тряс его, кричал ему в ухо, а он не дышал. В голове была одна мысль: «Вот и всё. Моего брата больше нет». А потом он задышал. И первое, что он сделал, придя в себя — посмотрел на мое перекошенное ужасом лицо и прошептал: «Запомни это. Запомни, как это выглядит. Это пригодится». В тот момент я не знал, плакать мне или бить его. Он всегда был таким. Он умел... влезать в шкуру любого. Не играть, а становиться им. На неделю он мог превратиться в грустного кассира из круглосуточного магазина, в парня, который чинит дороги, в старушку с соседней улицы. Он впитывал их жесты, их интонации, их боль. А потом приходил и переносил это всё в песни, в рисунки. Он не сочинял истории. Он на время делал их своей жизнью. И ты никогда не знал, кто перед тобой сегодня — твой брат Джерард или кто-то другой, чью кожу он на себя напялил. Фрэнк... (замирает) Фрэнк был его тенью. Его отражением. Где-то глубоко внутри он понимал Джерарда лучше любого из нас. Он был его соучастником во всем. Если Джерард решал, что гитара должна звучать как крик раненой вселенной, Фрэнк тут же пытался засунуть в усилитель живого хорька. Ради атмосферы. И эта связь, эта проклятая, прекрасная связь, в итоге их и погубила. Боб Брайар: (монотонно, уставившись в пол) Они не были монстрами. Просто... сломались. На моих глазах. Сломались и упарывали всё, что попадалось под руку. Репетиция? Отличный повод разбить друг другу головы об мою барабанную установку, крича, что это «метафора хрупкости бытия». Обед? Идеальное время для перформанса «одиночество души в обществе конвейерных суши». А Фрэнк... (делает паузу, слабо усмехается) У него был этот... едкий, чёрный как смоль юмор. Он мог в самой мрачной ситуации выдать такую дикую, неуместную шутку, что ты либо падал со смеху, либо хотел ему врезать. Как-то после особенно жёсткого концерта, когда все были вымотаны в ноль, он посмотрел на нас мёртвыми глазами и сказал: «Народ, я понял. Мы не группа. Мы передвижная выставка современного искусства под названием „Кризис среднего возраста Джерарда Уэя в режиме реального времени“». И ты не знал, плакать или соглашаться. Они тогда повздорили с Джи. (нервно улыбается) Но как музыкант... (голос впервые приобретает оттенок твёрдого, профессионального признания) Чёрт, он был гениален. Не просто хорош — гениален. Его риффы — это были не просто партии, это были крюки, которые впивались в подкорку. Он думал о звуке, как сумасшедший учёный. Мог три часа колдовать над педалью дисторшна, чтобы добиться «звука ломающихся детских костей, но в мажоре». И у него получалось. Он слушал не ноты, а... нервный импульс песни. И выдавал его наружу. На сцене он преображался — эта одержимость, эта ярость в каждом движении... она была настоящей. И при этом, среди всего этого хаоса, он был самым чутким слушателем. Для Джерарда. Джерард мог на репетиции разрыдаться от одной фальшивой ноты, а через минуту хохотать как сумасшедший, рисуя что-то кровавое. А Фрэнк... он всегда был рядом. Как страж. Как его соучастник и переводчик. Он ловил каждую его бредовую идею, каждый взгляд, и превращал это в гитарную линию, в рычание усилителя. Он был тем, кто проводил ток между безумием Джерарда и реальностью, в которой должны были звучать наши песни. Они были двумя половинками одного целого. Только это целое было... чёрной дырой. И Фрэнк, со всеми его приколами, с его гениальным ухом и едким смехом... он был тем, кто осознанно решил падать в эту дыру первым, чтобы... я не знаю, чтобы смягчить удар для Джерарда? Или чтобы убедиться, что там действительно есть дно? Это факт. Рэй Торо: Они хотели, чтобы их запомнили. Не как жертв, а как художников. «The Black Parade» — это не прощание. Это... приветствие. Приглашение в их мир. В их боль. В их безумие. И в их странную, уродливую любовь. Любовь, которая была как химическая реакция — два нестабильных элемента, создавших нечто третье, новое и ядовито-прекрасное, что светилось в темноте и прожигало дыры в реальности. Джерард оставил нам послание: «When I grow up, I want to be nothing at all». Он вырос. И стал ничем. Но его парад... его парад будет длиться вечно. Ведущий: Что бы вы хотели, чтобы фанаты вынесли из этой истории? Из этой музыки? Майки Уэй: (поднимает голову, в глазах слезы) Чтобы они не грустили. Чтобы они... помнили. Помнили ту страсть, ту ярость, ту абсолютную, безбашенную веру в то, что искусство стоит любой цены. Даже цены полного абсурда. Даже если для этого нужно уебаться о витрину супермаркета, потому что отражение в ней показалось недостаточно трагичным. Чтобы они слушали «Welcome to the Black Parade» и чувствовали не горечь потери, а благодарность. Благодарность за то, что они были. За то, что они подарили нам этот огонь. Да, он сжег их дотла. Но как же ярко они горели.***
[Фрагмент статьи для журнала NME: «Голоса из хора: музыкальный мир о «The Black Parade» и его цене»] Джофф Рикли (Thursday): (медленно, взвешивая каждое слово) Я продюсировал их первый альбом. «I Brought You My Bullets...». Это было сыро, дерзко, полное ярости и надежды. Они хотели сжечь весь мир, но чтобы посмотреть на огонь, а не чтобы сгореть самим. «The Black Parade»... это здание, которое они строили с тем же фанатизмом. Но где-то по пути чертежи изменились. Целью стало не укрыться от бури, а стать её самым центром. Джерард всегда был режиссёром собственного апокалипсиса, но на «Bullets...» у него ещё была команда, которая могла сказать: «Стоп, это уже слишком». На «The Black Parade» этой команды не осталось. Была только он, Фрэнк... и их общая, всепоглощающая идея. Идея, которая в итоге съела их. Я слушаю этот альбом и слышу не триумф — я слышу точную, выверенную механику самоуничтожения. Каждый барабанный удар, каждый оркестровый хит — это ещё один винтик в машине, которая вела их к этому финалу. Они не сорвались с обрыва. Они рассчитали траекторию падения и записали саундтрек к нему. И в этом нет ни грамма романтики. Только леденящая, безупречная логика конца. Берт МакКракен (The Used): (голос срывается, слышно, как он зажигает и затягивается сигаретой на улице) Это пиз**ц. Просто... пиз**ц. Я не могу назвать это альбомом. Это крик, который они заперли в коробку и сказали: «Вот, берите». Мы с Джерардом... мы были двумя сторонами одной и той же сломанной монеты. Говорили об одном и том же, только он умел это обернуть в такой... эпичный, театральный кошмар, что все аплодировали. А я просто орал. Когда мы записывали «Under Pressure»... это был не просто кавер. Это была наша попытка крикнуть друг другу: «Эй, я тону тут тоже, я тебя вижу». Но он... он не просто тонул. Он решил нырнуть на самую глубину, чтобы нарисовать, что там на дне. И Фрэнк пошел за ним. Этот альбом... в нем нет ни одной фальшивой ноты. В этом весь ужас. Он настолько честный, что слушать его — это как подглядывать в замочную скважину в момент, когда пуля уже вылетела из ствола. И теперь этот звук будет со мной всегда. Звук его парада. К которому я больше не могу присоединиться. Fall Out Boy (коллективное мнение, от лица Патрика Стампа): (длинная пауза, тихий, непривычно серьёзный голос) Мы все вышли из одного и того же панк-клуба, из одного автобуса, из одной чертовой повозки. Мы все играли в одни и те же игры с тьмой и светом, строили картонные замки из своих демонов. Это был наш язык. Наш способ выжить. Они... они взяли этот картон, замешали его на собственной крови и плоти и построили не замок, а настоящую, неприступную крепость. И теперь мы все остаемся снаружи. «The Black Parade» — это величайший альбом, который никто из нас никогда не хотел бы сделать. Потому что цена за вход в эту крепость — это всё. Всё, что у тебя есть. Твоя жизнь, твой рассудок, твой друг. Мы смотрим на это и понимаем: мы писали песни о своих битвах. А они — последнее донесение с поля боя, где не осталось выживших. И это заставляет задуматься... а где же мы? Мы всё ещё отсиживаемся в окопах, пишем поп-панк гимны, притворяясь, что война — это метафора. А для них она закончилась. И эта запись — трофей победителя, который победил, уничтожив себя. Теперь мы не можем писать как раньше. Потому что они установили новый, невозможный стандарт подлинности. Стандарт, до которого страшно дотрагиваться. Билли Джо Армстронг (Green Day): (за кулисами фестиваля, задумчиво) История всегда повторяется. Мы уже проходили через это с Сидом и Нэнси, с Куртом и прочими... и вот опять. Общество обожает трагедию. Оно покупает её, коллекционирует, ставит на полку. И «The Black Parade» стал этим новым святым граалем. Фанаты слушают его с таким благоговением, как будто это плащаница. Они забыли, что внутри были люди. Джерард и Фрэнк стали персонажами их собственной пьесы. И это самое большое проклятие артиста — когда твоё искусство становится важнее тебя. Этот альбом вечен. Но я бы предпочёл, чтобы они были просто забытыми и живыми.***
[Фрагмент интервью для журнала Rolling Stone: «Он был нашим мальчиком»] Ведущий: Донна, Майки... спасибо, что пришли. Всё, что было сказано и написано об альбоме, о трагедии... но для вас Джерард был прежде всего сыном и братом. Каким он был дома, вне сцены? Донна Уэй: (сидит прямо, держит в руках потёртую детскую книжку, гладит корешок) Моим тревожным мальчиком. Таким он был всегда. С тех пор, как он научился держать карандаш, он рисовал монстров. Не тех, что пугают, а тех, что живут под кроватью и боятся темноты больше, чем ты. (Слабый, дрожащий смешок) Он приходил ко мне ночью и говорил: «Мама, у меня в голове опять карнавал, и все клоуны плачут». И мы сидели на кухне, пили тёплое молоко, и я пыталась... пыталась прогнать этих клоунов. Но чем старше он становился, тем громче в его голове играла музыка этого карнавала. И я уже не могла её заглушить. Майки Уэй: (смотрит на мать, его рука лежит поверх её руки) Он делал нашу жизнь... странной. И прекрасной. Он мог разбудить меня в три ночи, потому что придумал, как должна выглядеть Вселенная, если на неё смотреть из глаз насекомого. И мы до рассвета сидели на полу в его комнате, и он рисовал её на стенах фломастером. Он не был «гением» или «голосом поколения» для меня. Он был братом, который крал мои футболки и который... (голос срывается) который знал все мои страхи и всегда вставал между мной и всем миром, если чувствовал, что мне угрожают. Он был моим щитом. А я... я не смог быть его. Донна Уэй: (качает головой, сжимая руку Майки) Нет, детка, нет. Ты был для него всем. После того первого... инцидента, в семнадцать лет, именно ты не отходил от него. Ты стал его тишиной. Ты был тем, кто напоминал ему, что кроме карнавала в его голове есть ещё и дом. Где его любят не за музыку, не за картины, а просто так. Майки Уэй: А он ненавидел эту тишину. Он говорил: «Тишина — это просто прелюдия для крика». Он боялся успокоиться, потому что думал, что вместе с болью уйдёт и его дар. И мы все, вся семья, мы ходили по этому лезвию — как поддержать его, но не позволить ему уничтожить себя? Как молиться, чтобы он был счастлив, зная, что его счастье рождается из его же страданий? Это невыполнимая задача. Ведущий: Донна, что вы чувствуете, когда слышите его голос в песнях с того альбома? Донна Уэй: (закрывает глаза на мгновение) Я слышу, как мой мальчик устал. (Голос становится твёрже) Все говорят о боли, о безумии... а я слышу усталость. Такую старую, древнюю усталость. Как будто он нёс на своих плечах что-то очень тяжёлое всю свою короткую жизнь и наконец-то решил это опустить. И это... это разбивает мне сердце сильнее, чем любые крики. Потому что каждая мать знает звук усталости своего ребёнка. И каждая мать хочет его обнять и сказать: «Всё хорошо, ты дома». А я не смогла ему этого сказать так, чтобы он услышал. Майки Уэй: Он оставил нам все эти песни, все эти рисунки. Но для меня самая ценная вещь, которая осталась... это молчание. То, что наступило после. Потому что это молчание — единственное, что принадлежит только нам, семье. Оно не записано, не продаётся в магазинах, о нём не пишут в статьях. Это наше личное, тихое горе. И в нём он снова просто мой брат. А не икона. Не мученик. Просто Джерард.***
[Фрагмент интервью для газеты The Guardian: «Они сделали из моего сына монстра»] Мистер Айеро сидит в гостиной своего дома. На камине — детские фотографии Фрэнка. Он не смотрит в объектив, его взгляд устремлён в окно. Голос — ровный, но в каждом слове слышится подавленная ярость и неизмеримая усталость. Мистер Айеро: Убийца. (Короткий, безрадостный смешок) Так называют моего мальчика. Который в пять лет тайком носил молоко бездомным котятам в подвале. Который не мог пройти мимо плачущего человека, всегда останавливался, всегда спрашивал, может ли помочь. Его теперь в интернете «убийцей» называют. Соучастником. Потому что он... не спас. (Поворачивается, смотрит прямо на журналиста, и в его глазах впервые вспыхивает огонь) А кто спас Джерарда? Где те, кто платил за его записи, кто покупал его альбомы, кто снимал его клипы? Где те, кто аплодировал его «красивому безумию»? Они все соучастники? Нет. Винят одного Фрэнка. Потому что это удобно. Потому что нужен крайний. Потому что страшно признать, что это была добровольная договорённость двух потерянных душ. (Он долго молчит, снова глядя в окно) Вы знаете, что он говорил мне о Джерарде за месяц до... до всего? Он сказал: «Пап, он единственный, кто понимает, каково это — чувствовать весь мир на своих плечах. И мы держим его вместе». Я тогда не понял. Я подумал: «Ну, дружба у них такая, творческая». А они... они строили свою лодку, чтобы уплыть. И мой сын был тем, кто гребел. Потому что Джерард указывал путь. Его обвиняют, что он «не остановил». А вы думаете, он не пытался? Вы думаете, я не видел следов его ногтей на собственных ладонях от того, как он сжимал кулаки, пытаясь держать себя в руках, чтобы быть для Джерарда якорем? Он боролся за него до последнего вздоха. Просто... его последний вздох совпал с Джерардом. (Голос срывается, но он заставляет себя продолжать) Не смейте вешать на моего сына эти ярлыки. Они с Джерардом были соратниками в одном безнадёжном деле — деле уничтожения самих себя во имя какой-то высшей, только им ведомой правды. Они были как два химиката, которые в отдельности просто опасны, а вместе — взрываются. Взрыв и поглотил их. А теперь толпа, которая с восторгом наблюдала за экспериментами, тычет пальцем в осколки и кричит: «Вот виновник!». Вы сделали из него персонажа. Сначала — для своих фантазий, теперь — для своих моральных спекуляций. А он был просто моим сыном. (Он встаёт и подходит к камину, берёт в руки фотографию улыбающегося Фрэнка-подростка) Запомните раз и навсегда. У Джерарда — его «Чёрный парад». А у моего сына — вот это. (Указывает на фото) Просто счастливый парень, который впервые починил бас-гитару у меня в гараже. Он не убивал никого. Только себя. Из-за любви. Нелепой, всепоглощающей и пугающей. И если в ваших глазах это делает его убийцей — нам не о чем говорить.***