эманация монстра

R
Завершён
38
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
36 страниц, 18 063 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
38 Нравится 5 Отзывы 15 В сборник

─⋅⋆⁺𖤐

Настройки
      – Держи его! Гони, быстрее! – на все лады гоготали и улюлюкали мальчишки, что неслись по узким городским улочкам песьей сворой, невзирая на возмущенные окрики ненароком потревоженных, расталкиваемых плечами и локтями жителей; они не оборачивались на брань и восклицания, потому как полностью были поглощены азартом погони – низменное, атавистическое удовольствие, коим были и будут охвачены люди во все времена.       Едва ли ту радость делил с ними преследуемый, дрожащими руками прижимавший к груди свой скромный скарб – небольшие холщовые мешочки землистого цвета – и удиравший от «охотников» что есть сил. Белокурую его головку, мелькавшую среди почти однотонной людской массы в их коричнево-черно-серых одеяниях и застиранных белых чепцах у женщин можно было с легкостью разглядеть даже с приличествующего расстояния, да и бегун был из него никудышный: он громко и часто дышал, ощущая в горле режущее, все более нараставшее чувство, на иных поворотах его ноги все чаще начинали предательски подгибаться, поочередно накатывали то головокружение, то тошнота – то все вместе и сразу, и тогда перед глазами у него все плыло, делая картинку мира сложноразличимой, смазанной и блеклой.       Прятаться ему всегда было куда проще: в отличие от большинства мальчишек его лет, он был нескладехой, и активные физические... игры всякий раз изматывали его донельзя. Лучше он забьется от них в какой-то укромный темный угол, где затаится вообще от целого света, и так не слишком-то дружелюбному к нему, круглому сироте. Но возможности сыскать неприметное и тихое местечко сейчас ему не представлялось – уж слишком много было вокруг людей. Городишко бодрствовал, будто на часах было деятельное утро, а не послеобеденный, клонившийся к вечеру час. Хоть бы какой закоулок появился, во имя всего сущего!..       Однако Сону, светловолосый мальчишка-беглец, пускай и питал надежду исчезнуть из поля зрения своих преследователей, знал наверняка, что от одного из них – главного, самого прыткого, хваткого и изобретательно жестокого – он не улизнет. Словно пес-ищейка, тот выследил бы его где угодно, достал бы из-под сырой земли, и нигде он не сумел бы найти покоя, покуда Чонвон, сын пастора, гнался за ним, охваченный алканием охотника настичь свою жертву.       Наконец, он достиг глухой каменной стены, перепрыгнуть через которую ему ни в жизнь не хватило бы ловкости, и в холодящем испуге, заозиравшись по сторонам, обернулся в слабой надежде на улицу позади: а вдруг как оторвался, растворившись в толпе?       Но чаяния его с оглушительным треском разбились что чей-то стоявший подле бесхозный кувшин, который он, непроизвольно отступая, по случайности повалил наземь.       – Что, ведьма, думала уйти от нас? – ехидно осведомился Чонвон, казалось, нисколько не запыхавшийся в продолжительной погоне. Его приспешники, тут как тут, горделиво возвышались за его спиной, зло ухмыляясь и разминая кулаки. – Знаешь же, что бесполезно, как ни беги. Теперь забился тут, как мелкий грызун.       Поистине верное сравнение: Сону и трясся сейчас, как крошка-мышонок, по глупости сунувший носишко на хозяйскую кухню. Чонвон же держался как властный самодовольный кот, знавший, что все ему было по хищным зубам. Жертву в угол он уже загнал, так что далее мог пустить в ход и острые когти. Сону было хорошо известно, какие те могли оставлять раны, ибо щипками и пинками агрессор не ограничивался, порой от души лупцуя любимую свою игрушку. Впрочем, чаще это все же были более изысканные истязания: Чонвон умел гнобить, и делал это со вкусом.       – Он и есть крысеныш, – зубоскаля, подал голос Кей, один из преследователей, а по совместительству губернаторский сын; он был вовлечен в травлю не без удовольствия, но, в отличие от своего предводителя, куда больше ценил методу грубой расправы, и потому всякий раз при виде Сону у него чесались кулаки. – Помойная крыса!       – Крыса! Крыса! Крыса! – подхватили обзывалку его сотоварищи, сочтя ее донельзя уморительной. Когда Кей, для пущей острастки, резко вдруг было подался в сторону жертвы, отчего та инстинктивно дернулась, запнулась и неуклюже упала, они гомерически захохотали. Мешки, судорожно прижимаемые юношей к сердцу, будто то было последним, за что он мог держаться, он, конечно, не удержал, и они шлепнулись рядом, взвивая в воздух небольшие клубы пыли.       Осевший на грязную землю, Сону бросал на них короткие затравленные взгляды исподлобья, но с места не двигался. Бежать ему и в самом деле было некуда, пробиться сквозь кодлу недоброжелателей он, субтильный и слабый, не смог бы, а коль скоро зверя он уже «подергал за усы» (как выразился однажды Чонвон, милостиво разъясняя, что никакое бегство проблему не решит, и ударяя с теми словами ему коленом прямо в живот), то ему оставалось лишь в напряжении ожидать своей участи, которая, вне всяких сомнений, уже была предрешена.       – Знаешь, что меня ужасно в тебе бесит? – заговорил Чонвон, до сего момента лишь наблюдавший за дивной для взора картиной чистого, незамутненного страха; на его губах играла ухмылка, а ночные глаза пытливо сощурились, так что нельзя было с уверенностью судить, действительно ли тот злился или же в обыкновенном своем устрашающем виде надвигался на пойманного. – Помимо того, что ты – жалкое ничтожество, которое я хочу раздавить. Есть варианты?       Сону молчал. Что бы он ни сделал сейчас, ничто не сыграло бы в его пользу, потому что когда человек пылал ненавистью, то все в ее объекте его раздражало. Однако его уже призвали к ответу, и потому он кое-что предположил, робко поднимая голову.       На Чонвона снизу вверх смотрели два разноцветных глаза: леденисто-голубой левый и медового золота правый. Опушавшие их длинные ресницы подрагивали, как хрупкие мотыльковые крылышки, взгляд был тревожный, но в то же время потерянный, потому что Сону мог только предположить, что же теперь сделает его мучитель. Плюнет на него желтоватой от жевательного табака, которым втихаря баловался наряду с другими мальчишками, слюной? Оставит на лице обувной отпечаток, раздраженный его немужественной, почти девчачьей внешностью? Протащит за светлые волосы, держа так крепко, что не извернуться, не избежать этой пытки?       Чонвон ожесточенно фыркнул, а после вмиг оказался нос к носу с загнанным агнцем, из-за чего последний еще больше распахнул свои химерические глаза. В их отражении можно было увидеть себя, и пасторскому сыну стало не по себе, потому что он обратил также внимание на зацветший от волнения едва заметный чужой румянец.       Чтобы вернуть былое самообладание, он с картинным пренебрежением цокнул языком и покачал головой, выражая нечто неопределенное. Затем же он нащупал один из осколков битого горшка, крупный и острогранный, и, схватив его и замахнувшись, рывком ударил им перед собой – но вложил ровно то количество сил, чтобы осколок остановился в жалкой паре дюймов, если не меньше.       – Смотри, ведьминское отродье! Ну же! – потребовал он от Сону, инстинктивно зажмурившегося и сжавшегося в беспомощный, беззащитный комок, после чего тряхнул его за угловатое плечо. Тому ничего не оставалось, кроме как выполнить приказание, и тогда Чонвон расплылся в зловещей улыбке, видя, как взор тому застлали слезы. От этого измучить Сону хотелось еще сильнее. – Смотри, что у меня в руке. Видишь? Терпеть не могу твои глаза. Сейчас мне ничего не стоит тебе их выколоть. Мой отец говорит, что это – дьявольская метка. Уже за одну нее тебя до́лжно бы повесить, как твою колдунью-мать.       – Верно, верно! – горячо поддержал кто-то из гонителей, стремясь подлить масла в огонь священной мелкопоместной инквизиции. – Он поди и сам занимается ведьмовством!       – Сону, ты ведь не просто так на побегушках у господина лекаря, а? – вкрадчиво полюбопытствовал Чонвон, так и не отняв занесенной руки с зажатым в ней осколком. – Носишь ему всякие травы, а из иных тайком варишь дурманные зелья? Отвечай, что же ты молчишь? Или сказать нечего? Или ты, может... немой, а? Говорить не умеешь?       Произнеся это, он зашелся заливистым смехом, который подхватили и остальные мальчишки, захрипевшие от безжалостного гогота.       Все, все до единого в городе знали, что Сону, сын обвиненной в колдовстве травницы Мэрион, был нем с самого своего рождения. Господь дал ему лик пресвятейшего ангела, но не наделил речью. От матери он унаследовал светлые льняные волосы, глаза разных цветов, а еще – какую-то особую, невесомую нежность. Ну, и перенял некоторые лекарские навыки, что помогли ему стать подмастерьем господина Бишопа, одного из городских врачевателей, строго контролируемых церковью. Знахарей и повитух держали под особым надзором, дабы не допустить богомерзкого чародейства, и потому любой, даже самый незначительный слух мог привести талантливого эскулапа на плаху. Люди верили в божественное излечивание, и когда их страдания мог облегчить каким-то поистине волшебным способом простой человек, той же плоти и крови, как и они, они начинали подозревать неладное.       Чонвон, выросший и воспитывавшийся в тех же убеждениях, не мог их не разделять, однако в силу юных лет о ведьмовстве он думал, скорее, как о чем-то несерьезном. О магии было принято говорить с отвращением и страхом, он же воспринимал ее как инаковость, а следовательно, как повод для насмешек и преследования. Вдобавок к своей ослепительной внешности Сону не мог проронить и слова – и это тоже делало его необыкновенным, выбивавшимся из людской массы. Чонвону ужасно хотелось осквернить этого ангела, потому что божественные существа не могли принадлежать земному, смертному миру. Дьявол мог принимать всякие обличия, и уж притвориться немым мальчишкой с двуцветными глазами ему ничего бы не стоило.       – Молчание – знак согласия, – заметил Чонвон почти ласково и огладил бархатные щеки маленькой «ведьмы» краем глиняного осколка-резака, что заставило ту судорожно выдохнуть от испуга. – Хорошо, что тебе страшно. Ведь если все узнают, что ты – ведьма, то не снести тебе головы. И невинное личико тебя уже не спасет...       С тем он яростно резанул по одной из щек, и по тонкой, но весьма глубокой полосе, потянувшейся от скулы до подбородка, тотчас выступила багряная кровь. Сону болезненно закричал, стремясь спрятать пострадавшее лицо, однако Чонвон не дал ему это сделать: он желал удостовериться, что причинил боль, что в глазах у его подопытного кролика плескался настоящий первобытный страх, коему он был самой главной причиной. Только про него Сону должен видеть ночные кошмары, только при его имени должен был покрываться холодным по́том. Сону должен был распознавать его походку среди всех людей на земле и быть готовым к любому виду «наказаний», который самопровозглашенный охотник на ведьм, Ян Чонвон, сын пастора, мог для него придумать.       Результат оказался даже лучше того, что он ожидал. По щекам, одна из которых была окровавлена, текли крупные слезы, полноватые клубничные губы подрагивали, приоткрывшись в непроизнесенной мольбе пощадить. Сону чрезвычайно шли страдания, и его сломленный, униженный вид доставлял Чонвону вид необыкновенного наслаждения. Однако затем...       Чонвон ощутил робкое прикосновение к краю своего жилета, незаметное для остальных мальчишек, так как те стояли на приличном расстоянии, да еще и позади него. Это мимолетное, нерешительное касание всколыхнуло в нем отчего-то странные, необъяснимые чувства: где-то в груди он испытал легкий укол, как если бы представленное его глазам зрелище вызывало в нем… ответную боль, подобие сочувствия и жалости за то увечье, что он нанес из праздной прихоти. Какой... какой же вздор – воспылать милосердием к дрянной ведьме!       – Ты... – только и мог, что прошипеть Чонвон, собираясь с мыслями. – Ты что делаешь? Смеешь трогать меня? Да я... Я тебе сейчас глаза выколю!       Поддаваясь окутывавшей его, что шерстяной плед, ярости, он повалил вскрикнувшего Сону на спину, сам же оказываясь сверху и вновь занося над ним свое орудие кары. Ох, как сейчас не поздоровится дерзнувшему дотронуться до него своими мерзкими чародейскими руками, пускай внешне те были белы и нежны, словно у какого дворянина! Чонвона почти лихорадило от накрывавшей с головой злости, но с тем он усиленно подавлял в себе то плотское смущение, порожденное сим невинным, казалось бы, действом. Ведь не может же быть, чтобы...       – Это еще что такое вы тут устроили? А ну, кыш отсюда! – раздался у него над ухом грудной женский голос, вырвавший Чонвона из его путанных дум. – Вот же хулиганье! Вон, вон пошли!       Обладательница голоса, пожилая тучная женщина с засаленным фартуком, вышла из дома поблизости: вероятно, ее привлек шум за окном, и она решила проверить, не происходило ли чего из ряда вон. Ее муж, набивавший трубку бывший моряк, из которого за годы службы на флоте так и не выветрился запах соли, моря и рыбы, сказал ей, что наверняка какие детишки забаловались: известно, что слишком много стало кругом разговоров о ведьмовстве, вот они и подхватили общие настроения, клеймя какого-то бедолагу. Женщине же так не подумалось, и, оказавшись на крылечке, она только удостоверилась, что предчувствие ее не обмануло. На мальчишку-травника, который не раз передавал ей и ее соседям лекарские снадобья, напали местные сорванцы, частенько слонявшиеся по улицам и чинившие одни только неприятности. Пускай часть их была выходцами уважаемых семей, но на воспитании то словно бы нисколько не сказывалось: знай себе задирали слабых – как, например, и сейчас.       Наблюдавших прихвостней как ветром сдуло. Чонвон же, прежде чем быстро подняться и устремиться за ними, процедил напоследок своему пленнику:       – Лучше тебе не попадаться мне в ближайшие дни, – и был таков, оставив за собой в дорожной пыли осколок горшка, запятнанный кровью – красноречивое напоминание о собственной жестокости.       – Все скажу вашим родителям! – пригрозила женщина шпане в спину, а после, всплеснув руками, обратилась к Сону, так и не оправившемуся от потрясения: – Ох, да ты ж посмотри, ребятенок, как тебя приложили! Ты не бойся, – добавила она мягче, увидев, как тот дернулся, стоило ей податься к нему, чтобы помочь встать. – Я не обижу. Изверги какие, напали посреди бела дня! Пойдем-ка, зайдешь к нам. Не бойся, не бойся.       Людскую доброту Сону всегда принимал с опаской, считая, что та подчас могла быть лживой и напускной. Он видел, как относились к его матери, мягкосердечной женщине, за спиной распуская о ней сплетни, а как случалась хворь, сразу же прибегая за помощью. И она не отказывала им, помогая, чем могла, дабы облегчить тот или иной недуг – ни к чародейству, ни к заговорам при этом она, кудесница, не обращалась. Чем же отплатили ей взамен? Петлей на тонкой шее, а к ее чаду, оставшемуся круглой сиротой, стали относиться, как к прокаженному, сторонясь и смотря свысока.       Редкие жители городишка держались с ним по-человечески, но даже самую малую толику их тепла Сону ценил и бережно хранил в сердце. Главным образом, это были старик-лекарь с женой, дававшие ему пищу, кров и маломальский заработок за его подмогу, а теперь вот еще и одна из покупательниц чудо-отвара от мигрени, сготовленных его кропотливым трудом. Поселение было не самым большим – так и запомнишь волей-неволей тех, кто коптил небо по соседству.       Сону не стал противиться ее предложению. Она пустила его в дом, где и обработала рану, приложив к ней компресс, смоченный в теплой воде с уксусом – универсальное средство для обеззараживания порезов и похуже.       – Пощиплет смальца, а так должно приостановить кровь, – сказала хозяйка, улыбаясь. – Да ты и сам, поди, знаешь, как залечиться. Это так уж, что под рукой было.       Сону смущенно кивнул ей, отвечая благодарностью на проявленное внимание. Краем глаза отметив, что к ним на крохотную прихожую кухоньку вскоре зашел глава семейства, он смешался, не зная, как отнесется тот к чужаку в доме. Однако старик, пыхавший своей раскуренной трубкой, набитой каким-то особенно ядреным табаком, выглядел совершенно спокойно. Выпустив изо рта клуб дыма, он вздохнул:       – Незавидная у тебя участь, малец. Все убегаешь. А вот дал бы отпор – так, может, и перестали бы задирать. Пацанве надо доступным языком разъяснять, чего ты стоишь, раз говорить не дано.       – Том! – одернула его супруга, бросая укоризненный взгляд. – Мальчику и так досталось, а ты...       – А что я не так сказал-то, Энн? Сейчас ему лицо порезали, а потом и вовсе невесть что выкинут. Мотай на ус, – качнул он трубкой в сторону Сону, – Господь милостив и справедлив, но и о себе надо помнить. Мальчишки в твоем возрасте все сплошь дерутся, так и ты научись.       Без сомнений, умудренный опытом морской волк Том был прав, однако его совет пригодился бы, скорее, кому другому. Сону не умел драться, а даже если и попытался бы постоять за себя силой, то его попытку задавили бы количеством. В отличие от Чонвона, за него никто не встанет в уличном столкновении, и потому он и дальше думал спасаться бегством – чай, может, и добежит однажды туда, где его никто не достанет.       Возвращался он проулками и перебежками, и потому путь до лекарского дома занял у него больше времени, чем мог. Радушная Энн дала ему с собой пару кукурузных лепешек с тыквой, сыром и пряностями: только из печи, они, лежавшие за пазухой, приятно согревали мальчика, и он уже вовсю представлял, как, оставшись один на чердаке, где и было его крохотное пристанище, съест сразу обе. Сгребши мешочки с лекарственными травами, в пылу брошенные на улице, он засеменил в даль, и вскоре провожавшая его старушка Энн со вздохом закрыла дверь, уходя с порога.       Внешний вид подопечного не вызвал у господина Бишопа большого удивления. Он сокрушенно покачал головой, но спрашивать, чем младшего так приложили не стал: Сону бы ему и не ответил, а о том, что он – любимая мишень у местного хулиганья он знал и так. Он продезинфицировал рану настойкой календулы, а после нанес также бывшую в его врачебном арсенале мазь-кашицу из подорожника и тысячелистника. Его жена, вечно смурная, но, в общем-то, нисколько не злая госпожа Бишоп, заварила пострадавшему крепкий травяной напиток с мелиссой и ромашкой, и с тем его отправили отдыхать наверх.       На чердаке, лежа на набитом соломой матраце и укутавшись в овчинное покрывало, Сону почувствовал себя значительно лучше. Ужин был невероятно вкусным, саднившая рана уже не ныла, как по первости, и он совсем скоро согрелся: дом хорошо отапливался, а в камине сочно потрескивали горевшие поленья. Если забыть про то унижение, одно из бесконечно тянувшейся череды, которому подверг его Чонвон, то день и вовсе можно было считать замечательным – насколько, конечно, он мог таковым являться для круглого сироты, единственным пристанищем для которого оставался маленький уголок под самой крышей.       Однако сетовать было грешно, ибо иные не могли похвастать и чем подобным. Мир был не без добрых людей – просто дегтя в его крыночке с медом ощущалось поболе.       

***

      Чонвон вернулся домой аккурат к тому часу, до которого ему позволено было, по выражению его отца, «шататься по округе». Не пристало сыну священника, его будущей смене, вести себя, как любой дворовый «сброд» и появляться дома затемно, давая дурным языкам повод для сплетен, тем паче, что чем ближе к ночи, тем активнее разыгрывалась всякая бесовщина, искушая на невесть что. Он всегда должен быть дома к ужину, дабы вместе с родителем прочесть вечернюю молитву, воздавая Господу за вкушаемую пищу и ту бесконечную милость, коей Отец небесный одаривал всех своих чад. Это было священное правило, нарушать которое дерзкий подросток не осмеливался – как, впрочем, и все иные установки, в которых он не перечил своему холодному чопорному отцу.       Хотя были и большие преимущества в бытности членом такой привилегированной фамилии. Небеса, например, ниспосылали земному наместнику хороший ржаной хлеб, а не лепешки из сорной муки, аппетитные пироги с грушей и творогом, а не запеченные яблоки в качестве лакомства, разведенный эль, а не дешевую брагу и даже тушеное мясо, которое на столе бедняков встречалось только по праздникам, и потому Чонвон никогда не знал голода. Он не носил рванья и перешиваемой после старших родственников одежды, залатанной и затертой до состояния хлипкой ветоши, не надевал прохудившихся туфель, а спал не на жестком матраце, а в собственной кровати, застеленной прокипяченной чистой простыней. Да, его положению, определенно, мог бы позавидовать даже губернаторский сын, хотя, насколько он мог судить, и те не бедствовали. Что уж говорить о шушере, которая вкалывала за сущие гроши и едва ли имела в пользовании больше одной пары обуви.       Расторопные служанки уже подали хозяевам ужин. Ныне это было сытное овощное рагу, а также закопченная с травами рыба – самое то, чтобы согреться, придя с улицы. Наступил октябрь, ныне отчего-то особенно промозглый, и дабы не хворать, было совершенно необходимо согреваться всеми доступными способами.       – Помолимся, – сухо сообщил пастор Ян и, когда юноша сложил руки в молитвенном жесте, закрывая глаза, начал: – Благодарим Тебя, Господи, за хлеб наш насущный. Благослови же нас и нашу трапезу, да храни сей дом от греха и тьмы. Аминь.       – Аминь, – бесстрастно отозвался Чонвон, и вскоре они степенно принялись за пищу.       Обыкновенно за едой они почти не вели бесед, обмениваясь лишь некоторыми фразами, но сегодня старший Ян был, кажется, настроен на некоторый разговор, и вскоре Чонвону стал ясен его предмет.       – Слышал, сегодня ты вместе с мальчишками вновь донимал лекарского ученика, – произнес он тем же ровным тоном, которым некоторые минуты прежде читал молитву.       – Молва быстро расходится, – неопределенно ответствовал уличенный, от чего пастор неодобрительно поджал нижнюю губу:       – Не за чем давать людям поводы к обсуждению. Вы гнали его по рынку и обвиняли в ведьмовстве.       – Но он и есть ведьма, – заявил Чонвон, вызывающе подняв подбородок. – А я лишь делаю тайное явным, выводя его на чистую воду. Яблочко от яблони, как и его блудница-мать...       Выражение Яна-старшего, и без того не особенно дружелюбное, стало вдруг словно высеченное из камня. В глазах вспыхнули недобрые искорки, и юноша, умевший считывать настроения отца, непроизвольно замер, не отводя взгляда.       – Не заговаривай при мне об Этой женщине, – процедил мужчина. – Я не желаю слышать о Ней ни слова даже косвенно. Ты меня понял?       – Я ничего такого не сказал, – попробовал было оправдаться Чонвон, однако на это его собеседник ударил жилистым кулаком по столу, отчего посуда задребезжала, а сам мальчишка дернулся, как от пощечины:       – Ни слова, ни единого упоминания! Эта порочная женщина должна кануть в забытье, чтобы скверна ее не распространялась боле по свету.       – Тогда тебе придется повесить и ее щенка, ведь он – ее продолжение!       Выпаливший это на одном дыхании, Чонвон замолчал, готовый встретить закономерный ответ на правду, мозолившую взор, пожалуй, не только ему.       Но Пастор Ян сделался куда спокойнее, чем был до сего выпада. Он вновь вернулся к трапезе, а после произнес:       – Твоя склонность к гордыне, Чонвон, меня удручает. Если ты не возьмешься за ее изничтожение из своей души, то ее ждет гибель, а смерть души куда хуже смерти тела. Господь наказывал нам почитать своих отца и мать, ты же пренебрегаешь сим посылом, считая себя умнее всех и споря со мной. Стыдись, дитя. Ты желаешь покарать не ведьму, а блаженного мальчугана.       «Даже если он вышел из дьявольского лона?», хотел было парировать юноша, но благоразумно смолчал, крайне недовольный тем, что его отец низводил его справедливые доводы до разыгравшегося тщеславия.       – Ты хочешь, чтобы я пошел по твоим стопам, и я не противлюсь этому, – сказал он вместо этого. – Так почему же ты коришь меня за то, что я хочу проявить духовное рвение?       – Проявляй его, читая молитвы, – старший был непоколебим. – В ином же случае твою спесь мне придется выбивать совсем иными средствами. Ты знаешь, какими.       Больше Чонвон с ним не спорил. Похолодев, но не подавая виду, что услышанное заставило его внутренне сжаться, он молча доел свой ужин, а затем направился к себе, где смог несколько перевести дух после не самого приятного воспоминания. Временем позже, когда он, как и надлежало ему ежевечерне, изучал Писание, он мысленно возвращался к разговору за столом и не мог не испытывать бессильную злость на отца, кто ошибочно видел в нем неумного, не способного отличить правду от лжи ребенка. Он не воспринимал всерьез его слова и не считал даже нужным к ним прислушиваться. Сону, этот мелкий, противный дохляк, определенно владел какими-то чарами, а он, как пасторский сын, видел, чувствовал это, а сегодня, ко всему прочему, даже испытал на себе.       Сейчас, думая о том, какая в нем возникла странная, едва уловимая истома, охватившая тело, что покалывающее воодушевление, он понимал со всей отчетливостью: колдовство и есть. Ведьмы хороши в том, чтобы наводить морок, а он не только сумел ему противостоять, но и обрубил зачинавшуюся магию на корню. Теперь на лице этой дряни будет красоваться шрам, уродующий ангельские черты, а значит, меньше станет дураков, кто будет вестись на ее мнимую невинность. Чонвон ощущал себя единственным, кто способен обличить Сону перед всем честным народом Салема, и сей долг думался ему самым правильным, что он когда-либо был намерен совершить.       Не пролиставший и пары страниц священной книги, мысленно он рисовал прекрасную картину расправы над неверным. Воображал он ее и далее, когда приступил, перед сном, к омовению. Он представлял, как причинял Сону боль, как пытал бы его, в то время как тот бы стонал и плакал, но ничего не мог бы сказать в ответ, болезненно мыча что-то невразумительное. В его руках – власть, и сам Господь вложил бы ему в руку карающую плеть.       ... Белые длинные полосы расчерчивали и его спину. Уродливые рубцы шрамов намертво впечатались в кожу, и всякий раз, когда он ненароком дотрагивался до них, они ныли, отдавали фантомной болью в память о том, как отец бил его розгами. Заблаговременно вымоченные в соленой воде, они стегали особенно больно, и Чонвону стоило больших усилий давить вскрики и слезы. Это было его наказанием за непослушание, за споры и вздорный характер, едва ли претерпевший коренные изменения с младых лет: мальчишка просто стал изворотливее, но и то его мнение регулярно прорывалось наружу, непокоренное и не задавленное – как нынешним вечером.       Впрочем, обыкновенно преподобный Ян обходился малой кровью. Каждую субботу, аккурат перед воскресной службой, он воспитывал сына тонкими прутьями, которые оставляли лишь красные нити, уже к вечеру постепенно терявшие свой цвет. Это было ритуалом очищения, изгнанием из порочной плоти недостойных позывов, дабы к воскресной мессе избавиться от накопленных за неделю дурных помышлений, и принимать это следовало с кротостью – ибо если человек праведен, то и бояться ему было нечего, и всякую боль он принимал как данность за грех эдемской праматери. Чонвон смирился с этим еще в раннем детстве, лежа на скамье и про себя отсчитывая количество ударов, что приходились по нему с педантичной периодичностью. Их было десять – по количеству заповедей, которые он знал как свои пять пальцев, и он стоически терпел, покуда не окончится его причастие. В сравнении с тем, какой была епитимия за серьезные проступки, это было не так уже и больно.       – ... и да не дозволь Диаволу коснуться меня и толкнуть на искушения. Во имя Отца, Сына и Святого Духа, – шептал он, преклонив, как и обычно перед сном, колени у большого настенного креста в его комнате. – Аминь.       Всю ту сумрачную ночь его застарелые шрамы пронизывала неизведанная, тонкая боль, режущая, будто лезвие бритвы, вскрывающее зажившие уже раны. Он маялся и видел кошмары, а под утро очнулся чуть свет в ледяном поту, из-за которого его ночная рубашка липла к телу и вызывала чувство непередаваемой гадливости.       

***

      Сону не появлялся на людях с пару недель, и Чонвон, который, вообще-то, стремился к тому, чтобы ведьмин недоносок и носа не казал из дому, испытывал нечто сродни замешательству. Либо тот передвигался по городу столь незаметно, что умудрился не попасть за это время в его поле зрения, либо действительно прятался, боясь, что предстанет перед честным народом со своим обезображенным лицом и отвернет от себя последних сочувствующих. Когда он порезал его осколком, то бил, не отдавая себе отчета, а значит, повреждение могло быть довольно глубоким: он помнил, как мгновенно потекла кровь тонкой струйкой по щеке и подбородку, как запачкала руку, которой Сону устремился закрыть рваную рану. Он даже помнил тон его глухого, жалобного вскрика. Воспроизводя потом в своей голове произошедшее, он нашел в нем нечто привлекательное для себя, ощутил то извращенное удовольствие, каковое испытываешь, отрывая бабочкам их перламутровые пыльцовые крылышки-лепестки. Сону был сам что мотылек – и потому-то, должно быть, его хотелось поймать в сачок и точно так же обездвижить, пригвождая булавкой. Ведь лишенная крыльев бабочка умирала в своих тихих страданиях особенно прекрасно.       И хотя его снедало некоторое любопытство, виду он никак не подавал, своенравный гордец, – разве что нет-нет да и прислушивался к пустопорожней болтовне горожан, преимущественно словоохотливых женщин, которые с большим удовольствием мыли кости всем без вины виноватым. Никакой особенно занимательной информации он, впрочем, так и не почерпнул, и потому вынужден был искать иные пути добычи ценных для себя сведений. Все это было важно ему совершенно не потому, что он хотел усмирить глас совести или нечто в таком духе. Просто... Когда Сону так долго не мелькал у него перед глазами, пусть издали, пусть улепетывая, пусть прячась, как заяц, ему словно бы чего-то недоставало. Это кому угодно показалось бы странным, и потому Чонвон о том не распространялся, не признаваясь даже себе.       Однажды его терпение было вознаграждено, и о последних вестях из жизни любимой жертвы он услышал собственнолично, в случайном разговоре с мальчишками, когда привычной компанией они забрели на пустынный берег реки и забавлялись тем, что пускали по водной глади блинчики из плоских, найденных тут же камней.       – Хорошую все-таки взбучку ты устроил нашей ведьме, – со смехом сказал один из ребят. – Лягушки все в ил зарылись к зиме, так и он сидит теперь и носа не кажет.       – Век бы его не видел, – солгал Чонвон с надменной ухмылкой. – Раздавил бы как ту же лягушку. Они, когда давленые, становятся еще нелепее.       – А я вот слышал, что из дома он преспокойно себе выходит, ведьма-то, – вступил в разговор другой мальчишка, Джейк, племянник местного учителя, господина Эвана Ли; из-за сложения и роста он казался гораздо младше своих лет, и потому за глаза все называли его «Коротышкой». Надо сказать, сам Джейк на то ужасно злился, краснел, начинал пыхтеть, как еж, но против Чонвона, который сам его так и нарек, пойти не осмеливался и смиренно принимал правила игры. – Он прячет лицо, но все-таки его ни с кем не перепутать. Так вот, недавно люди видели, как поздно-поздно вечером, почти в ночь, он вышел из дому с корзинкой и пошел в сторону леса. И так было еще раз или два, и всегда по безлюдью. Жуть! Бродить по лесу в полной темноте...       Он поежился, вжимая голову в плечи.       – Между прочим, – задумчиво изрек Кей, вспомнив кое-что крайне немаловажное. – За лесом находится кладбище. И я не удивлюсь, если он ходил именно туда. Когда ж еще, если не под покровом ночи, пока все спят...       От представленного всем стало несколько не по себе, хотя, конечно, признаваться в том никто не спешил. Чонвон же зацепился за эту мысль, как за ниточку, что всенепременно привела бы его к искомой цели. Сону прятался от него – и поделом, но если верховода сам хотел его увидеть, чтобы полюбоваться оставленным шрамом или поставить новую отметину (какую именно он еще не придумал, но все в нем так и изнывало как-либо навредить своей жертве), то «провинившийся» не имел никакого права более укрываться. И пускай самолично заявиться к господину Бишопу без повода он не мог (ибо за всеми снадобьями и мазями для семьи Ян ходила их экономка), ныне у него зародилась идея, где он мог бы подкараулить ночного странника.       – И что он делает в лесу, а? Скажи нам, Коротышка, – блеснул глазами Чонвон, прищурившись. – Танцует у костра нагишом?       – Не знаю, – буркнул Джейк, не понимая, к чему шел разговор. – Может, и так. Я же не следил.       Чонвон цокнул языком с деланным сожалением:       – А что ж? Проследил бы за ведьмой, поймал бы на горячем. Или кишка тонка?       – И вовсе не... – тот попытался было вставить слово в свою защиту, но его грубо прервал Кей, который всегда был большим энтузиастом чужих издевок и с готовностью принимал в них участие:       – Тонка-тонка! – уверенно подтвердил тот. – Испугался, что надует в штаны, потому и не пошел. Дома уже все матрасы обмочил?       Присутствующие захохотали: по маленьким селениям всегда быстро разносились слухи, и то, что младший приятель вплоть по отрочество до такой степени был пуглив и впечатлителен, мало для кого из них являлось большим секретом. Что и говорить, это не раз становилось поводом для всеобщих злых шуток: над кем же еще глумиться, как не над слабыми?       Джейк с силой закусил нижнюю губу, силясь не расплакаться от досады прямо здесь, но Чонвону он уже был неинтересен: куда сильнее его занимала мысль о том, как, оказывается, можно было добраться до Сону. Оставалось только рассчитывать на удачу – точнее, конечно, на божескую милость, потому как слепой случай был проявлением чертовщины. А впрочем, как иначе могли обстоять дела, коль скоро они касались ведьмина сына?       Никому ничего не говоря, он решил самолично проверить слухи, немало его подогревшие, и вот почему: никого, кроме него и Сону, это дело не касалось, а кроме того, если кампания не увенчается успехом, его лидерские позиции нисколько не пошатнутся. А то ж как это бы выглядело: Ян Чонвон – и не смог, не прищучил нарушителя городского спокойствия, когда тот был у него почти под носом?       Не то чтобы его совсем не волновала готовящаяся вылазка на старое кладбище, пробирающее своими заброшенными пейзажами до костей и в светлое время суток. Как любого подростка его настораживала мысль о том, что ему придется почти вслепую брести через сумрачный лес с его скрюченными иссушенными ветвями чернеющих деревьев и облетевшей медной листвой, хрустевшей под ногами всякий раз, когда делаешь новый шаг, но, исполнившись решимости, этой же ночью он тихо, как мышь, выбрался из окна своей комнаты. Предвкушение подогревало его, забывшего накинуть поверх плащ, и он, добредя до лекарского дома и запрятавшись среди уличных теней, принялся выжидать.       Но прошло достаточное количество времени, чтобы он понял, что сегодня уйдет с пустыми руками. Салем спал, окутанный лунно-звездной пеленой, а он, скиталец, трясся от холода и последними словами костерил не только Джейка, собирателя сплетен, но и проведшую его, как ребенка, ведьму. Надо же, поверил в такие бредни! Помчался, как оголтелый, не взвесивши все хорошенько! Мало ли болтали базарные бабы, пугая ребятню и товарок? А он – вот чушь же! – ни мгновения не усомнился.       Уже дома, до ушей закутавшийся в шерстяное одеяло, он поразмыслил над тем, как ему все-таки быть. Отчего-то он не сомневался в том, что Сону действительно выбирался из своего пристанища по ночам. В конце концов, не господину же Бишопу с его больными коленями собирать лекарственные травы для микстур и отваров – это работа для его подмастерья. Так что, возможно, нынче он остался несолоно хлебавши только оттого, что пришел не в тот день. Что ж, с него не убудет. Он отправится на охоту снова, тем более что через ночь-другую лунный диск округлится полностью: не зря говаривали, что когда ночное светило становилось что головка сыра и полностью являло себя с небес, всякая нечисть чувствовала себя привольно и хорошо.       Терпение его было вознаграждено, и едва он, занявший свой караул в одну из последующих ночей, заслышал, как тихонько скрипнула входная дверь, и от дома отделилась маленькая фигурка, то мгновенно весь подался вперед, чуть ли себя не выдав. Теперь-то не уйдет из его рук!       Кей оказался прав: Сону держал путь на салемское кладбище. В самом же деле, когда ходить туда, как не ночью? Держась на приличном от него расстоянии, Чонвон, взбудораженный, думал обо всем и сразу. Главным образом, он старался ненароком не воспроизвести, не приведи Господь, никакого шума, ведь тогда его затея «застать на месте преступления» потерпит крах, и потому был крайне сосредоточен. Кроме того, он опасался, как бы на них не польстились изголодавшиеся за студеную осень волки, коих в здешних краях было ох как много, и некоторые, особенно отчаянные, могли пробраться в чьи-либо угодья и подрать кур.       Еще Чонвона занимало, насколько глубока была оставленная им рана. Как она заживала? Когда он, еще совсем несмышленышем, однажды бегал по улице, то в пылу погони неудачно упал – аккурат на доску с гвоздями, и с той поры под его коленом красовалась белесая нить шрама. Это теперь тот сузился и сросся, а в былые деньки долго ходил он с полосовавшей его ногу рваной линией. Вообще-то он особо и не помнил даже, насколько ему было больно. Это произошло по неловкости, обыкновенной детской неуклюжести, а вот Сону он полоснул намеренно, и потому не мог не думать о том, какая в его руках крылась сила, раз тот столь усиленно избегал людных мест и жил теперь, как какой еж, хозяйничавший по темноте. Ему нравилось ощущать свою над ним властность, и ее хотелось лишь усилить. Это становилось похожим на жажду, как если бы он нуждался в воде, но с куда бо́льшим удовольствием полюбовался бы на слезы и кровь.       Старое салемское кладбище со стороны леса было заброшенным: мертвецам здесь была не одна сотня лет, и потомки их уже наверняка лежали где-то тут же, бок о бок, сморенные голодом, хворями или по преклонности лет. Никто не навещал их могилы, и потому надгробия были потрескавшимися, поросшими желтовато-зеленым мхом и бурьяном, а по узким тропам не хаживали, казалось, целую вечность. Тем не менее, Сону не терялся и не мешкал, следуя по ним так, будто знал их как свои пять пальцев, а вот Чонвон, вынужденный придерживаться дистанции, то и дело натыкался на чертополох или дикую ежевику, чьи ягоды были маленькие, лишенные сладости, и не успевши созреть, тут же становились на вкус, как броженые. Колкие сухие веточки упорно цеплялись за него, редкого живого гостя в своем мертвом царстве, и он, злясь, спешно выдирался из их назойливых объятий.       Пару раз Сону испуганно оглядывался, и тогда Чонвон стремительно сливался с деревьями, перебегая от одного к другому: кладбище было чрезвычайно скудным на такую растительность, в отличие от всяческих сорняков, но так или иначе ему удавалось оставаться незамеченным. Он не торопился раскрывать свое инкогнито, потому как наверняка юная ведьма скомпрометирует себя в дальнейшем еще пуще. Собирание трав – жалкое прикрытие для сеанса черных чар, Чонвон был в том совершенно уверен.       Однако, следуя все далече за своей целью, затем он увидел, как Сону остановился у одного из надгробий, особенно поросшего дикой травой, а приглядевшись, понял, что то была крапива. Бурно колосившаяся изумрудом в летние месяцы, к осени она уже бурела и увядала, но именно такую ее мальчишка начал бойко срывать прямо на корню и укладывать в свою вместительную корзину – ту самую, с которой, должно быть, его и видели случайные зеваки, не преминувшие сообщить сплетню половине городка.       Чонвона поразило то, что Сону рвал крапиву голыми руками и, судя по всему, даже не морщился. Время от времени он растирал кулаки, обожженные ею, но внешне оставался умиротворенно-спокоен. Он нарвал добрую охапку, прежде чем разогнул спину и побрел по направлению к чему-то еще, и, конечно, его преследователь, двинулся за ним, стараясь не упускать из виду ни на миг. Все это пусть не было полноценной чертовщиной, но черты ее, определенно, вовсю проступали, и Чонвону думалось, будто совсем скоро его глазами явится нечто еще более странное. Назвать это «предчувствием» он бы не осмелился, ибо все подобные суеверия – от Лукавого, однако ему нравилось находиться в этом странном ожидании чего-то наверняка случившегося бы.       Понаблюдав издалека за тем, как Сону укладывал в корзину мясистые, распластавшиеся прежде по сухой земле листья лопуха, он не утерпел и решил подойти ближе, однако в следующий миг, не заметив на дорожке камня, запнулся о него и упал, выругавшись так громко, что даже на расстоянии (а уж тем более, на мертвенно тихом кладбище) его бы услышал любой. Кроме того, он так больно зашиб злосчастное колено, притягивавшее, по всей видимости, все неприятности в мире, что болезненно простонал, и только потом понял, что плакало его прикрытие, и себя он выдал с потрохами.       С этим осознанием он тут же вскочил на ноги, готовый броситься вдогонку за Сону, но, заозиравшись, обнаружил, что последнего уже и след простыл. Он буквально исчез, растворился как туманная дымка на утреннем солнце, и это было не просто странно или удивительно, это было почти невозможно, учитывая, что никуда тот бы не смог убежать, даже если был бы прытким, что заяц! Старое кладбище простиралось десятками нехоженых троп, переплетавшихся меж собой, как путаный лабиринт, и с одной стороны высился густой темный лес, а с другой резко уходил вниз овраг, называемый в народе «Змеиным», потому как аспидов в той местности водилось целая уйма: головастиков в пруду – и тех меньше. И хотя к зиме они, теплолюбивые, затаивались на долгий сон (вот уж летом им было приволье!), не ринулся же Сону прямиком к обрыву, в их шипящий клубок, лишь бы спасти свою шкуру!       А впрочем, куда бы тот по итогу ни сгинул, Чонвона он без компании не оставил. Под ногами у пасторского сына лежало, безмолвствуя, множество мертвяков, от коих не сохранилось ныне ничего, кроме костей: ступая по хладной земле, тот будто слышал, чувствовал, как они трещали и разламывались у него под подошвами; препротивное это ощущение заставило его, только было сделавшего несколько шагов по направлению хоть куда-то, остановиться на месте. Неожиданно поднявшийся ветер загудел скорбной песней по всем обретшим здесь последний приют, а покачиваемая дуновением древесная листва зашелестела заупокойный по ним молебен.       Затем же сиявший серебряный диск на ночном небе заволокло рваными тучами, и стало темно и тихо, как в сундуке.       Чонвон поспешил угомонить стремительно забившееся птичкой в силках сердце. Пропади пропадом ведьма, пленившая его трезвый разум! Завела его в кладбищенскую чащобу, в покойницкую юдоль, а сама – исчезла, будто ее и не было. Он был отчаянно зол – на себя, конечно, тоже, но главным образом, на Сону, виновного во всех его злоключениях. Наверняка тот считал сверхъестественным своим чутьем «хвост», и потому повлек его за собой дальше и дальше, чтобы бросить на пиршество подельникам – призракам тьмы: Чонвону даже на миг почудилось, будто по загривку пробежалось чье-то ледяное дыхание, и он резко потер шею сзади рукой.       Однако если ему и стоило беспокоиться о чьем-то голоде, то явно не об аппетитах нечисти: сначала тишину разрезало глухое и настороженное совиное уханье, а после вдали послышался пронизывающий волчий вой – не перепутать с песьим, сетующим на тяжелую дворовую долю. От него-то по спине Чонвона ссыпались крупные мурашки, вмиг заставившие его похолодеть от чистого, не знаваемого доселе ужаса. Подобным пугали малолетнюю ребятню, но себя он давненько мнил взрослым, не боящимся ни темноты, ни лихого человека. Когда же он, по-прежнему застывший без движения, уловил позади треск ветви, то, недолго думая, бросился куда глаза глядят – лишь бы его не догнал Зверь, разбойник или сам черт, все смешалось в его голове, застило рассудок и ввергло в состояние липкого, колотившего изнутри страха.       Он мчался, ни на секунду не оборачиваясь и при том почти не глядя перед собой, потому что все его существо в эти нескончаемые мгновения было охвачено страхом – детским, глупым, совершенно безотчетным, но таким ярким и чистым, что ничего более его не занимало.       А кладбище и впрямь походило на путанный клубок, на настоящий лабиринт, где каждая новая тропка вплеталась в последующую и множество от нее ответвлений, а выводила все равно на хоженые и ставшие знакомыми. Когда до Чонвона, порядком выбившегося из сил, дошло, что он оббегает одни и те же дорожки, он в отчаянии рухнул на колени. Он резко и часто дышал, и каждый новый вдох давался ему с сухой болезненностью. Перед глазами кружило так сильно, что он крепко зажмурился, и лишь когда ощутил небольшое облегчение, смог, пошатываясь, снова встать на обе ноги.       Наконец, он решился обернуться: ничего и никого, только множество заброшенных могил в сумраке ночи, и где-то посреди них – он, нашедший напасть на свою голову. Вернув себе прежнюю рассудительность, он принялся размышлять, куда держать путь, чтобы выбраться с этого проклятого места. И пускай страхи так легко не рассеялись, былую лихорадочность, сковывавшую по рукам и ногам железными путами, он уже отпустил: не девчонка же какая сопливая, ей-богу, чтобы трястись от каждой брошенной тени.       Совы все еще ухали, а вот волки более не давали о себе знать. Это хорошо. По крайней мере, так посчитал Чонвон, нисколечко не желая становиться поздней трапезой для лесных хищников, чей рацион поскуднел с наступлением холодов. Будь его воля, он с огромным удовольствием отдал бы им на растерзание Сону. И поделом! Будет знать, как оставлять его одного, ведьма. Ведьма и есть! Он не просто сбежал, а именно что исчез – зная, видимо, все пути и все дороги. Ну да ничего. Когда он выберется, то задаст ему хорошую взбучку. О, только думая об этом, Чонвон чувствовал и удушавшую его злобу, и яростное желание отыграться на Сону, как, пожалуй, никогда прежде. Не то чтобы до того он жалел его, но сейчас рукава у него были, что называется, засучены по локоть, и уж на сей раз спуску он ему не даст.       Он шел и шел, и шел, и шел, но ни конца ни краю не было его скитанию. Гнев подутих, и на смену ему пришло неприятное ощущение безысходности и продирающей до глубины души тоски. Как будто не просто он тщетно выискивал выход из западни, куда сам себя и вогнал, а действительно остался один, и даже если бы он нашел верный путь, то возвращаться ему было бы уже некуда. «Вздор», тут же обрубил он эти беспокойные мысли, закручивавшиеся в нем в тугой узел. Слишком большое значение он придавал сему незначительному происшествию. Все это холодная осенняя ночь и нависавшая над ним полная ведьмина луна, бесстрастная и безучастная. Но отчего на душе у него словно кошки скребли, почему он неразумно боялся вернуться в никуда?..       ... Выбрался он из сей круговерти лишь под утро, когда на горизонте забрезжили первые охряные лучи, пробивавшиеся сквозь темно-серую завесу. Он и не заметил наступление рассвета, измученный, бесконечно уставший, под конец еле передвигавшийся, желавший рухнуть прямиком в кровать, дабы забыться долгим сном. Видит Господь, ни в чем не нуждался он сейчас столь же мучительно, как в отдыхе, и когда, бросивший последние усилия на то, чтобы проникнуть в отчий дом незамеченным, он юркнул под одеяло, то почувствовал себя воистину благословленным.       

***

      Школьные занятия он пропустил, однако нисколько о том не жалел. Ему было не до просиживания штанов за партой, потому как, подкопивши энергии и сил, возгорелся желанием мести – не ледяной и продуманной, а пылкой и оглушительной. Железо надобно было ковать, пока горячо, и с тем Чонвон не стал долго думать над дальнейшими своими действиями.       Он обнаружил Сону в хлеву у докторского дома – не мудрствуя лукаво, перелез на чужие владения через забор, как дикая лисица, вздумавшая полакомиться глупой крольчатиной. В момент, когда его глазам предстала знакомая беловолосая макушка, он и впрямь подумал, что готов был растерзать его – руками, зубами, всем тем, чем располагал.       – Что, ведьма, вдоволь нагулялась по мертвяковым угодьям? – громко поинтересовался он, чем до крайности напугал Сону, сидевшего в то время на маленьком табурете и доившего коз; от неожиданности чародейский сын неуклюже навернулся со своего места, и Чонвон, довольный произведенным эффектом, хохотнул. – Страшно тебе?       Что правда, то правда: в двуцветных глазах Сону, обращенных на вторженца снизу вверх в немом встревоженном вопросе, плескалась отчаянная боязнь. Раньше докторский дом был его крепостью, а теперь и в ней не было спасу, потому что хищник нашел способ пробраться чрез мало-мальски закрывавшие его от недружелюбного мира вокруг стены. Позвать на помощь он не мог, а сбежать Чонвон бы ему не дал. Оставалось лишь надеяться, что тот не намерен сделать с ним что-то ужасное, а самолично заявился потому как хотел утвердить свою над ним власть – я, дескать, достану тебя и из-под земли, как ни прячься.       И если Сону исходил дрожью при виде вечного мучителя, тот испытывал необычайный душевный подъем, будто одно только присутствие любимой игрушки близ наделяло его новыми силами. Все та же копна легких белокурых волос, все тот же потерянный вид мальчишки, готового расплакаться. Но появилась еще деталь – шрам, полосовавший мягкую круглую щеку, из сочного алого рубца ставший бледно-розовым. Что примечательно, уродства это Сону нисколько не прибавило. Он стал каким-то еще более слабым и трогательным, отчего у Чонвона мгновенно засосало под ложечкой, а мысли в голове стали роиться растревоженными ядовитыми змеями. «Почему ты хочешь его пожалеть? Неужто ты, слабак, готов поддаться его чарам?».       Он надвинулся на него, расправив широкие плечи; никогда бы он не позволил себе дать слабину и поверить хотя бы на миг, что к этому чертовому созданию у него оставалась хоть капля сердечности (и была вообще когда-либо).       – Я могу хоть сегодня рассказать отцу, что видел тебя ночью на старом кладбище, – сказал он, не сводя глаз с лица напротив. – И не сносить тебе головы, как твоей матери. О, я следил за тобой, – добавил он с елейной улыбкой, любуясь тем, как расширились глаза Сону при этом пояснении. – Думал, я поверю, что ты в самом деле ходил собирать могильные сорняки? Кого-кого, но меня тебе не задурить.       Тут, конечно, он слукавил, потому как своим бегством Сону оставил его с носом. Без колдовства здесь не обошлось – неспроста он плутал среди могил ажно до рассвета. Однако сообщать о сих незначительных мелочах не было смысла, да и крайне бы смешало все карты. Пусть думает, что Чонвон сумел противостоять его магии.       Сону боялся лишний раз шевельнуться и никак не пытался оправдаться, пусть даже жестами – только смотрел на него, забито и тоскливо, как теленок на убой. Чонвона это раздосадовало. Хоть бы головой помотал или руками в свою защиту, право слово! Мол, все пустое, все наговоры, а сам я ходил рвать крапиву в ночи лишь оттого, что боюсь появиться на улице из-за людей. Справедливо, впрочем, боялся: всякий раз, стоило ему попасться кому из пацанвы на глаза, те принимались издеваться над ним, а то и могли кинуть что, Чонвон не был исключением. Это мог быть гнилой помидор, а мог быть и камень. Было ужасно смешно наблюдать за тем, как Сону весь закрывался, пряча голову в сгибе локтя и улепетывая что было мочи, хотя сам Чонвон все-таки предпочитал брать все в свои руки – буквально, потому что щелкать по носу, больно щипать за бока, толкать в спину и бить куда придется ему нравилось больше.       – А может, добавить к твоему шраму новый? – вскинулся Чонвон, резко сокращая и без того небольшое меж ними расстояние; Сону протянул что-то жалобное и попытался было отползти в сторону, но сделать ему это не дали, тут же от души пнув в живот. – Изукрасить твое лицо так, чтобы боялся вылезать даже по ночам?       Он замахнулся на него ногой, готовый претворить сказанное в жизнь, но когда Сону, судорожно пискнул, вновь по привычке закрывая лицо, то вдруг передумал. Нет, он не станет мордовать его. Пока.       – Смотри на меня, – потребовал он изменившимся, уже более спокойным и мягким голосом. – Давай-ка, подними голову, – и когда Сону робко поднял подбородок, зло улыбнулся и качнул носом ботинка перед его лицом. – Лижи.       Сону неверяще смотрел то на Чонвона, то на его обувь, которую должен был, по приказанию, вылизать, но все отчаянные немые вопросы получили прямой и недвусмысленный ответ, когда на его щеку – ту, что со шрамом – несильно надавили, давая понять, что ни шуткой, ни попыткой подначить это не было. Тогда он покорно подвинулся ближе и, нехотя приоткрыв рот, дотронулся кончиком языка до чужой подошвы.       – Ну, ты совсем не стараешься, – недовольно сказал Чонвон. – Лижи, если не хочешь, чтобы я прошелся по твоему лицу этим же ботинком, маленькая дрянь.       Вынужденный смириться с этим жестоким унижением, Сону судорожно выдохнул и принялся выполнять то, что от него требовали. Если не думать о том, что делаешь, будет не так противно. Если закрыть глаза, можно будет не смотреть и представить что-то стороннее. Если не ярить задиру, то вскоре тому это наскучит. Быть может, последнего излишнее рвение даже повергнет в замешательство, ибо он, питавшийся чужими страданиями, не нашел бы для себя большого удовольствия в том, чтобы получать все без единого сопротивления. Чонвон добивался своего насилием, психологическим и физическим, и на любые препоны находил способ сломить их, перенимая управление. Будет ли азарт в охоте, когда дичь сама пойдет в объятия преследователя?       Чонвон и впрямь утратил всю гневливость, но не потому, что добился своего, а от странного, все более охватывавшего его чувства, коему найти определение он был не в силах. Радость утверждения власти сменилась волнением в груди и… чреслах, когда стоявший перед ним на коленях Сону, слабый, послушный, податливый, обводил языком носок его обуви. В этом акте для него открылось вдруг что-то необычайно привлекательное, тонкое, едва уловимое, но оттого еще более притягательное. Главным образом, это касалось того, как выглядела сейчас ведьма, которую он нынешней ночью почти что поймал за руку. От того, как подрагивали ее длинные ресницы, по нему проходились мурашки, а тело объяло тепло. Он потребовал, чтобы Сону смотрел на него, пока лижет ему ботинки, но когда тот обратил на него взгляд, рассеянный и трепетный, все стало лишь хуже.       В конце концов, Чонвон отпихнул его от себя. Все это походило на дурной сон, потому что ничего подобного с ним прежде не происходило. Должно быть, очередные ведьмины штучки, однако дальнейшее допытывание он решил оставить на потом – когда соберется с мыслями, из упорядоченных и стройных ставшими разрозненными и хаотичными. Ничего не сказав, затем же он спешно покинул хлев – точно так же, как и проник в него, но напоследок, чтобы Сону было неповадно, пихнул ведерко с надоенным им козьим молоком. Отведя душу, особенного облегчения он, впрочем, не испытал: то ощущение, что воспламенил в нем мальчишка, он позабыть уже не мог.       И наваждение это продлилось куда дольше, чем тот мог ожидать – и в форме совершенно непотребной и недопустимой, мерзкой и донельзя гадкой. Ночью, в одном из сновидений, ему привиделось, как Сону стоял перед ним в той же подчиненной позе (даже в том же сарае, посреди блеющих коз!), но на сей раз Чонвон заставлял его лизать не обувь, с налипшей на подошву кладбищенской сырой землей, а свой мужской орган, которым он нетерпеливо толкался в робко приоткрытые розовые губы, обветренные и обкусанные, но все равно невероятно мягкие.       Как и в реальности, во сне Сону приступил к делу не сразу. До того, как Чонвон схватил его за волосы и заставил приоткрыть рот, впуская возбужденную плоть, он мялся и неумело водил кончиком языка по головке, но вскоре, принуждаемый вобрать целиком, смиренно отдался процессу, что лишь сильнее срывало все какие бы то ни было ограничители. Чонвон хотел его уничтожить, но до того – изнасиловать в рот.       Очнулся он от того, что фантазия стала уж слишком осязаемой: в какой-то миг ему почудилось, словно все происходило наяву, и что он мог почувствовать тепло чужого тела. Это вытянуло его из сладостных грез в ночь, беспроглядную и безмолвствовавшую, где на звездном небосводе ослепительно белела шедшая на убыль луна, а под сбитым, скомканным покрывалом в его кровати проступало его же срамное возбуждение.       В своих проповедях отец учил его не поддаваться зову плоти. «То есть не что иное как дьявольское искушение, поэтому долг всякого доброго христианина – не поддаваться ни греху лени, ни греху обжорства, ни греху рукоблудия», наставлял он, отходя сына мокрыми розгами после того, как застал мальчишку, еще совсем маленького и неразумного, за последним занятием. «Господь добр, но он и справедлив, и потому не будет пощады тому, кто предавался низменностям во всех их проявлениях вместо того, чтобы вести скромную жизнь». Те шрамы стали, пожалуй, наиболее рваными и долго не заживали, порядочно обрубив в Чонвоне мысли о мимолетных удовольствиях. Сону же разбередил старые раны, взбаламутил в нем темные воды страстей человеческих, и он вот-вот был готов поступиться заученными, вбитыми в него постулатами.       «Нет», нетвердо воспретил он сам себе, боясь шевельнуться – ибо знал, к чему это могло привести. Он неизбежно потрется о ткань, стоило лишь подвинуться или же с силой накрыть естество рукой, грубо его прижимая, и...       О, как чрезвычайно трудно было удерживать себя от наслаждений! Как слаб человек до пленявшего взор сочного, созревшего яблока, висевшего на райском древе, одним своим видом соблазнявшего вкусить плод, испить медвяный нектар!.. Все недозволительное извечно возбуждало интерес, а интерес, любопытство и жажда есть двигатели всего сущего. Чонвон смутно помнил свои ощущения от былых игр, но теперь они прошлись по нему оглушительным разрядом молнии, пронзившей с головы до пят, когда он непроизвольно подался бедрами вперед, и трение заставило его издать слабый, сиплый стон.       – Прости меня, милостивый Господь... Молю... Молю, прости... – шептал он в исступлении, пока его рука яростно наглаживала напряженный, изнывавший от желания телесной близости член. – Все это ведьмины чары... Все его колдовство...       И ведь действительно, ничем иным невозможно было объяснить то, каким пылом он был охвачен, лаская себя и думая лишь о Сону, только о Сону. Он не знавал такого голода прежде, и мысль эта билась в нем свежим ключом, пульсировала даже после того, как он испытал вожделенное удовлетворение. Пришел и мучительный, гложущий изнутри стыд, но и он мерк в сравнении с азартом зверя. Он хотел изорвать свою жертву на кусочки, втоптать ее в грязь, ублажить дремавший доселе инстинкт, который взыграл в нем с появлением в его жизни Сону.       Чонвону понравилась фантазия о том, как можно было бы истязать его подобным образом. Это еще унизительнее и гаже, чем избиения или плевки. Что немаловажно, в сим случае это не будет считаться грязным мужеложеством, потому что он делал это не по пресловутому зову плоти, а в целях самых что ни на есть порицающих. Как преследовал пастор Ян мать Сону, прекрасную и таинственную, так и он, идя по отцовским стопам, желал вершить правосудие над ее потомком. Ибо он «и мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребывает вовек».       Вскоре Чонвон, к своему удивлению, углядел его посреди бела дня, с очаровательной непосредственностью изучавшего украшенную к Самайну бакалейную лавчонку. На дощатых прилавках пред ней были разложены самые разнообразные дары золотой осени: тыквы разных цветов, размеров и форм, связки душистого чеснока, щедрый пучок ярко-желтых кукурузных початков, орехи в холщовых мешках. Над дверью висел резной фонарь, по вечерам чадивший масляным запахом, а по бокам были прицеплены высушенные букетики полевых целебных трав, отпугивавших как мошкару, так и всяких злых духов. Тем удивительнее, что Сону даже не морщил нос, а глядел на украшения с неким благоговением. Знать, сильно было его ведьмовство, что с легкостью противилось оберегам от нечистой силы.       Хотя шрам все еще полосовал его нежное лицо, он заметно затянулся, и юноша не скрывался под капюшоном накидки или широкополой шляпы. Не самый разумный шаг – учитывая, что Чонвон и не думал прекращать свое преследование.       Поначалу Сону не особенно сопротивлялся – только ахнул в изумлении, когда его резко дернули за локоть, но увлечь себя в неизвестном направлении все же позволил, еле волоча ноги. Он весь сжался, предполагая, что вновь навредил всем и вся одним своим рождением, и за то его ожидала расплата (какая именно – тоже неясно), в то время как Чонвон, быстро понявший замысел божий, что сим жестом сподвигал его на деяние во имя своей нерушимой веры, вел его к месту, как нельзя лучше подходившему для его «кары».       Это был полуразрушенный сарай с прохудившейся крышей, стоявший на отдаленной опушке леса. Сюда почти никогда не захаживали, и потому от сена, устилавшего землю, исходил затхлый кисловатый запах. Несколько снопов еще держали свою форму, но охочих до них не было: помимо того, что солома глубоко отсырела и приобрела темный оттенок, на ней проводили время парочки, искавшие тайных свиданий. Так что, с какой стороны ни взгляни, это было вполне подходящим пристанищем для задуманного Чонвоном. Грязное, заброшенное место для того низкого, что он желал сотворить с Сону.       Догадываться о своей участи тот начал позже, когда Чонвон, заперев дверь, решительно пошел на него – и осознал полностью, уже резко лишаясь чужими руками одежды. Он гнусаво заныл, засопел, попытался было прикрыться, оттолкнуть насильника от себя, вертясь ужом, но все оказалось тщетным. Чонвон грубо толкнул его наземь, в гостеприимно примятый ворох сторновки в углу, где, должно быть, до него уже не раз мяли доступных, хохочущих девиц. То было актом торжества плоти, низменным способом ублажить ее, но он, нависавший сейчас над Сону, побелевшим, вусмерть напуганным, пришел сюда за другим. Он преследовал иную цель, пускай не без собственной для себя выгоды.       Признаться, он плохо понимал, что мог сделать со своим пленником, имея лишь размытые представления о совокуплении тел, но член его среагировал весьма оживленно, тут же дернувшись от соприкосновения с молочно-белыми, совсем не по-юношески рыхловатыми бедрами Сону. Чонвон нетерпеливо дернул вниз его брюки, который тот все норовил подтянуть, скрывая интимное место, и неожиданно для себя засмотрелся на его промежность, на мягкий, небольшой член, обрамленный порослью кучерявых светлых волос. Это подумалось ему отчего-то очень... привлекательным.       – Не смей кричать, – предупредил он, ввергая свою жертву в еще большее беспокойство. – Я изобью тебя, если ты вздумаешь хотя бы пикнуть.       Пускай эта угроза была бессмысленной, ибо никто бы их на этом отшибе все равно не услышал, должный эффект она возымела: Сону, всхлипнув, отвернулся и закусил губу, и Чонвон удовлетворенно хмыкнул.       Он стал тереться о чужую плоть, о сдобные ляжки, об изгибы круглых бедер, немало соблазнявших и в мешковатой одежде, и чем больше он расходился, уверяясь в том, что все делал правильно, тем ожесточеннее в нем буйствовали низменные помыслы. То забытое наслаждение, что давеча подарил ему нечаянный сон, мановение длани Лукавой, помножилось натрое, когда он соприкоснулся с объектом своей страстной ненависти, своей ненавистной страсти. Было потрясающе хорошо – и с тем его руки сами потянулись к шее Сону, обхватывая ее в желании задушить.       – Поганая сука, – почти зарычал он. – Хочу, чтобы тебе было больно. Хочу видеть, как ты молишь меня о пощаде. Ты – мерзкое ведьмино отродье, как ни пытайся сделать вид, что это не так. Я выбью из тебя правду, но перед этим буду мучить тебя столь сильно, как только захочу, потому что ты – моя игрушка. Слышишь, мерзкая шлюха?       Он так плотно стиснул ему шею, что Сону отчаянно захрипел, судорожно хватаясь за державшие его руки. К лицу прилила кровь, обагряя щеки, с горла полился глухой крик – единственное, что он издать вместо слов, молений и жалобных просьб смилостивиться. Он затрепыхался, как пташка, но Чонвон держал его стальной хваткой, припав всем телом – не отстраниться, не сбежать. Сону видел хищный блеск в его алкавшем взгляде, потемневшим от похоти и одержимости, и, против своей воли, зашелся горькими слезами, крупными каплями стекавшими с его глаз, солнечно-теплого и снежно-ледяного.       Чонвон ткнулся носом в его щеку, соленую от слез, и поводил по ней кончиком, припал лбом, скулой, губами, словно бы желая упиться теми страданиями, что доставлял. Он властвовал над Сону, над его хлипкой душонкой, он держал его в своем кулаке, как бабочку-махаон. К насилию нравственному он примешал насилие половое, окропляя мягкий живот своей безвольной куклы струей горячего семени, вырвавшегося из получившего разрядку члена. И после того, как он, отдышавшись, пришел в себя, то испытал такой сладчайший триумф, как никогда прежде. Все бушевало в нем – и чувственность, и небывалый душевный подъем, и отчего-то острая, больная привязанность к тому, кто лежал под ним, беспомощно раскинув ноги. Почти сумасшедшее желание испортить Сону самыми грязными способами уступило место этому глупому, неуместному чувству, когда слезы хотелось не вызвать снова, а сцеловать, стирая.       Опять, опять эта сумятица! Чонвон наскоро оделся и устремился прочь из этого рассадника пошлых, развратных мыслей. Передалось ему, что ли, томление влюбленных, наверняка заверявших здесь друг друга в вечной любви, покуда их не разлучат голодомор, брюшной тиф или неудачные роды? Сущий вздор. Ведьмы не заслуживали ни снисхождения, ни любви, ни тревоги, и всякое сочувствие к ним было результатом усыплявших бдительность чар.       

***

      Как бы то ни было, в общем и целом, Чонвон чувствовал, что поступил правильно. После акта вразумления, как назвал это про себя сам исполнявший священную миссию, он претворил его еще раз – разумеется, в целях закрепления результата. Не было нужды уединяться в сарае на опушке: новым местом наказания выступил укромный угол за закрытой на ночь располагавшейся близ мастерской сапожника. Сону сам пришел в пасторский дом, принеся, по поручению доктора, травяной сироп от простуды (главе дома нынче нездоровилось), а Чонвон вызвался его проводить. По пути он толкнул своего трясущегося спутника в темный закуток, где надругался на ним вновь, вжимая лицом в стену.       Он говорил с ним в уничижительном тоне, тянул за волосы, до боли вцеплялся в бедра и ягодицы, промеж которых жадно терся и толкался членом, захлебываясь наслаждением, и ничто не ласкало его слух так же сильно, как делал это тихий плач Сону, что тот едва мог подавить. Он не противился, как прежде, и просто терпел, пока экзекуция не подойдет к своему завершению. Справедливости ради, особо продолжительной она не была: когда его шею сзади опалило горячее дыхание, а между ног стало влажно и липко, хватка ослабла, и его отпихнули прочь. Очень вовремя – вскоре послышались чьи-то шаги, и Чонвон, так и не выполнивший своего обещания довести до дома, как испарился, бросая его в одиночестве. Ежели и довел, то до слез. А впрочем, ему до того почти не было никакого дела.       «Почти» – потому что в самом далеком и темном уголке его сердца, зачерствевшего за многие годы от отсутствия душевного тепла – главным образом, материнского, потому что матери, скончавшейся при его родах, он и не знал, – росло нечто, отчаянно жаждавшее пробиться к свету. Совсем крохотное, но решительное, это ощущение пробило своим напором крепкую преграду, и подобно цветку, вопреки всему взошедшему из-под камня, тянулось ввысь и было готово оформиться, раскрыться и зацвести. Чонвона пугало чувство нежности, разливавшееся в нем теплым молоком от прикосновений к Сону, что по всем законом здравого смысла должны были вызывать чистейшее омерзение, как если бы он дотрагивался до склизкой, бородавчатой жабы.       Но нет, нет – он искал встреч с ним, осознанно и не очень, то и дело предавался пространным мыслям о нем, и куда чаще желания уничтожить и раздавить его лелеял идею о том, чтобы рассмотреть его мягкое тело, целиком лишенное одежды или даже коснуться чужих губ своими. То, чем он занимался с ним – действительно ли это было наказанием? Или же, быть может, на самом же деле он ублажал лишь свою порочную плоть, прикрываясь особой воспитательной методой? Тогда все эти эмоции есть богопротивное заблуждение, испытание веры, дьяволов обман. Как можно было питать такую глубокую заинтересованность не просто в другом человеке, но в юноше, и более того – в потомке колдуньи, который и сам владел темными искусствами, раз так зачаровал, оплел своей паутиной?       Это несколько заземлило Чонвона, и он вновь вернулся к регулярным молитвам – пожалуй, даже еще более частым, чем прежде. Но теперь они отчего-то не давали ему успокоения и благости, потому что он не мог быть столь же искренним с Всевышним, как прежде. Сону был его тайной, и приоткрывать эту часть души он не торопился, боясь признаться даже себе, что стал заинтересован в своем враге самым недозволительным образом.       

***

      – Вот беда-то, ты погляди! И неужто такая вся кладка?       – Вся, вся утренняя от моих несушек! Собрала как в корзинку, одно по случайности уронила, а там глянь – змееныш! Да какой здоровущий, с мой мизинец!       – Господь милостивый!       – Вот и я давай креститься, с перепугу пороняла остальное, что было, а там – та же черная слизь да аспиды эти проклятые. А яйца-то – только из-под кур, откуда ж взяться, змеиным?       – Совсем как у Браунов – у них то же злосчастье.       – Да и не только! Слышала, что у пастора Яна старуха Бетси собрала тот же змеиный урожай нонешним утром.       – И нашего преподобного не обошла эта чертовщина? Знать, верно у нас нечисть какая забавляется. Ну надо же – такая пакость!       Весь день в поселении только и разговоров было, что о приключившемся с курами, снесшими змеиные яйца. «Счастливицы», обнаружившие то в своем хозяйстве, были взбудоражены, и потому причитали и сетовали на все лады. Оно и понятно: мало кто остался бы равнодушным к столь невероятному происшествию, а тут и вовсе был загублен один из продуктов, составляющих часть каждодневного рациона. Не иначе, как злой дух подменил верную кладку, втравив в нее змеиный помет.       Однако участь та постигла не всех: госпожа Бишоп, утром отправившаяся на рынок, была немало удивлена, что ее дом сии колдовские проделки обошли стороной, но никому о том не сообщала, будучи женщиной разумной и неболтливой. Да и стоило ли? Людям не нравилось, когда невзгоды посещали только их, и лучше чувствовали себя, когда не ладилось что-то и у соседей тоже.       Она бы и словом не обмолвилась, если бы одна из женщин, беспрерывно клекотавших, не осведомилась, случилась ли и с их домом эдакая напасть. Не сумев себя пересилить, она, правдолюбица, осторожно призналась, что с их курами все было в порядке: не далее, как сегодня, она сготовила мужу и их маленькому работнику яичный пудинг, и для любопытствовавших это стало поводом обменяться друг с другом многозначительными косыми взглядами.       – Понятно, – последовал неопределенный ответ, и, конечно, госпожа Бишоп знала, что у тех кумушек было на уме: «уж, верно, и сами они что втихаря ворочают, приютившие ведьмина выродка». Раз у них дела обстояли без получше многих, то исключительно потому, что в колодец, откуда пило, чертово дитя не стало бы плевать.       О том же подумалось и Чонвону, до которого совсем скоро донеслись слухи сего толка. Утренний переполох мог бы остаться обычной бабьей суетой, но поскольку то же произошло буквально в отчем доме, это уже не было городскими байками: он сам разглядел извивавшихся гаденышей, коих жестоко перебил в сарае под пронзительные служаночьи визги. Непрошибаемая экономка Бетси, от увиденного впервые представшая перед ним побледневшей статуей, бормотала себе под нос молитвы, а сам он, усиленно давящий ботинком слепых, червеобразных змей, раздумывал, могло ли это в действительности быть связано с Сону. Странное дело – раньше он с большой охотой зацепился бы за эту мысль, а ныне пребывал в замешательстве, как если бы у него возник личный мотив ставить истину под сомнение, ведь ежели то станет доказанным, не сносить чародейскому сыну головы. Сону не станет, прервется гадкий, проклятый род. Всякий охотник на ведьм счел бы это блестящей победой, а значит, его должно было ободрять то, что над лекарским домом сгущались мрачные тучи неизбежного правосудия. Но почему его столь занимала грозившая немому мальчишке расплата?..       А люди и впрямь начали поговаривать, что в поселении завелась ведьма. С момента казни одной из последних прошло несколько лет – меньше половины от того, что уже успел прожить ее осиротевший потомок, – однако же Дьявол хитер, изворотлив как змий и всегда неустанно находил новое свое воплощение. Порядок, мир и покой были ему не нужны, и потому он через всякую нежить искал повод погрузить человечество в хаос и бесчинства. Вот ведьмы и подтачивали привычный быт и всячески портили людям кровь, видя в том большую для себя злую радость: как не возликовать, видя искаженные от страха лица, слыша вскрики, питаясь острым волнением?       Светловолосого мальчишку-травника с двуцветными глазами считали блаженным, думая, что немота его есть касание мудрого Бога, отмечавшего особых своих чад тем или иным свойством. Да тот и выглядел, как воздушный, светлокудрый ангел, что пребывал не на грешной земле, а витал где-то высоко в облаках. Сверстники обижали его, но он, слабый и беспомощный, никогда не давал сдачи – много ли силы было в его маленьких кулачках? Он еле тащил на себе всякую поклажу с рынка, купленную по указанию хозяйки Бишоп, а уж какой был неуклюжий! И как только мог подсобить по хозяйству?       Но точно так же, как его инаковость усыпляла бдительность, напоминая о неисповедимости господних путей, вызывала она и множество пересудов. Если отличался от большинства – значит, был чуждым, неправильным. Он не умел говорить, а со своей белой, почти прозрачной холодной кожей казался и вовсе каким-то… неземным. Не чета чумазой ребятне или ее тусклолицым от тяжелой физической работы старшим родственникам. Человек земной и настоящий не мог быть скроен по возвышенному небесному подобию. Да и слишком уж тот был похож на мать, принявшую висельную смерть. Может, делили они не только кровь, которая, как известно, не водица, но и колдовские способности? И ежели так, то не вознамерился ли он отмстить, творя тайные бесчинства? Так что у людей было, о чем попустословить и на кого навести напраслину.       Но дальше – больше: едва миновала неделя, как в поселение пришла новая беда – и тоже поднялись крики, шум и оголтелая тревога. На сей раз бесовская холера перекинулась на коров, которые стали давать грязное, скисшее молоко – такого же черного оттенка, что и змееныши, оказавшиеся в самых обыкновенных на вид куриных яйцах. Примечательно, что семей, державших, другую дойную животинку, коз или овец, это не коснулось, и потому роптание стало громче: у Бишопов-то коров не было – только козы. Их дом вновь обходила чертовщина, и это не могло не наводить на справедливые домыслы.       – Все ведьма, ведьма, которая у доктора живет! – бушевали люди, ставшие жертвами темного чародейства. – Кто ж еще, как не мальчишка Бишопов?       Лаять лаяли, но линчевать не шли – боялись. Коль скоро ведьмин сын так могущественен, то с него станется навлечь на них настоящее проклятие. Кроме того, ситуацию несколько спасли пастухи, признав, что корм нонче плох, а на выпасе домашняя скотина потребляла то редкое, что осталось после щедрого знойного лета. Известно, что по осени, особливо когда меньше было в питании у всякого зверья колосившейся зеленью сочной растительности, нередки были случаи, когда молоко меняло вкус, запах, а то и оттенок. Посему одно могло попросту совпасть с другим, пускай совпадение это, вкупе с недавним происшествием, порождало нехорошие подозрения.       Как бы то ни было, Сону, и без того побаивавшийся людей и лишний раз не выходивший из дому, теперь и вовсе стал затворником, обретавшимся разве что на заднем дворе. Чонвон уже не видел его ни на рынке, ни на городской площади, потому как редкие его появления на публике встречались теперь не безразличием или холодом, а истовой враждебностью, рьяной и жесткой. Его могли пнуть, могли обругать, и отовсюду гнали, либо отказываясь продавать необходимое, либо делая это с большой неохотой и бросая вслед оскорбления. Если прежде его гнобили дети, безжалостные от своего небольшого возраста, то ныне к ним примкнули и взрослые, видя в подростке-сироте источник всех их бед. Кто, как не он повинен в змеиной кладке? Чьи, если не его руки навели порчу на ни в чем не повинный домашний скот? Может, былые болезни и неурожаи – тоже его сглаз? Что, если как следует не припугнуть эдакую гадину, то последуют новые горести, пуще прежних?       Чонвон испытывал смятение и непрестанную тревогу. Все решительным образом выходило из-под его контроля, и ему думалось, что именно он стал исходной точкой всех начавшихся вокруг Сону треволнений. Его не могло не беспокоить, что игрушка, доселе принадлежавшая только ему, в момент из серой, неприметной мыши стала объектом всеобщего внимания – главным образом, потому, что отныне в массовое поле зрения попадали и те, кто был с нею рядом. Будто позабыв про всю ту помощь, что из года в год оказывал горожанам многоумный доктор Бишоп, его начали клясть на чем свет стоит, ибо когда в один вечер к нему нагрянули иные местные, дабы им выдали ведьму на расправу, хозяин дома вместо того дал железнейший от ворот поворот, погнав не в меру пылких добровольцев прочь. Товарки его супруги картинно воротили носы, стоило ей обратиться к ним по-соседски, так что волна всеобщего порицания задела и их, уважаемых прежде людей. Что же будет, коль скоро единственного сына пастора Яна, его преемника, будущего салемского богослова, заметят близ обвиненного без веских на то причин? Проказа крайне заразна: она перекинется на него, пустит свой яд по его членам – и вот уже преследователя волокут на костер вместе с добычей, чтобы благодатный огонь вычистил их скверну дотла.       Ему очень хотелось сыскать какой-либо повод для того, чтобы увидеть Сону, однако эту слабость он усиленно в себе давил. Не хватало еще поступиться всем, чтобы запятнать свою репутацию слухами о том, что он якшался с ведьмой. Разум и потаенные желания сражались в нем, а Господь отчего-то молчал, не давая ответа на усердные молитвы, и лишь бесстрастно взирал с прибитого к стене детской деревянного креста. Чонвону предстояло принимать собственные решения, пускай даже они могли ему дорогого стоить.       

***

      И пока он пребывал в душевном раздрае, мучимый множеством неразрешенных дилемм личного толка, его приятели не тяготились подобным и близко. Кей, и прежде рвавшийся к первенству, с момента некоторого отстранения настоящего лидера, негласно принял на себя его лавры и на правах заместителя заправлял теперь их мальчишеской кодлой с большим энтузиазмом. Он хотел показать себя лучшим главарем, чем был Чонвон, в последнее время по малоизвестным причинам не горевший, как в былые деньки, желанием укреплять свои порядки и наращивать авторитет – в том числе, путем гонений. Человек, не умеющий добиваться своего всеми способами, в том числе, жестокими и принудительными, не подходил на роль вожака. А своего Чонвон, по существу, не добился: ведьма-то жива-живехонька, пускай и сидит ныне изгоем на пыльном чердаке, слушая в ночи мышиные писки да скрежет их коготков по деревянному полу.       С тем Кей много раздумывал, как мог бы расквитаться с порочным созданием, чинившим всему мирному салемскому населению невзгоды. Подговорив других мальчишек брать неприятельское пристанище штурмом, вместе они, собрав сгнившие овощи, принялись закидывать двор и дом доктора полуразвалившимися, скверно пахнущими корнеплодами, порчеными капустой, морковью, репой, пачкаясь в прелой слизи, но питая при этом злую, бешеную радость, извечно объединявшую людей в озверевшую толпу. Когда зловонные бомбы окончились, воинствовавшие еще долго кричали и буйствовали, обещая, что непременно придут вновь, но своего добиться не смогли: ни доктор, ни его жена не вышли на крыльцо, и уж тем более, не появился и Сону, слышавший каждую реплику, каждый взрыв плюющегося смеха и каждый гулкий удар перегнившего плода о стены, от которых трясся озябшим воробушком.       – Это только начало, – позже с уверенностью обещал Кей своим подчиненным, с воодушевлением внимавшим новому идейному руководителю их братства. – Вот увидите, эта дрянная ведьма еще пожалеет, что посмела связаться с нами.       Группка, готовая к новым свершениям, воинственно загудела, а сам новоиспеченный верховода вновь принялся строить планы на все последующие набеги. Впрочем, сколько бы Сону ни прятался, однажды он все же вынужден будет выйти из своей крепости – и уж тогда-то они придут по его душу, оголодавшие и беспринципные.       И такой случай действительно представился сам, и совсем скоро: Кей бы и не узнал, что изгнанник выбрался на свет божий, если бы Джейк, по совпадению обретавшийся в тех местах, не примчался к нему, захлебываясь от сбитого, неровного дыхания и не сообщил, что ведьма как ни в чем не бывало набирала воду в одном из колодцев, в том, что находился почти у края селения, отдаленный от центра и тем удобный для нее, укрывавшейся от навязчивого внимания преследователей. Вместе с приспешнической оравой он незамедлительно рванул к означенному месту и не смог сдержать довольного смешка, увидев, как тщетно пытался справиться с тяжеленными ведрами беловолосый чародей.       – Держи его! – взревел он, и когда Сону, ошарашенный и перепуганный, бросивши свою ношу, устремился куда глаза глядели, ринулся вместе со своими спутниками за ним. Он не смотрел себе под ноги, сосредоточенный только на улепетывающей цели, которую хотел изничтожить во имя собственного шаткого уважения. Какой он завоюет авторитет, собственноручно расправившись с нечистой силой!..       Поднабрав скорости и бросив на то все свои силы, он заметно оторвался от других мальчишек и даже сумел сократить их с Сону расстояние. Оставалось всего-ничего, протяни руку – и можно будет схватиться за чужой воротник, резко потащив затем к себе. Охваченный предвкушением легкой победы, он весь подался вперед, но не заметил кольцом торчавшей из-под земли изгибистой коряги и, зацепившись за нее, грузно обрушился наземь. За спиной у Сону раздался истошный ор, заставив его изойти мурашками ужаса, но ни на миг не сподвигнув приостановиться. Он продолжал нестись сломя голову, пока позади него кричавший срывался на хрип.       Кея нашли все так же лежавшего на земле, перепачканного в грязи от прошедшего накануне ночью холодного дождя. Он не мог даже шелохнуться и только выл от боли как обезумевший загнанный зверь: упав, он сломал ногу. Кость вышла наружу, прорвавшись через кожу, и зрелище это было поистине ужасающее. Прибежавшие следом мальчишки были поражены, и если часть осталась стоять как вкопанная, то вторая, когда их взорам предстала сия картина, не сумели сдержать собственных чувств, завопив и бросившись наутек. Кею было слишком, до обморочного состояния плохо, и посему он не обратил никакого внимания на давших деру трусов, как не вспоминал и о ведьме, из-за которой, собственно, оказался недвижим.       Справедливости ради, ретировавшиеся оказались не такими уж бесполезными: прибежав обратно в поселение, воплями о произошедшем они оповестили добрую массу люда, от страха подбавив еще всякого рода деталей, коих видеть они явно не могли.       – Его заколдовала ведьма! – кричали мальчишки. – Обездвижила и навела порчу! Завела в бурелом, чтобы его разорвали дикие звери!       Народу не нужна была правда. Он требовал возмездия, и стоило только услышать о трагедии с губернаторским сыном, отважно решившимся дать ведьме бой и едва не сгинувшем в темной чащобе, как они, и без того распаленные подозрениями, взорвались горячим возмущением. Оно наэлектризовало поселение так пронзительно и всеобъемлюще, что, не теряя ни секунды, несколько молодых мужчин, особо отличавшихся сноровкой и физической мощью, тотчас направились кто по следу бежавшей ведьмы, а кто – на выручку юному Кею, едва державшемуся на грани обморока.       В поселение Сону приволокли немногим позже Кея. Последнего поручили местному костоправу, утратив всякое доверие к доктору Бишопу, а обвиняемого, порядком избитого и измученного, потащили, держа стальной хваткой, прямиком на «причастие» к пастору Яну, пускай на деле это вовсе не значило отпущение грехов. Его собирались судить, и для этого из него, пусть даже безмолвствовавшего, требовалось выбить всю правду о тайной своей натуре. Это значило, что его ожидало что похуже крепких кулаков сельских молодцев, а именно – множественные моральные истязания, самый действенный из всех методов допрашиваний. И всем было решительно все равно, что мальчишка был нем и никто не пришел бы ему на помощь.       Сону била дрожь – такая, что изнутри прошиб озноб, а на лице, донельзя зареванном, выступили крупные красные пятна. Он был не в состоянии ступить и шагу, и потому с ним обращались как с тряпичной куклой, толкая и тормоша. Толпа гневно сыпала проклятьями в его сторону, лила отборную брань, и запала у них было в достатке, потому как юноша не мог поднять на них свои диковинные глаза. Сейчас люд, мнивший, что в тех огнях и крылась его колдовская власть, ничуть его не боялся, однако мальчишка не смотрел ни на кого вокруг из-за жгучих слез, из-за бессилья, превратившего его в увядшее существо, из-за пульсировавшего в нем страха, пускавшего сердце в истеричный пляс.       Наконец, перед ним распахнулись двери городской церкви, с голодной жадностью втягивая внутрь всех прибывших. То был, перво-наперво, сам народный враг, его грубые конвоиры, а также увязавшаяся следом людская масса, расталкивавшая друг друга в истовом желании углядеть суд над ведьмой из ближних рядов. Все были охвачены яростью что бубонной чумой: гомон не умолкал, даже когда пастор поднял обе руки, взывая к порядку. Несчастного насилу (хотя он и не сопротивлялся) усадили на скамью обвиняемых. Со стороны же потерпевших присутствовал господин губернатор, отец «едва не убиенного»: полный и коренастый, он уж точно не голодал, в сравнении в большинством осунувшихся от постоянного недоедания крестьян, которые кормились верой в бога и пустыми надеждами. Его лицо, столь же, как у большинства, искаженное гневом, вмиг обратилось на мальчика, понуро опустившего покатые плечи.       Был среди прочих и Чонвон, немедля сорвавшийся к месту судилища, как только прознал про готовящийся процесс. Он взирал на все происходившее, не проронив и слова, сраженный неотвратимостью последующей за тем расправы. Его отец уже вершил судьбы обвиненных в ведьмовстве – так может ли на сей раз что-то пойти иначе?       – Именем Господа Бога нашего я взываю к тишине! – густо прозвучал преподобный, и на людей, наконец, подействовал его громкий глас. – Сегодня мы судим докторского ученика, обвиняемого в том, что он владеет черными чарами и оборачивает их против салемского населения.       – Верно, верно! – вновь всколыхнулась толпа, и снова пастор упреждающе поднял руку, дабы привлечь внимание и восстановить порядок.       – Живя в богобоязненности и праведности, человек более всего чувствует, когда творится зло. Дьявол ввергает во искушение каждого, но не у всех хватает веры противостоять ему, и он с большой охотой тем пользуется. О, духу Нечистому не стоит никакого труда проникать в души тех, кто склонен к греху, – при этих словах он прищурился, вперившись взглядом в подсудимого агнца, – И особенно укрепляется он в сердце, коль скоро речь идет о наследуемой грязной крови.       Только сейчас Сону, измученный, снедаемый тоской и душевной болью, воззрился на него, но глядел не ожесточенно или вызывающе, а беспомощно, растерянно, трепетно. Он будто бы не мог осознать, что в действительно вызывал подобную ненависть, не сделавший за всю свою жизнь ничего дурного, и мужчина во мгновение смешался от того так бурно, что не сразу сумел продолжить свою обвинительную речь.       «Как же он похож на Нее», вспышкой пронеслось у него в голове, оцепеневшего, задетого за живое больше, чем ему бы хотелось. «Она продолжает жить в нем, и я, судивший Ее, занес теперь меч над шеей Ее сына».       Воспоминания о том, как мучил и третировал Ту особенную женщину не угасали в нем и дня. Былые раны все не зарастали, раздираемые потаенными противоречиями, и лишь кровоточили, напоминая о свершенном. Так же, как и Ее дитя сейчас, Она смотрела на него своими бездонными двуцветными глазами, потерянная и бесконечно одинокая, обвиняемая в деяниях еще даже более жестоких и бесчеловечных, что вменяли Ее потомку, и он, извечно коривший себя за то, что предавался непозволительным мыслям, не достойным его роду занятий и жизненному пути, превращал хрупкие чувства в пепелившую все и вся ненависть, что выжигала в нем все живое и все цветущее, когда на деле Она была добрее всех – и даже к нему. Он обвинил Ее в ведьмовстве и тотчас же о том пожалел, но сказанного было не воротить. Всего через несколько скоротечных дней на Ее шее стянулась висельная петля, а он, с отмершим навсегда сердцем, продолжил жить. Нет – существовать, потому что вместе с ней ушло и что-то необъяснимо для него важное.       – Да, кровь сильна... – добавил он с едва различимыми в голосе нотками горечи, и Чонвон, его дитя, плоть от плоти его, как никогда ощутил, в чем еще крылось их родство и почему отец воспрещал говорить ему о Той женщине.       Затем пастор окончил вступительную часть и перешел к части более сухой и обстоятельной: прочистив горло, он оглашал одно за другим обвинения, за все это время порядочно ссыпавшиеся на юношеские плечи, одного за другим приглашал высказаться «свидетелей», бывших, в большинстве своем, собирателями местных сплетен, что не скупились на изобразительные детали в разы хуже, чем те были на самом деле. Так травник Сону превратился в Сону-ворожею, алкавшую безвинные чужие души, а от снадобий, лечивших больной зуб или простуду, что передавал через него доктор Бишоп, всем как одному становилось дурно, словно настои были заколдованы. Любое его появление на людях было связано с каким-то странным событием: то упадет кто на ровном месте, то выронит горшок с крупой, и он разобьется, усеивая содержимым все кругом, то подавится сидром, коим решил промочить горло, а животные, мол, и вовсе шипели, щетинились и вставали на дыбы. Тогда-то, дескать, думали – обыкновенный казус, а оказалось – треклятый ведьмин дух, будь он неладен.       Говорили и про черное молоко, и про змеиную кладку. Брызжа слюной и хватаясь сердце, тыкали в мальчишку пальцами и называли иродом, темнокнижником и грязью, распространявшейся среди добрых людей. Вспомнили, как по возвращении с кладбища с полной охапкой крапивы юнец что-то беззвучно над ней бормотал, а потом нес в дом своего благодетеля – не иначе, как намеревался уморить доктора и его жену заговоренными травами. А бывало, как уставится на кого на улице своими глазищами, так потом и морок, и сонливость сразу, и какая-то тяжесть в голове возникали и опутывали невидимой тяжелой дымкой. Так и жили, думая, что оказывали местному юродивому милость, а на деле грели на груди подколодную змею.       До того Сону долго, кусая пухлую нижнюю губу, плакал, а потом перестал и смотрел куда-то перед собой, сквозь пространство и предметы. Взбеленились и с этого – принялись громко и шумно стыдить, обругивать и клеймить всем самым на свете отвратительным, ибо ведьма даже не каялась в своих прегрешениях. Не остался в стороне и господин губернатор: когда слово дали ему, он, несколько усмирившийся и чрезвычайно гордый всеобщим благоговением к своей персоне, выступил с проникновенной, но крайне пустословной речью о том, что всякую скверну необходимо вычищать, фильтровать углем застойную сорную воду, дабы не схватить болезнь сердца и души, а кроме того – думать о благе для всех. Всеобщим же общественным благом, по его мнению, выходило предание порочного дитя смерти, решение бескомпромиссное и не подлежащее обжалованию. Про раненого сына он вспомнил лишь под конец, как если бы ногу сломал кто-то из его неотесанных, малограмотных конюхов, возвестив нарочно дрогнувшим голосом, что если кто сочтет этот вердикт неправильным, пусть проживет то же, что и он, отец попавшего в беду сына. Публика, и без того жаждавшая казни, горячо приняла тот аргумент, и на том расклад сил можно было считать закрепившимся окончательно.       Однако пусть даже ответчик не мог говорить, порядок до́лжно было соблюсти, и святой отец Ян, ведший процесс, обратился к юноше:       – Ты выслушал все, что было засвидетельствовано здесь против тебя, теперь же настал твой черед предстать лицом к лицу с почтенной публикой. На колени! – и когда Сону, пошатнувшись, встал и выполнил его указание, понурив голову перед злословившей в его сторону ранее людской массой, задал главный вопрос, по существу, не требующий ответа, ибо решение было принято задолго до: – Признаешься ли ты в том, что занимался богомерзким ведьмовством?       Сону мог бы отрицательно помотать головой, поднять заплаканные, раскрасневшиеся глаза, жестами и отчаянным, нечленораздельным мычанием попытаться доказать свою невиновность, давая понять, что его оболгали, что он сам жертва обстоятельств, много и долго складывавшихся не в его пользу. «Давай же, чертова плакса», заныло у Чонвона в груди, отчего-то испытывавшего в эти замершие мгновения целый вихрь эмоций и чувств. «Оправдайся хоть как-нибудь, тебя же хотят казнить!».       Но Сону не спешил очищать свою поруганную честь хоть каким-нибудь способом: наоборот, он словно бы желал, чтобы все скорее закончилось – пусть даже пред ним маячил эшафот. На его лице, утратившем все краски, было нечитаемое выражение, скорее, безразличное, чем хранившее маломальский интерес к чему вокруг. Тогда народ, считав это как признание (ведь ежели мальчишка не противился выдвинутым обвинениям, как обыкновенно пытались обелить себя все подозреваемые, будь то кража с прилавка куска хлеба или убийство за пригоршню золотых), принялся лютовать, крича и перебивая один другого, даже несмотря на то, что во мнении они сходились: смерть ведьме. Он ни в чем не признался, но ничего и не отрицал. Молчание – вот, что было для них исчерпывающим ответом.       – Виновен, – проговорил, наконец, пастор Ян. – Завтра ты будешь повешен на городской площади в назидание всем еретикам и черным магам, практикующих свое зло против добрых людей.       Преподобный вынес вердикт ровным, ничего не выражающим голосом, будто ему, истовому служителю бога, было не особенно важно, станет на свете меньше на одного послушника тьмы или нет. Он исполнил свой долг и был чист перед Господом и перед салемским населением. Но мог ли кто понять, каково было ему, закольцованному в одном и том же событии с разницей всего лишь в несколько лет? Должно быть, это и было его испытанием, которое ниспослал ему Всевышний. Блюститель нравственной общественной чистоты, он решал судьбы других, но едва ли кто мог бы прийти на помощь ему самому.       Пожалуй, нечто подобное испытывал тогда же и Чонвон, не до конца осознавший, что суд был завершен, а приговор – оглашен и не подлежал обжалованию. Он не слушал одобрительные выкрики из толпы: все они смешались для него в единый нечленораздельный шум, фонивший в ушах. Больше он был сосредоточен на пташке с обрезанными крыльями, поднявшейся и неловко вставшей на ноги только тогда, когда ее вновь цепко схватили по обе руки, дабы не убежала, и потащили из церкви прочь. Но куда же? Куда?       Безучастного ко всему, Сону пронесли мимо него, и только в момент, когда тот взглянул на него полными слез глазами он вдруг пришел в себя – столь по-настоящему все это было. Он словно вынырнул из-под толщи воды, обрел слух, вернул острое зрение, а с тем и ясность ума. Не мешкая, он резко подбежал к отцу, но обратиться к нему смог не сразу: губернатор жал ему руку, говоря, что теперь-то город может спать спокойно. Чонвону очень хотелось едко заметить, что с таким дерьмовым управляющим на Салем снизойдет еще не одна напасть, и все же эти измышления он вынужден был подавить, дабы не вспыхнуло настоящее пламя. Впрочем, внутри него самого уже давно искрил упрямый огонь, что он пытался затушить, однако не помогали ни молитвы, ни аскезы: извне его подпитывала юная ведьма, исправно подливавшая масло.       – Куда его отвели? – спросил у родителя юноша, дождавшись, пока они не остались один на один. – Сону.       – На сегодняшнюю ночь мальчика вверили мне. Я распорядился, чтобы его заперли в нашем сарае, – прохладно отозвался мужчина; казалось, что более ему совершенно не хотелось здесь оставаться, и все в его нервных жестах говорило об этом. – Который отдан под хозяйственные нужды.       «Где холодно, тесно, сыро и темно», мысленно присовокупил Чонвон. «Настоящая тюрьма».       – Я знаю, что ты уже принял решение, – сказал он, чуть помедлив. – Но... ты правда веришь, что он – и есть та ведьма, что здесь недавно орудовала?       – Слишком много о том говорит доказательств. Будь моя воля, я сослал бы его вон из Салема, но... губернатор настаивал на отмщении за своего сына. Расплатившись оком за око, я восстановлю былой порядок. А кроме того, перелом, говорят, крайне серьезный: кость раздроблена, и... – Ян-старший покашлял. – Если что-то пойдет не так, век его будет недолог.       – Кей сам виноват, – в запале бросил Чонвон. – Его самолюбие не могло снести того, что мальчишка оказался шустрее него. Разве это делает его причастным к колдовству?       – Даже если это вопрос гордости, результат предстал нам воочию. Сейчас его лихорадит, а докторам будет стоить большого труда сделать что-то с его ногой. Разве тебе не жалко своего товарища? Постой... Не ты ли заверял меня еще до всех этих событий, что этот Сону владеет колдовскими силами и что с ним следует разобраться? Что изменилось столь критично, что теперь ты пытаешься его оправдать?       Заданный напрямую, этот вопрос несколько поколебал уверенность Чонвона, хотя он и сам уже не раз терзался схожими думами. В самом деле, разве сомневался он в том, что Сону был не просто ведьмин сын, но и наследник сего темного пути? Нет. Точнее, отчего-то это перестало играть значительную роль. Ему бы держаться от попавшего в опалу подальше, выбросить из сердца все глупые, неуместные сантименты, с ним связанные, наступить на горло тому влечению, что он питал. Пустое: непозволительные чувства и плотские страсти давно пленили его, и он готов был отринуть прежнюю свою решимость, с коей собирался затравить, сжить ведьму со свету, предать ее публичному порицанию и так утвердить над ней свою безграничную власть. Ведь, ненавидимая всеми и вся, она станет еще уязвимее, и потому не станет для нее ни одного господина, кроме него, ее истязателя и единственного, кто остался подле нее.       Отцу того не объяснить, как не объяснить, по сути, и никому. Его не поймут – засмеют, сочтут безумцем, а могут и вовсе сослать прочь за пособничество чародейству, если не хуже: он видел, как скор на расправу суд над иноверцами. Кроме того, что-то внутри подсказывало, что это – его секрет, нечто лелеемое и сокровенное, чем и не следовало делиться с кем бы то ни было. Нет ничего слаще тайных знаний, коими человек располагал сам, не поверяясь кому-либо и не впуская в душу.       Посему он успокоился, и напряжение на его лице сменилось спокойствием, подобно тому, как разглаживалась после шторма встревоженная морская гладь.       – Да... да, – проговорил тот, как бы принимая отцову правду. – Он ведьма и чистое зло, и должен понести за то суровое наказание.       – Верно, – кивнув, подытожил разговор пастор Ян, не без подозрения вглядываясь в сыновний лик. Чонвон, как кошка, всегда был себе на уме – и даже сейчас думал о чем-то своем. – Завтра его не станет.       Чонвон не ответил. Его занимало нечто существеннее дальнейшего развития диалога. Времени было мало. Завтра Сону должен будет исчезнуть, будто его и не было.       

***

      В маленький амбар, что находился на заднем дворе, ему удалось попасть глубоко за полночь: отец все никак не ложился, читая молитвы столь долго, будто это его по пробуждении ожидала мучительная казнь и он стремился оттянуть этот во всех отношениях удручающий момент. Чонвон проявил недюжинную ловкость рук, добывая ключ, а в тишайшем передвижении по спящему дому мог и в самом деле посостязаться с хвостато-усатыми лежебоками котами. Ему удалось не только не помешать отцовскому сну, но и незаметно проникнуть в кладовку, близ которой располагались комнатушки для слуг, чтобы заполучить кое-что еще крайне необходимое в задуманном им деле.       Многократно оглядываясь и вслушиваясь в пронзительную тишь, он дошел до сарая; холодок, пробежавшийся по нему, разгоряченному, не остудил, но подтолкнул его в нетерпении вставить ключ в замочную скважину, чтобы оказаться внутри. Когда же все преграды он преодолел, все в нем стремительно взволновалось при виде пленника, и в пролившемся на лицо последнего лунном свете Чонвон нашел особую, какую-то совершенно волшебную красоту, соединявшей в себе все то, что его так привлекало.       Сону, бездвижный, связанный по рукам и ногам, с полоской плотной, не пропускающей свет ткани на глазах и с тугим кляпом во рту, лежал на устланной соломой земле. О нем хорошо «позаботились», лишив любой возможности издавать шум, и Чонвон испытал некоторое возбуждение – как бывало с ним, когда он пытал, мучил свою жертву и всячески над ней измывался. Сломленным Сону казался ему еще прекраснее, чем был, и именно в его страданиях было нечто непередаваемо привлекательное, восхитительное, будоражащее.       Впрочем, заприметил он и множественные синяки и ссадины, а одежда заточенного была пыльной, мятой и продранной. Ко всему этому приложил руку кто-то другой, и от того он чувствовал гнев. Только он мог бить и принуждать Сону, и больше никто, только он мог третировать его, обращаясь, как с падалью. Его вещь. Его игрушка. Никому он не отдаст свою ведьму, потому как лишь ему дозволялось решать, умирать ей или жить. Пускай его отец постановил казнить, а не помиловать – он, Ян Чонвон, будет тем, кто пойдет против него и против церкви, но так, как повелело ему глупое сердце.       – Тшш... Это я, – тихо произнес он, поднимая задрожавшего Сону за узкие плечи и усаживая его наземь. – Сейчас я развяжу тебя, а после – помогу сбежать. Но ты должен меня слушаться. Иначе отхожу тебя еще хлеще, ясно?       Сону, явно не понимавший, что тот задумал, счел верным несмело кивнуть, соглашаясь на все условия, и Чонвон с готовностью освободил его из пут. Вновь узрев мир, когда с его двуцветных глаз спала повязка, он сосредоточенно, незряче поморгал, а затем обратил взор на своего визитера и неожиданного спасителя, до того выступавшего в роли тирана и деспота, глядя из-под пушистых полуопущенных ресниц беспомощно и робко.       – Чего? – буркнул тот, заалевши до ушей. – Чем-то недоволен?       Тут Сону обрел чуть больше уверенности и помотал головой, демонстрируя, что его все совершенно устраивало и он весь внимание.       Он словно бы и не удивился, когда Чонвон достал из-за пазухи верхнее женское платье, вероятно, украденное у кого-то из прислуги. Не выказал он и никакого – он бы не посмел – препятствования, когда хозяйский сын начал натягивать на него то одеяние, предварительно освобождая от собственного, грязного и рваного. Темно-коричневое платье было стираным и глаженым, и потому приятным к телу; оно хорошо село по фигуре, но ничего удивительного в том, говоря по правде, не было: по внешности и по сложению Сону так удивительно походил на девчонку, что как-то давно, когда их с Чонвоном пути только пересеклись, тот, под бурный мальчишечий хохот, незамедлительно стянул с него штаны, резюмируя, что тот все-таки мальчик, пускай и выглядит совсем не по-мужски. Сейчас, когда он чувствовал, что, обряжая, попутно его ощупывали, сминая теплые, сбитые ляжки, то вспомнил и другие слова, услышанные в свой адрес не так давно в темном переулке близ сапожной мастерской. «У женщин такие задницы, чтобы дома сидеть и детей рожать», издевательски заметил Чонвон, когда, зажав у ближайшей стены свою добычу, нетерпеливо терся членом о ее прельстительные изгибы, «А у тебя почему? Ошибка Создателя».       Следом на платье лег фартук, жесткий от регулярных кипячений, а на голову, особо не церемонясь, Чонвон натянул Сону белый чепец. Он все делал за него, надевая и повязывая, контролировал все так, будто пленник был совсем несмышленым ребенком, который и понятия-то не имел, что с ним происходило и куда его собирались повести. Отчасти оно так, конечно, и было, и до поры до времени его не собирались сообщать в детали побега, однако перед тем, как закончить обряжать свою живую тряпичную куколку, Чонвон сказал:       – Мы пойдем далеко за город. Там, на окраине, каждое утро отходят обозы в другие деревни. Если спрятать тебя среди поклажи, ты сможешь уехать отсюда и затеряться. Иначе... Ты кончишь так же, как твоя мать.       Сону не надо было разъяснять план дважды, вот только он, казалось, совершенно не мог понять, отчего вдруг заклятый враг пришел ему на помощь, спасая от виселицы. Он смотрел на него, безропотно со всем соглашаясь, и вздрогнул лишь когда Чонвон подался вдруг к нему ближе и дотронулся до щеки – той, где шла выцветшая, розово-белая полоса шрама. Меж ними стояла тишина, мерная, спокойная, почти безмятежная, если не брать в расчет нависшую – теперь уже над обоими – опасность. У одного на кону была жизнь, пускай ту партию он уже проиграл, другой готов был рискнуть своим добрым именем и фамильной честью, ведь тень от деяний детей ложилась и на родителей – и в обратную сторону то, разумеется, играло тоже.       И все же удивительно, что шрам не изуродовал Сону: теперь он составлял его часть, став небольшой причудой во внешности, очередной чарующей деталью. Признаться, внутренне Чонвон был даже чуточку горд тем, что оставил на нем свою отметку, клеймил своим не делимым ни с кем владением. Шрамы не исчезают – они светлеют, сливаясь с кожей, обескровливаются, но никогда не рассасываются, будто их не было: пожалуй, то же было справедливо и в отношении рубцов на сердце. Но боль и запоминалась сильнее всего, а значит, никогда Сону от него не уйти: будет жить память, и сильны будут ее ядовитые сети.       Однако ж пора было отправляться в дорогу: стряхнув с себя ненужный романтический пыл и сосредоточившись исключительно на задуманном, Чонвон крепко взял Сону за руку, чего не сделал бы прежде, брезговавший подобными прикосновениями даже с близкими, и стремительно повел его за собой, покидая двор. Они шли окольными путями, избегая главной улицы, людной днем и пустовавшей по ночам: пускай, сморенный беспрестанными хлопотами, сейчас Салем спал, наверняка хватало и тех, кто мог по случайности их заметить, и тогда им было бы несдобровать. Даже у стен были уши, и вопрос был лишь в том, смогли бы они остаться глухи к беглецам.       И тем не менее, столкнуться с нежданным полночным странником им все же пришлось. Чонвон почти зарычал со злости, но, вглядевшись в сгорбленную, пошатывавшуюся фигуру впереди, сделался несколько спокойнее и резко притянул Сону к себе за талию, тут же прошипев:       – Опусти голову и прижмись ко мне.       Когда они поравнялись с незнакомцем, тот, в умат пьяный и еле стоявший на ногах, поднял на пару блеклые осоловелые глаза и пожевал губами.       – Это кто здесь? – прошамкал он, а после расплылся в широкой улыбке, являя все оставшиеся у него к старости лет малочисленные зубы. – А, пасторов сын! Вот так так...       Он громко икнул, а затем, медленно переведя взор на его спутника, уткнувшегося лицом в широкое плечо юноши, задребезжал в мелком смехе:       – Любовь, любовь... Как помню, был зеленым, как вы – тоже все бродил, по ночам-то… К девкам приставал... Женился, потом овдовел... Так и пронеслась жизнь... Вам, молодым, еще цвесть, а нам, старикам, тлеть... Э-эх..!       Он махнул рукой, мол, на все воля божья, и нечего было роптать, и чуть не упал, заваливаясь, отчего Чонвон, по-прежнему цепко державший Сону, непроизвольно отступил на пару шагов.       Все в Салеме знали Зедока Аллена, бывшего моряка и большого пьяницу. Лет ему было так много, что все они, как на вековом дереве, легли на лице зарубками-морщинами, отпечатались пигментными пятнами на затылке, едва прикрытого редкими и грязными седыми волосами. Его почти невозможно было увидеть трезвым, пусть иной раз в его глазах и было редкое подобие разумного осознания того прискорбного времени, в котором он жил. Чонвон считал его редкостным отребьем, и потому всегда морщил нос, если в редкие дни случайно видел старика на улице, тянувшего самое дешевое пойло, горланившего песни или даже просто спавшего без какой-либо замызганной тряпки в качестве подстилки прямо на грязной земле. Он справедливо считал его вконец опустившейся пьянью и не воспринимал хоть сколько-нибудь всерьез, однако то, что сказал пропойца далее заставило его замереть от потаенного страха разоблачения.       – Бегите, детишки, пока не рассвело, – проговорил он удивительно разборчиво, в отличие от той каши, что сходила с его уст, пока он вещал о былом. – Уж скоро старик Джонсон повезет в соседний городишко свое добро. Знать, и чужое «зайцем» захватит.       И залихватски подмигнул – неужто догадался, что рядом не девчонка-служанка, которую мог бы тискать священников сын, а переодевшаяся в нее ведьма – та самая, которой давеча вынесли смертный приговор?        Чонвон не стал его ни о чем расспрашивать, тем паче, что сиюминутное отрезвление накрыла новая волна подступившего к голове хмеля, и старик хрипло, не попадая в мелодию, затянул какую-то кабацкую песню. Покачиваясь, тот побрел дальше, а мальчишки, вновь сцепившись за руки, поспешили к окраине.       Когда они прибыли к месту, начало светать: ночную мглу проредили бархатные оранжево-розовое лучи, золотя пшеничные волосы Сону, его всклокоченную челку, закрывавшую лоб. Чонвон пригладил ее, испытывая почти неукротимое влечение касаться юноши еще и еще, чтобы кончики пальцев запомнили его черты, мягкость белой, почти болезненно-бледной кожи, и когда он трогал бы себя по ночам (распробовав прежнее удовольствие вновь, он, подросток с бушевавшими гормонами, с плотью, требовавшей ласки, уже не мог от него отказаться), телесные воспоминания дорисовывали бы рядом не размытый, отстраненный образ, а конкретного человека, которого он вожделел.       Пользуясь моментом, когда они, уставшие, решили на пару минут дать себе отдых от долгой, интенсивной ходьбы и опустились на траву, влажную и холодную от утренней росы, пожухлую от разгара осенней поры, Чонвон притянул к себе Сону, чтобы поцеловать его. Они еще ни разу не делали этого, потому как в том состоял особый акт чувственности, нежной, любовной связи, коею они не были сопряжены (быть может, разве что только в смысле нездоровой, страстной, собственнической привязанности одного мальчика к другому, которую обозначать как «влюбленность» он не желал до последнего). В миг, когда носы их соприкоснулись кончиками – так близко они были – Чонвон ощутил взволнованное, прерывистое чужое дыхание на своих приоткрытых губах, и быстро облизнул их, пересохшие, кончиком языка. У него и самого колотилось сердце, как оглашенное, ведь для него это было впервые. Он познал сладость половой близости с ведьмой, но не успел испробовать, каково было с ней целоваться. Любопытство подстегивало его, в низу живота нетерпение отозвалось расцветшим теплом.       Он уже почти было накрыл его губы своими, как вдруг на некотором отдалении зазвучали низкие мужские голоса; Чонвон дернулся как ошпаренный, а Сону инстинктивно вжал голову в плечи, словно бы его собирались ударить: привычка что вторая натура. Вслушавшись, они поняли, что то было фермеры, догружавшие на массивные телеги взращенные ими дары природы, массивные тюки с сеном, крынки с молоком и маслом, а кроме того домашний скот – блеющих ягнят, упитанных индюшек, деловито кудахтавших кур. Оба юноши неотрывно следили за их действиями, и среди остальных приметили флегматичного и длинного, как каланча, пожилого мужчину, медленно, со вкусом тянувшего свою трубку. Его повозка была хаотично набита сеном, и укрыться в ней было легче легкого.       – Ну, Джонсон, когда тронешься? – послышался оклик, на что чей-то другой голос, молодецкий и веселый, ехидно заметил:       – А ты его не торопи, у него самый ценный груз. Растеряет еще!       Шутники раскатисто захохотали, на что нисколько не смущенный старик, выдохнув густые клубы дыма, мудро ответствовал:       – Всему свое время.       С этими словами он, докурив, куда-то отлучился, и ездоки, поняв, что ждать его не стоило, отправились в путь-дорогу. Тогда Чонвон, вперившись взглядом в Сону, молчаливо сообщил ему: пора.       Они в два счета добежали до повозки, на которую он помог бывшему своему узнику забраться. Оставались какие-то минуты до момента, когда Джонсон вернется и увезет с собой маленького осужденного, о чьей вине Чонвон уже даже не думал. Все, что, в конечном итоге, занимало его – так это то, что сок этих пухлых вишневых губ он так и не испробует. И как только не отважился за все эти годы, ходя вокруг да около?       Он не успел и проронить чего в напутствие, как Сону подался к нему, перегнулся через борт и, держась одной рукой за край, а второй коснувшись лица своего провожатого, вовлек в настоящий взрослый поцелуй, острый и нежный, пылкий и размеренный, невинный и чувственный. Чонвону показалось, будто он длился прекрасную вечность и до невыносимого краткие секунды, что его словно бы окатывало с головы до ног то ушатом ледяной воды из заснеженной проруби, то кипятком из закопченного котла. Поцелуй делал его пьяным, как если бы он пригубил самую ядреную и терпкую брагу, кружил мысли и будоражил всю застоявшуюся чувственность. О, как же он мог отпускать его!..       А затем все окончилось: Сону мягко отстранился, разрывая и тактильный их последний контакт, а Чонвон, застывший и весь обмякший, так и стоял бы столбом, покуда не услышал возню в сенях и старческое кряхтение. Он бросил на ведьму последний, отчаянный взгляд и сбежал, чтобы не попасться в самый последний момент. Прячась за ближайшим деревом, он пытался отдышаться: не из-за бега – из-за того, как бурлила и неистовствовала в нем его грешная страсть, и несколько полегчало ему только тогда, когда до него донеслось лошадиное ржание, и повозка двинулась с места, покатившись по ухабистой, каменистой тропинке. Обернувшись, он еще долго всматривался вдаль, покуда телега не скрылась из виду, лишь после смиренно направился обратно к себе.       Брызжущее на рассвете солнце сменилось обыкновенной октябрьской серостью, деревья покачивал продувавший сквозь редкую охряную листву ветер. Чонвон не помнил, как шел, храня благословенное молчание и предаваясь той неге, что на прощание подарила ему ведьма. И впрямь, видать, владела чарами – любовными уж точно: от них он и потерял голову, положил ради нее все, что имел, дал ей свободу, пошел против отца, против целого города! Но какое же это было непередаваемое, восхитительное ощущение!..       Ничто не тревожило его и ничто не ввергало в сомнения, лишь на подходе к Салему он вдруг почуял нечто неладное. Чуткое его обоняние уловило запах гари, а до слуха еще издалека донесся грохот с хрустом падающей древесины, треск и редкие, приглушенные, истошные вопли. Он ускорил шаг, весь охваченный небывалой встревоженностью, а после и вовсе перешел на бег, не обращая внимания на то, как заходилось его сердце, как колотилось и болело оно, будто готовое разорваться.       Ощущение это всецело накрыло его, когда он, пронесшись сломя голову еще некоторое расстояние и оказавшись близ поселения, увидел, как полыхал Салем, как поглотившее его пламя изничтожило живой доселе городок в черное как смоль пепелище, источавшее сладковатый смрад тысячи сгоревших тел. Не было слышно больше ни криков, ни яростных, истерических визгов: не осталось более ни единой живой души. Все они были погребены под обрушившимися сводами собственных домов, устилали улицы, словно человеческий мертвый ковер, а в обезображенных трупах не считать было эмоций кроме одной: страх.       Чонвон, обезумевший от представшего перед ним ужаса, от присутствия на земле диавола, влачился по кишащим мертвецами улицам, что были все еще охвачены потрескивавшим пламенем. Впрочем, огонь постепенно стихал, как если был стихийным и разверзнулся над городом подобно дождю или снегу, исполнившим свой природный долг. Но ежели ливни смывали дорожную пыль, питали все растущее, что дарило затем щедрые свои плоды, то огонь сметал все на своем пути и не оставлял ничего, лишь выжженую пустошь, лишь многие и многие смерти – и оглушительную, невыносимую тишину, погружавшую во мрак и горе.       Он брел незнамо куда, пока, наконец, силы не оставили его, и он не обрушился наземь. Стоя на коленях, он ощутил, как рвался из него дикий, неистовый крик, буря поглотивших его эмоций. Он часто задышал, собираясь с духом, но когда решился дать чувствам волю, то в одночасье понял, что утратил возможность говорить, что стал нем, нем как рыба, как все умершие вокруг, как...       ... как Сону.       Своим ядовитым, как белладонна, поцелуем ведьма навсегда лишила его речи. Своим колдовством, истовым, как черное пламя, ведьма навсегда лишила его всего, что он имел.       

***

      Повозка, покачиваясь, ехала все в том же размеренном темпе, как и едва тронувшись. Джонсон верно исполнял свою службу. Он был хороший человек: до фермерских угодий правосудный огонь не дойдет, да Сону то было и не нужно. Средоточие отравлявшего ему жизнь сброда крылась в городе, а с тем он сумел поквитаться на славу. Пламя не оставило в живых никого, только провожавшего его пасторского сына, чье одиночество, впрочем, было поныне для него вечной тюрьмой.       Измывавшийся над ним, видевший перед собой не человека, но игрушку, теперь-то он поймет, каково было ему, одинокому, безмолвствовавшему, бессильному перед целым миром. Подумаешь, совершил ради него один достойный поступок! Этому не перекрыть то зло, что он творил раньше. Он допустил роковую ошибку, влюбившись в ведьму, и это стало для него падением в пропасть – особенно, когда Сону ему ответил, даря не поцелуй любви, но порчу, черную метку, клеймо своей власти. В некотором роде, Чонвон стал его избранником, и с тем обрел особую судьбу – ведь все другие-то умерли, сгоревшие заживо.       Он не питал и капли жалости к кому-то – быть может, только к тем редким окружавшим его людям, кто в самом деле когда-то заботился о нем. Однако, справедливости ради, даже они не встали на его защиту в момент, когда он более всего в ней нуждался, а потому было ясно, чью сторону они заняли. Ни к нему, ни к его матери никто не пришел на помощь, ополчившиеся супротив чистых душ дикие звери. Это они, благостные миряне, взрастили в нем монстра, называя отродьем, богомерзким созданием и колдуном – а когда часто слышишь нечто подобное, то в самом деле начинаешь верить в свое зло. Ныне же голоса их замолкли, и поганый вороний грай не раздастся более на этом свете: огнем Сону лишь очистил их скверну, воздал грешникам по заслугам, взяв на себя полномочия преподобного Яна, сгнобившего его мать. К слову, на падре каким-то мистическим образом загорелся его крест, атрибут веры и гордости. Он не успел его снять и долго, долго корчился в адских мучениях, изъедаемый языками кострища. Когда Чонвон посетит руины родного дома, то всенепременно увидит его распростертый труп, хорошенько поджарившийся мешок из мяса и костей, обуглившихся до трухи. И как только смел думать тот о себе, как о наместнике бога, как смел судить других, коль скоро окончился как ничем не примечательный человечишка?       Поскрипывание колес и негромкий топот лошадиных копыт действовали на редкость успокаивающе: до городка, где спешится старик Джонсон было еще достаточно времени, и можно было предаться долгожданному отдыху. Сону закрыл усталые глаза и постепенно погрузился в мягкую вязкую дрему. «Я был добр и чуток», думал он, позволяя сонливости одержать над собой верх, «Но несчастье сделало меня злым. Почему же я должен кого-то щадить, если меня презирают?».
38 Нравится 5 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (5)