***
Занавес еще не дрогнул, но зал уже замер в сладостном ужасе. С авансцены, сверкая фарфоровой улыбкой, утонченный антропоморфный пёс элегантно отодвигал лапами кулисы пунцового цвета. Он был воплощением ночи, пришедшей на званый вечер. Стройная, почти неестественно высокая борзая элегантно ступает по пустой сцене. Иссиня-черная шерсть, упрятанная в строгий черный силуэт пальто и брюк, отливала синевой в свете софитов, словно крыло ворона. В карих глазах, вопреки их теплому названию, стояла вечная, безвоздушная мерзлота пустоты... Из этого мрака проступали лишь две детали: алый шелк галстука, трепетавший у горла, как только что пролитая кровь, и такие же багровые перчатки на изящных лапах пса. — Добро пожаловать в наш театр, где искусство дышит, — его бархатный голос был сладким ядом, — а правда истекает кровью. Борзая встала на середину сцены, плавно складывая лапы за спину. Даже без микрофона голос пса раздался звонким эхом по всему залу. Публика затаила дыхание. — Искусство требует жертв, — борзая сделала шаг вперёд. — Но кто сказал, что жертва должна быть метафорической? Пёс обвел взглядом публику, и его утонченная улыбка внезапно стала оскалом. — Сегодня мы сыграем пьесу, где боль — не игра, кровь — не гримм, а жестокость — единственный режиссёр. Борзая встала совсем на край дубовой сцены. Одно неловкое движение — и она сорвётся вниз. Пёс повернул голову влево — там, вне поле зрения публики, стоял окрестр. Вильнув своим на вид мягким хвостом, борзая снова поворачивает морду к зрителям. Внезапно пёс, разворачиваясь спиной к зрителям, отступает назад к кулисам. — Оркестр, тремоло! — вдруг намного громче произносит пёс и поднимает лапы вверх, моментально поворачиваясь к публике. Тремоло обрушилось не звуком, а волной. Горячей, яростной волной. Струны выли. Не пели — выли. Казалось, смычки не извлекают звук, а сдирают кожу со струн, обнажая сырую, кровавую плоть музыки. Эта вибрация впивалась в барабанные перепонки тонкими лезвиями, дрожь пронизывала тела, будто по костям проводили напильником. Это чувство предвкушения и страха нравилось зрителем театра "агонии". Будто все выступления были придуманы и поставлены больным садистом для других, таких же садистов. В то время прожекторы будто сломались. Они то гасли, то светились ярко красным. На сцене начали появляться смутные тени артистов и акробатов. Тёмные силуэты танцевали настолько быстро, что можно было подумать, будто они бьются в мучительном, предсмертном припадке. Над этим надрывным вихрем возникла тень, идущая по тонкому канату. На этом моменте прожекторы прекратили сходит с ума и резко осветили артиста на канате. И это было сплошным недоразумением. Шут — ловкий, как обезьяна, и такой же бестолковый, с неуместной гордостью пританцовывая шагал по канату, будто насмехаясь над тем, что происходит внизу, на сцене. Бордовая ухмылка на его губах кривилась в жалкой попытке казаться загадочным, а черные полосы на веках лишь подчеркивали пустоту в его блеклых, зеленых глазах. Его тело, обтянутое алым, уродливо-ярким костюмом с золотыми и чёрными узорами, изгибалось в пародии на страсть. Черные пуанты на его ногах не несли грации, а лишь подчеркивали жалкие попытки танца. Кружевные перчатки облегали пальцы, привыкшие не к искусству, а к шутовским ухваткам. Его пышные, светлые кудри выглядели как клочья паралона, набитые в старый матрас. Он — живая насмешка над искусством. Гибкий, но лишенный даже капли грации. Его тело — всего лишь погремушка, увешанная кричащими тряпками и звенящими колокольчиками. Его клоунские ужимки — это танец унижения, который он исполняет, сам того не понимая. Он думает, что он — шут, но на самом деле он — шутка. И самая жестокая шутка в этом театре — это то, что он до сих пор дышит. И это живое недоразумение вдруг доходит до середины каната, поворачивается лицом к зрителям и, в попытке поклониться, оступается... Фигура акробата летит вниз, с каната. Прожекторы вырубаются и раздаётся громкий хруст. И всё затихает — оркестр перестаёт играть, артисты замирают в ужасе, и лишь публика смотрит в ожидании, даже с восхищением. Прожекторы не горели, но то, что происходит на сцене, всё равно можно было разглядеть. Обездвиженное тело шута подхватывают несколько актёров и, как ненужную тряпку, буквально швыряют за кулисы. И после этого начинается шоу. Самое настоящее, кровавое шоу.***
После того, как двери театра со скрипящим звуком закрывались за его спиной, срезая хвост из запахов дорогих духов и притворной агонии, юноша мог снова почувствовать приятную, ночную прохладу — спектакли театра заканчивались слишком поздно, когда на улицах уже зажигались фонари. Он был высоким, но сутулился, будто всегда готовый ввязаться в драку или увернуться от тумаков. Его патлы, золотистые и кучерявые, как древнстная стружка, не поддавались никакому приручению и буйным облаком выбивались из-под красной банданы. Лицо — грубо вырубленное из полена, с резкими чертами и с носом, который был не просто длинным, а вызывающе, почти карикатурно длинным, словно бросавшим вызов всем законам анатомии. На нём была пропитанная перегаром и запахом дешёвого алкоголя блекло-жёлтая футболка, мешковатые штаны с потёртыми коленями и потрёпанная тёмная косуха, в карманах которой наверняка хранилось сокровище в виде зажигалки и перочинного ножа.... Для самообороны, конечно. Он был не актёром. Он был зрителем, который забрел не на тот сеанс. Он не шёл домой. Он двигался по улице особым, узнаваемым лишь ему одному маршрутом. Его походка была небрежной, чуть раскачивающейся, и даже немного ленивой. Вот он замер у знакомого, ночного ларька. Взгляд — быстрый, цепкий. Продавец на секунду отвернулся — и в кармане старой косухи уже лежала пачка сигарет, неприлично легко стащенная с полки. Юноша даже не ускорил шаг, лишь уголок его деревянного рта дёрнулся в едва заметной усмешке. Далее — заброшенная стройка. Его королевство. Он ловко пролез в дыру шаткого забора, его движения были поразительно пластичными для деревяшки. Внутри, в густой тени недостроенного каркаса, он наконец обрёл покой. Парень облокотился о грубую холодную стену, достав свою добычу. Зажигалка щёлкнула одним уверенным движением большого пальца. Он затянулся, и дым выходил у него не изо рта, а будто бы из всех щелей его деревянного тела, смешиваясь с естественным ароматом сосны, превращаясь в едкий, но странно домашний запах. — Место занял неплохое... Уединённое. — вдруг раздался нежный, женский голосок где-то справа от парня. — Откуда ты взялась то? — юноша даже головы не поворачивает, будто с ним рядом и нет никого. — Да вот, прогуляться решила. Думала, что одна буду, а тут ты... — спокойно отвечала незнакомка, но вдруг она соблазнительно добавила. — но так даже лучше, знаешь ли. — Как зовут тебя? — сухо спросил парень, потушив сигарету о собственную косуху и выкинув бычок на землю. Незнакомку даже немного удивило то, что парень не испытал к ней даже каплю возбуждения. — Меня Алиса. А тебя как? — задала ответный вопрос леди. — Буратилло. — Буратино? — Буратилло! — чуть раздражённо повторил юноша, его очень злило то, что его называют "Буратино". Хотя его так и зовут, но... Ему просто было больно и обидно, ведь называть его "Буратино" он позволял только своему отцу. — Ах, Буратилло... — Алиса игриво усмехнулась. — Тебе тут не скучно одному? Может, скрасим вечер? Я умею... Развлекать. Буратилло не отстранился, но и не потянулся к ней, хотя после слов Алисы выглядел... Ну, не разозлённым, а скорее огарчённым. Юноше было неприятно, что о нём подумали так, будто он нуждается в проститутке. — Что, мальчик ещё не дорос до настоящих женщин? — съязвила Алиса. — Или карманы пусты? Могу и в долг... — Отвали! — вспылил Буратилло. Он включил зажигалку и резко поднёс ближе к лицу Алисы, желая увидеть, кто же о нём настолько грязно и неуважительно думает. Буратилло слегка удивился, когда увидел вовсе не молоденькую красавицу... Перед юношей стояла стройная, с опасными изгибами тела и в обтягивающем кирпичного цвета платье, антропоморфная лисица. Шёрстка на её ушах и плечах лоснилась в тусклом свете луны, а глаза цвета морской бездны смотрели на него с хитрым, деловым интересом. В одной лапке в чёрной перчатке она держала маленькую кожаную сумочку, другой поправляла прядь пушистого меха на груди. — Думаешь, я чёртов извращенец и зоофил? — вдруг горько усмехнулся Буратилло, как то печально ухмыляясь. — мне не нужны твои секс-услуги... Выражение на морде Алисы сменилось на слегка удивлённое. Она только открыла пасть, чтобы ответить, но юноша перебил её. — ...И не нужна твоя "любовь", которую ты продаёшь за мелочь. — добавил Буратилло. — Я, может, и деревянный, и ворую, и курю тут как последний быдлан... Но я не пустой внутри. Я хочу любить. По-настоящему. Глупо, да? Деревяшка, а мечтаю о искренней любви. Юноша убрал зажигалку обратно в карман и отвернулся. — Иди отсюда, рыжая. Ищи своих клиентов. Мне нечего тебе дать. — Да как ты ещё сам не понял?! — вдруг её сладкая, продажная улыбка исчезла, сменившись гримасой толи агрессии, толи обиды. — Ты тоже считаешь меня продажной шлюхой?! Алиса отвернулась, её пушистый хвост бессильно волочился по сырой земле. — У меня есть муж... — выдохнула она в темноту, признаваясь Буратилло. — Только вот мы очень бедные. Я раньше работала в ателье, но его закрыли. Теперь приходиться торговать своим телом, чтобы были деньги на еду. — А почему тогда твой муж тебе помочь не может? — удивился юноша, теперь он смотрел на Алису как-то по-другому... Не с жалостью, а с пониманием. — Муж у меня добрый. Лапы золотые, мог бы мебель мастерить... но он почти не видит. Мир для него стал разплывчатым пятном. — с надломом в голосе произнесла лисица. — Я понимаю тебя как никто другой. — вдруг тише обычного произнёс Буратилло. — у меня папа тоже мастер на все руки. Он вместе с другом мастерил из дерева столы, табуретки, иногда даже фигурки... Только теперь отец вынужден ходить по дворам с шарманкой. Он зарабатывает как может, лишь бы только прокормить меня и своего друга. — Что с его другом? — Алиса хотела посмотреть в глаза юноше, но он отвернулся. — Его руки... — Буратилло тяжело вздохнул. — Он их сильно повредил. Топором. Теперь вряд ли он сможет зарабатывать себе на жизнь... Он столяр, и кроме этого ничего не умеет. Они стояли молча несколько секунд — сын без отца и жена без мужа, нашедшие в грязи и отчаянии странное, хрупкое понимание. Никакой страсти. Никакой романтики. Только тихая солидарность тех, кто любит так сильно, что это разрывает их на части. Пока Буратилло вдруг не почувствовал, что в кармане его косухи теперь лежит не только перочинный ножик да зажигалка. — Знаешь... А ведь я могу помочь. — прошептала Алиса. — Будут у тебя деньги. Всё наладиться. Поверь мне. Буратилло не понял ничего из слов лисицы, но как только повернулся — от плутовки и след простыл. — Думаю, мне пора в каморку. — Буратилло оторвался от стены заброшки, вылез через ту же дыру в заборе и направился домой. — папа там уже с ума наверное сходит, пока я тут ночью шляюсь хуй пойми где...***
Дверь в каморку скрипнула, пропуская внутрь запах ночной улицы и дешёвого табака. Буратилло закрывает за собой дверь, чтобы не пропустить холод в жильё. — Пап! Папа, привет! — кричит Буратилло и с лучезарной улыбкой вваливается на кухню, в ожидании увидеть там сидящего за столом отца. — Карло ещё домой не возвращался. — доноситься холодный, сиплый голос крысы. — А, Шушера, это ты... — юноша разочарованно останавливается в дверном проёме. Антропоморфная крыса стояла у раковины, облезлой спиной к нему. Её чёрная словно смоль шерсть торчала клочьями, а белая сорочка была заляпана застарелыми пятнами. Она что-то оттирала с тарелки, и её сутулые плечи вздрагивали в такт этим яростным движениям. — А папа? — выдохнул Буратилло, и его голос, такой наглый и уверенный на улице, здесь прозвучал тонко и по-детски. Крыса обернулась. Её маленькие, красноватые глаза холодно смотрели на юношу, не выражая ни удивления, ни радости. — Он придёт к утру. — прошипела она, возвращаясь к своему занятию. Буратилло замер, словно вкопанный. Вся его уличная бравада, всё странное утешение, найденное в разговоре с Алисой, мгновенно рухнуло. Он снова стал просто маленьким мальчишкой в пустой, пропахшей нищетой конуре. Он молча подошёл к столу и опустился на стул. Он не был голоден. Он был... пуст. Буратилло ждал. Он ждал каждый вечер. И каждый вечер эта крыса мыла посуду, а его папы не было. Шушера, не глядя на него, поставила перед ним миску с пресной, серой кашей. — Жри, — буркнула крыса. — Нечего тут сидеть. Мешаешь. Буратилло не тронул еду. Он упёрся деревянными локтями в стол и уставился в стену. Он ждал. Просто ждал. И от этого ожидания, такого привычного и такого бесполезного, по его деревянной щеке медленно скатилась одна-единственная, совершенно настоящая, горькая слеза. Она упала на стол с тихим стуком. Но Шушера уже не смотрела. Она стояла к Буратилло спиной, и только её сутулые плечи вздрагивали в такт вечно недовольному, одинокому мытью посуды. Вдруг плеск воды резко смолк. Воздух на кухне, и без того спёртый, наполнился новым напряжением. Шушера замерла, её влажный нос задёргался, втягивая воздух короткими вздохами — она принюхивалась. Крыса медленно обернулась, и её глаза сузились в щёлочки, уставившись на Буратино. — Ты... — её голос был тихим, агрессивным шипением. — Ты курил. Это не был вопрос. Это был приговор. Она сделала шаг вперёд, и её сутулая фигура вдруг показалась огромной и угрожающей. Запах дешёвого табака, въевшийся в одежду Буратилло, был для Шушеры не просто дурной привычкой. Она схватила его за плечи своими цепкими, когтистыми лапами. Жест был не просто грубым, он был полон омерзения. — Я сказала тебе, тварь ты деревянная, в этом доме НЕ КУРЯТ! А Карло... — она произнесла имя отца с таким ядовитым придыханием, что Буратилло невольно съёжился, — ...Он будет в ярости! — НЕТ, ШУШЕРА, ПОЖАЛУЙСТА, — жалобно взмолился Буратилло. Он смотрел на крысу своими, полными слёз, янтарными глазами. Юноша ни в коем случае не хотел доставлять отцу новых забот и проблем, которых у старика и тах хватало. — ТОЛЬКО ПАПЕ НЕ РАССКАЗЫВАЙ НИЧЕГО! Шушера стояла над ним, её грудь вздымалась от гнева. Но её взгляд, обычно полный холодного отвращения, задержался на его лице. Вдруг она увидела не наглого воришку, не чёртового курильщика. Она увидела мальчишку. Такого же одинокого, как и она сама. Её лапы разжались. Голос Шушеры, когда она заговорила снова, потерял ядовитое шипение. В нём появилась усталая, прожитая горечь. — Скажешь отцу, что это я курила. — прохрипела крыса, но уже без прежней злобы. — Вообщем, если запах до утра не выветрится — то я тебя прикрою, мелочь пузатая. Она отвернулась, снова подошла к раковине, но уже не мыла посуду с яростью, а просто стояла, опершись о край. — Так что не надо тут сопли распускать. Ты не один такой. — Шушера обернулась, и в её глазах Буратилло впервые увидел не злобу, а отражение собственного одиночества. — И ешь свою кашу. А то Карло придет, а ты тут с голоду помираешь. Юноша тяжело вздохнул и проскрипел уже почти шёпотом, отводя взгляд — Знаешь... А ведь я же не прошу многого. Я хочу, чтоб он просто... дома был иногда. Чтобы знал, какой у него сын. А то ведь скоро... скоро я и сам забыть могу. — Слушай, если ты не голоден, то можешь не есть и уйти! — Шушера цокнула языком и закатила глаза. Она тихо добавила. — нагнетает он ещё тут... И без тебя тошно. Буратилло молча встаёт из-за стола и заходит в свою спальню: это небольшая комнатка, так ещё и заваленная всяким хламом, так что тут было максимально тесно. Юноша, буквально валясь с ног от желания спать, падает на свою койку, даже не переодевшись в домашний халат. Но, перевернувшись на бок, Буратилло вдруг слышит шелест бумаги в кармане его косухи, и вспоминает слова Алисы. Юноша понимает, что лисица положила ему максимум пару жалких купюр, но парню всё равно становится приятно, ведь с её стороны это было помощью. Но когда Буратилло, уже сидя на постели, вытащил из кармана "подарок" Алисы, вместо купюр он увидел... Объявление. На ней было написано:«В театр "Агонии" срочно требуется уборщик!»
А дальше там была информация куда и когда приходить. Но юношу это уже не тревожило — он всё равно придёт. Буратилло внезапно понял — Алиса подарила ему не деньги, а шанс их заработать. И он этот шанс точно не упустит.