***
Он тогда был младше. Гораздо младше. Ему едва исполнилось пятнадцать, на подбородке только начал пробиваться редкий светлый пух, а голос ломался и давал петуха в самый неподходящий момент. Та первая попытка выбраться случилась через несколько месяцев после того, как мать ушла. Дом ещё хранил её запах в глубине шкафов, в складках нестираных занавесок, но сама она уже растворилась где-то в междугородних автобусах и чужих городах. Стивен в тот вечер перестарался. Тим потом пытался восстановить в памяти причину, но помнил лишь осколки: кажется, он нёс с кухни стакан молока, споткнулся о край ковра в гостиной, и белая лужа расползлась по половицам, которые отец час назад заставил его драить щёткой, стоя на коленях. Стивен вернулся из больницы раздражённый — у него сорвалась сложная операция, пациент умер на столе, и он пришёл домой с побелевшими костяшками пальцев и желваками, гуляющими под кожей скул. Увидел разлитое молоко. Ничего не сказал. Прошёл в прихожую, снял с крючка ремень — широкий, кожаный, с тяжёлой металлической пряжкой, — и вернулся. Он бил молча. Ремень свистел в воздухе и с влажным шлепком опускался на спину, на плечи, на бока. Тим закрывал голову руками, пытался вжаться в пол, но удары находили его везде. Пряжка рассекла кожу над лопаткой, и по позвоночнику потекла горячая струйка. Потом Стивен отбросил ремень в сторону и перешёл на кулаки — короткие, точные удары по рёбрам, по почкам, по затылку. Тим уже не кричал, только глухо мычал, закусив рукав собственной толстовки. А потом отец схватил его за шиворот, поднял над полом и швырнул об стену — Тим врезался в неё лопатками, из лёгких выбило весь воздух, перед глазами поплыли белые пятна. Он сполз вниз, ударившись копчиком о плинтус, и остался сидеть на полу, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Стивен постоял над ним ещё секунду, тяжело дыша. Потом развернулся и вышел из комнаты, хлопнув дверью так, что со стены слетела дешёвая репродукция в пластиковой рамке и упала на пол, звякнув стеклом. Тим остался лежать. Из соседней комнаты, доносился тихий, сдавленный плач — Майки проснулся от шума и теперь всхлипывал, уткнувшись в подушку, боясь позвать кого-то вслух. Ему было три с половиной года, но он уже умел плакать беззвучно. Тим лежал на боку, подтянув колени к груди, и слушал этот плач. Потом внизу, на первом этаже, раздались шаги отца — тяжёлые, узнаваемые. Стивен прошёл на кухню, Тим услышал, как хлопнула дверца буфета, звякнуло стекло, потом бульканье наливаемой жидкости. Виски. Отец всегда пил виски после таких вечеров — один стакан, два, иногда три. Затем прошёл в гостиную, скрипнули пружины дивана, зажужжал телевизор — вечерний выпуск новостей, монотонный голос диктора, перечисляющий курсы валют и дорожные пробки. Тим ждал. Отсчитывал про себя до ста, потом до двухсот. Тело ныло: спина горела, на рёбрах вздувались багровые полосы, левое плечо онемело после удара об стену, а левый глаз заплыл — веко набухло, отяжелело, сузило обзор до узкой щёлочки, и кожа вокруг налилась тёмно-фиолетовым. Из разбитой губы сочилась кровь, капала на подбородок, собиралась в ямке над подбородком, стекала на майку. Он вытер рот тыльной стороной ладони, размазав красное по щеке. Потом, цепляясь за дверной косяк, поднялся. Колени дрожали, в голове гудело, каждый вдох отдавался болью в рёбрах — возможно, трещина. Но он выпрямился, придерживаясь за стену, и тихо, босиком, вышел в коридор. В коридоре было темно, только из-под двери гостиной пробивалась узкая полоска жёлтого света. Пахло пылью, старым деревом и чуть-чуть — больничным антисептиком, который отец приносил с работы на одежде. Телефон висел на стене у лестницы. Стивен не убрал его, потому что иногда из клиники звонили среди ночи, и он хотел снимать трубку немедленно, не тратя время на поиски мобильника. Тим доковылял до телефона. Прислонился плечом к стене, чтобы не упасть, снял трубку левой рукой. Правая почти не слушалась — пальцы распухли, ноготь на среднем пальце посинел, когда отец наступил на кисть ботинком. Он поднёс трубку к уху, услышал длинный гудок. Каждое движение отдавалось грохотом в тишине дома, ему казалось, что этот треск слышно даже через включённый телевизор внизу. Он замер, прислушиваясь. Из гостиной доносился всё тот же бубнёж диктора, потом рекламная вставка — высокая женская нота. Шагов не было. Трубка ожила — пошли длинные гудки. Один. Два. Три. Сердце колотилось где-то у самого горла, пульс бил в виски, в заплывший глаз, в кончики пальцев. На четвёртом гудке раздался щелчок, и спокойный, чуть усталый женский голос произнёс: — Полиция. Что у вас случилось? Тим открыл рот, но из горла вырвался только сиплый выдох, шорох, перемешанный с остатками крика, застрявшего там с момента избиения. Он сглотнул. Во рту стоял солёный привкус крови, язык был сухим и шершавым, как наждак. Он попытался снова — на этот раз получилось. — Меня... — слова выходили с трудом, каждое царапало связки. — Меня бьют. Отец. Пожалуйста, пришлите кого-нибудь... Скорее... — Назови адрес, — потребовала женщина, и в её голосе появилась металлическая нотка собранности. — Ты можешь говорить? Мальчик, скажи адрес. Где ты находишься? Тим набрал в лёгкие воздуха, проигнорировав боль в рёбрах, и начал диктовать — улицу, номер дома. Каждое слово давалось с усилием, он запинался, переспрашивал сам себя, боясь ошибиться в собственной речи. Женщина повторила адрес, уточнила, переспросила этаж. Тим подтвердил. Она сказала: «Держись, патруль уже выезжает. Не клади трубку». И в этот момент тяжёлая рука легла ему на плечо и сжала. Пальцы Стивена впились в мышцу над ключицей, придавили нерв, и рука Тима мгновенно онемела. Трубка выскользнула из ослабевших пальцев, ударилась о стену и повисла на проводе, раскачиваясь из стороны в сторону, издавая приглушённое механическое жужжание. Тим обернулся. Стивен стоял за его спиной — босой, в расстёгнутой наполовину рубашке, из-под которой виднелась седая поросль на груди. В правой руке он всё ещё держал стакан с виски, лёд в нём подтаял и тихо позвякивал при покачивании. Но лицо его было абсолютно спокойным, трезвым, собранным — ни следа того бешенства, что клокотало в нём полчаса назад. Глаза смотрели ясно, холодно, оценивающе. Не сводя взгляда с Тима, он медленно, не торопясь, протянул руку, подхватил болтающуюся трубку, поднёс к уху. Поставил стакан на телефонную полочку. Выпрямился. И заговорил — тем самым голосом, который Тим ненавидел больше всего. Мягкий, обволакивающий, с лёгкой хрипотцой, с профессиональными, уверенными интонациями врача, привыкшего успокаивать пациентов и раздавать указания медсёстрам. — Прошу прощения, офицер. Это мой сын. Ему пятнадцать, переходный возраст, вы понимаете. У него бывают такие... приступы. Фантазии. Слишком впечатлительный мальчик, очень живое воображение. Мы уже работаем с психологом, я сам врач, я слежу за этим. Не стоило беспокоить вас по пустякам. Больше такого не повторится. Да, я прослежу. Спасибо. Доброй ночи. Он аккуратно положил трубку на рычаг, так, что не раздалось ни единого щелчка. Затем повернулся к Тиму. Несколько секунд просто смотрел на него сверху вниз — на съёжившегося, прижимающего к груди раненую руку подростка с заплывшим глазом и разбитым лицом. И улыбнулся. Губы его растянулись медленно, обнажив ровный ряд зубов, но глаза остались прищуренными, неподвижными, без тени тепла или веселья. От этой улыбки у Тима подкосились колени, внутренности сжались в холодный ком, а по спине пробежала дрожь, которую он не смог подавить. — Ты хотел позвать гостей, Тимми? — произнёс Стивен, почти ласково растягивая слова. — Что ж, давай я устрою тебе приём. В полном соответствии с твоими ожиданиями. Он схватил Тима за ворот майки, развернул и толкнул в сторону лестницы, ведущей в цокольный этаж. Тим споткнулся, ударился бедром о перила, но устоял на ногах. Стивен шёл сзади, подталкивая его в спину, направляя каждым тычком к нужной двери. Они спустились по скрипучим деревянным ступеням в сырой, промозглый холод. Стивен открыл тяжёлую дверь, обитую по краям полосками ржавой жести, и втолкнул Тима внутрь. — Трое суток, — сказал он, стоя на пороге. — Ни еды, ни воды. Будешь орать — прибавлю ещё сутки. Будешь колотить в дверь — прибавлю двое. Всё понял? Тим не ответил. Он стоял в темноте, уже почти ничего не видя, только слышал тяжёлое дыхание отца. Стивен не стал дожидаться ответа. Дверь захлопнулась, лязгнул металлический засов снаружи, и звук этот отозвался эхом в бетонной коробке. Шаги удалились вверх по лестнице, и наступила тишина — плотная, всепоглощающая, в которой даже собственное дыхание начинало казаться чужим, враждебным, принадлежащим кому-то другому. Тим протянул руки вперёд и не увидел их. Темнота была абсолютной — без единого проблеска, без серого пятна дверной щели, потому что дверь прилегала к косяку плотно, а окон в подвале не было вовсе. Он сделал шаг, выставив руки, и коснулся стены. Бетон. Шершавый, холодный, в некоторых местах влажный — от прикосновения на пальцах оставалась тонкая пыль и ощущение ледяной сырости. Он повёл ладонью дальше, наткнулся на угол, ощупал его — там крошилась штукатурка, под ногами захрустели мелкие камешки. Он сел в этот угол, подтянул колени к груди, обхватил их руками и замер. Первые часы были самыми громкими. Сердце продолжало колотиться, кровь шумела в ушах, каждый вдох отдавался болью в рёбрах. Он слышал, как над головой ходит отец — шаги туда, шаги обратно, потом скрип дивана, потом снова шаги. Телевизор продолжал бубнить до поздней ночи, пока не выключился с коротким писком. Потом всё стихло, и Тим остался наедине с тишиной и темнотой. Он не знал, сколько прошло времени. Часов у него не было, телефон остался наверху. Он попробовал считать секунды, как учили в школе на физкультуре: одна тысяча, две тысячи, три тысячи... На третьей сотне он сбился, начал сначала, сбился снова. Вместо счёта он стал прислушиваться. Сквозь перекрытия до него доносились звуки дома: гудение водопроводных труб, скрип рассыхающихся половиц, далёкий шум ветра снаружи. А утром он услышал голос Майки — звонкий, испуганный, прорезавший тишину подвала, как нож. — Папа! Папа, где Тимми? Тим замер, весь обратившись в слух. Голос Майки доносился откуда-то сверху, приглушённый слоем дерева и бетона, но вполне различимый. Потом раздались шаги — более мягкие, чем обычно, Стивен подошёл к младшему сыну. — Тимми заболел, сынок, — голос отца был ровным, успокаивающим, даже ласковым. — Он в больнице. Врачи его лечат. Он скоро поправится и вернётся. — В больнице? — переспросил Майки, и его голос дрогнул. — А ему там не страшно? Я хочу к нему. — Нельзя к нему, маленький. В больницу детей не пускают. Но ты не бойся. Я с тобой. Иди сюда. Тим услышал, как Майки всхлипнул, потом шарканье маленьких ног по полу, потом шорох — видимо, отец поднял его на руки. Стивен продолжал говорить, его голос удалялся, но отдельные фразы ещё долетали до подвала: — Хочешь конфетку? Вот, держи. Шоколадную. И мультики сейчас включим, какие ты хочешь? Про машинки? Про динозавров? Давай про машинки. Сейчас папа сделает какао... И Майки успокоился. Тим услышал, как заиграла знакомая мелодия из мультфильма — весёлая, быстрая, с духовыми инструментами и звуком гоночных моторов. Он представил себе, как брат сидит перед телевизором, прижимая к груди плюшевого динозавра, и пьёт какао из своей синей кружки с отбитой ручкой. А отец сидит рядом, и рука его лежит на плече Майки — тяжелая, но сейчас не бьющая, а поглаживающая, защищающая. В те три дня Стивен был с Майки непривычно мягким. Тим слышал это через пол. Сказки на ночь, которые отец читал вслух, медленно, с выражением, задерживаясь на каждой странице и показывая картинки. Смех Майки, когда его щекотали. Запах блинчиков, доносившийся в подвал через вентиляционную решётку — сладкий, тёплый, вызывающий спазмы в пустом желудке. Стивен пёк блинчики, чего не делал никогда, и давал Майки поливать их сгущёнкой. Тим слышал, как брат просил добавки, и отец соглашался — без обычных окриков, без «хватит, лопнешь». Тим сидел в своём углу, прижимаясь спиной к холодному бетону, и слушал всё это. Губы его пересохли уже к концу первого дня — сначала они просто шершавились, потом начали трескаться, в уголках рта выступила кровь, которую он слизывал, но язык сам был сухим, как кусок ткани. Он пытался собрать слюну, глотал вязкую, горьковатую жидкость, но её почти не было. Желудок сводило голодными спазмами, сначала острыми, скручивающими, потом тупыми, ноющими, постоянными. Он сжимал живот руками, давил на него коленями, пытался отвлечься, но голод не уходил. На второй день он начал исследовать подвал на ощупь. Перемещался вдоль стен, ощупывая каждый сантиметр. Пол был бетонный, покрытый слоем пыли и мелкого мусора. В одном углу он наткнулся на старые коробки — картон размяк от сырости, внутри лежало что-то мягкое, похожее на истлевшие тряпки, и пахло от них кислым, затхлым. В другом углу стояло ржавое ведро с засохшей извёсткой. Всё. Ни еды, ни воды, ни старой забытой бутылки с остатками жидкости. Он попытался слизать влагу со стены там, где бетон был мокрым, но на вкус это была земляная горечь, от которой желудок скрутило ещё сильнее, и его вырвало желчью на пол. Он перестал считать время. День и ночь в подвале не различались. Иногда он проваливался в сон — короткий, рваный, с кошмарами, в которых отец открывал дверь и снова бил его, но просыпался всё в той же кромешной тьме, вздрагивая от холода, пробиравшего до костей. Он дрожал всем телом, зубы стучали, и он обхватывал себя руками, пытаясь согреться, но одежда, промокшая от пота и сырости, только вытягивала остатки тепла. Однажды он услышал, как Майки спросил снова: — Папа, а Тимми скоро вернётся? Я уже соскучился. — Скоро, сынок. Осталось совсем чуть-чуть. Врачи говорят, он уже почти здоров. Хочешь, нарисуем ему открытку? Вот тебе карандаши. И Тим услышал, как Майки радостно засопел, завозился. Скрип карандашей по бумаге был едва различим, но он доносился — тонкий, царапающий звук. Тим прижался ухом к стене, пытаясь разобрать, что именно рисует брат, и впервые за эти дни почувствовал, как защипало в носу, как на глаза наворачивается влага. Он зажмурился, кулаками надавил на веки, сделал несколько глубоких вдохов и заставил себя остановиться. Не плакать. Он понял это в первый же день. Слезами ничего не изменишь. Слезы только заберут последнюю влагу из организма. И помощи не будет. Никто не придёт. Когда за ним захлопнулась дверь, он ещё верил, что полиция перезвонит. Что женщина, говорившая с ним, что-то заподозрила. Что патруль всё-таки приедет, проверит адрес, поднимет трубку телефона, с которого звонили, и обнаружит несоответствие. Но шли часы, шли сутки, а наверху ничего не менялось — только шаги отца, только работающий телевизор и смех Майки. И тогда он понял окончательно. Отец говорил с ними тем же голосом, каким убеждал коллег на консилиумах, каким успокаивал родственников умирающих пациентов. Голосом, которому верили безоговорочно. И ему поверили. Уважаемый хирург, образцовый отец-одиночка, который один воспитывает двух «проблемных» детей после того, как его бросила жена-истеричка, — кто усомнится в таком человеке? Никто. Никто никогда не усомнится. Тим никому не нужен, никому, кроме отца, и единственное, что его ждёт, — этот дом, эта темнота, этот бетонный пол. На четвёртый день — по его ощущениям, это было именно утро четвёртого дня, потому что наверху хлопнула входная дверь, а потом раздался звук отъезжающей машины, — засов на двери лязгнул. Тим не сразу это осознал. Он лежал на полу, свернувшись калачиком, уже не дрожа, потому что сил на дрожь не осталось. Глаза были открыты, но в темноте это не имело значения. Язык прилип к нёбу, губы спеклись, дыхание было поверхностным, с присвистом. Когда дверь распахнулась, в подвал хлынул свет — резкий, жёлтый, резанувший по глазам так, что Тим застонал и зажмурился, прикрыв лицо ладонью, хотя и это движение далось ему с трудом: рука поднялась неохотно, дрожа. Стивен стоял в проёме — силуэт, окружённый ореолом света. Он переступил порог, и доски пола скрипнули под его весом. Наклонился, поставил что-то на пол рядом с Тимом, выпрямился. Тим приоткрыл глаза, привыкая к свету, и различил сначала контуры, потом детали: гранёный стакан, наполненный водой, и пластиковую миску с чем-то серовато-жёлтым, от чего шёл слабый тепловатый пар. — Пей, — сказал Стивен сверху. — Ешь. Тим попытался приподняться. Локти подогнулись, он снова рухнул грудью на пол, ударившись подбородком. Закашлялся. Собрался с силами, опёрся на предплечья, подтянул под себя колени и кое-как дополз до стакана. Вода была комнатной температуры, от неё пахло хлоркой из-под крана, но это был самый прекрасный запах в его жизни. Он припал к стакану губами и начал пить. Первый же глоток обжёг горло — не температурой, а самой влагой, встретившей пересохшую слизистую. Тим поперхнулся, вода потекла по подбородку, закапала на пол. Он закашлялся, но не оторвался от стакана, продолжал пить, маленькими глотками, захлёбываясь и снова проглатывая. Каждый глоток отдавался болью в горле, но одновременно приносил такое облегчение, что на глазах выступили слёзы — первые за всё время. Он пил, пока стакан не опустел, а потом ещё долго держал его у губ, слизывая последние капли. Потом он взялся за миску. Каша была жидкая, овсяная, без соли и сахара. Ложки Стивен не дал, и Тим ел руками, зачерпывая склизкую массу пальцами и запихивая в рот. Глотать было трудно — горло сжалось, пищевод, казалось, разучился пропускать еду. Он давился, но продолжал есть, потому что желудок кричал от голода, требовал ещё и ещё, и Тим скрёб пальцами по дну миски, собирая остатки, слизывал с ладони. Стивен стоял над ним всё это время, не двигаясь, просто наблюдая. Когда миска опустела, Тим уронил её на пол, облизал пальцы и остался лежать ничком, уткнувшись лбом в бетон, тяжело дыша. — Запомни это, — произнёс Стивен. Голос его звучал ровно, буднично, словно он зачитывал послеоперационные рекомендации. — Ты никому не нужен, кроме меня. Никто тебе не поверит. Никогда. Когда ты наконец это примешь, тебе станет проще жить. А пока ты будешь сопротивляться — я буду учить тебя снова и снова. До тех пор, пока до тебя не дойдёт. Тим не ответил. Он лежал, ощущая, как внутри — где-то между желудком и сердцем — что-то обрывается. Не резко, не со вспышкой, а тихо, медленно, неумолимо. Там, где раньше жила надежда, слабая, детская, глупая надежда на то, что однажды всё изменится, что придут люди в форме и уведут отца, что мать вернётся, что за ним закроется дверь и больше никогда не откроется, — там теперь не было ничего. Только усталость. Только тупое, ноющее онемение, расползающееся от солнечного сплетения вверх и вниз, к горлу и к коленям. Он перестал ждать. Перестал надеяться. Осталось только знание: никто не придёт. Никогда. Стивен постоял ещё немного, потом развернулся и вышел, оставив дверь открытой. Свет из коридора лился в подвал, и в этом свете кружились пылинки, потревоженные сквозняком. Тим смотрел на них, не мигая, пока не начали слезиться глаза. Потом он собрался с силами и пополз к выходу. Дюйм за дюймом, волоча непослушное тело по бетонному полу, цепляясь пальцами за стыки плит. Добрался до порога, перевалился через него, подтянулся на руках на первую ступеньку лестницы. Потом на вторую. На третьей он остановился передохнуть, прижавшись щекой к холодному дереву. От ступенек пахло лаком и пылью. Где-то наверху работал телевизор — шла дневная передача, смех закадровой аудитории доносился приглушённо, ненастояще. Тим полез дальше. С тех пор он ни разу не пытался звонить в полицию. Даже когда стало хуже — гораздо хуже, чем в те три дня, — трубку он больше не снимал.Глава 2: Анамнез
4 ноября 2025 г., 04:00
Тишина в доме на рассвете была не пустотой, а физической субстанцией. Она была плотной, вязкой, как охладевший кисель. Она давила на барабанные перепонки изнутри, и любой случайный звук — предательский скрип половицы под ногой, резкое шуршание ткани одеяла — казался в этой гуще кощунственным, оглушительным взрывом, за которым последует расплата.
На следующее утро Тим проснулся от того, что сердце колотилось где-то высоко в горле, перекрывая дыхание. Он всегда просыпался так, рывком, даже если за окном царила предрассветная безмятежность. Это был условный рефлекс, вбитый годами, — первым делом слушать, анализировать, оценивать уровень угрозы.
Тим лежал на своей узкой, пружинящей кровати, уставившись в потолок, где длинная, извилистая трещина расходилась от угла к центру, как заживший, но не исчезнувший шрам. Он медленно, с невероятным усилием, повернул голову на подушке, стараясь не вызвать ни единого скрипа растянутых пружин матраса, и прислушался, затаив дыхание. Из-за тонкой фанерной стены доносилось ровное, глубокое, беззаботное дыхание Майки. Хорошо. Он ещё спал крепким сном. Значит, ночь прошла без происшествий. Тим выдохнул тихонько, струйкой воздуха через нос, и сел на кровати, опираясь на локти. Его спина ныла тупой, знакомой болью от старых, не проходящих синяков, а ребра, сломанные прошлой осенью, отозвались резким, коротким прострелом, когда он изменил положение тела. Он осторожно, как по стеклу, спустил ноги с кровати. Босые ступни коснулись холодного, липкого ламината, и волна холода побежала вверх по коже, заставляя мурашки бежать по икрам и бёдрам. Тим замер на секунду, снова прислушиваясь: ни тяжёлых шагов наверху, ни хриплого голоса из гостиной, ни звякания бутылки. Только монотонное, навязчивое тиканье будильника на комоде. Его пластиковый корпус был в пыли, а стрелки показывали без пяти шесть.
Он встал, ноги слегка дрожали от утренней слабости и вечного напряжения, и бесшумно, как тень, прошёл к окну. Отодвинул грубую тюлевую занавеску, пахнущую пылью, выглянул на улицу: двор был пустым и серым, соседские дома стояли с закрытыми ставнями, только чужая собака на цепи у гаража лаяла хрипло и негромко, её лай доносился приглушённо, будто из-под толщи воды. Тим опустил занавеску, и пыльная ткань шлёпнулась на место. Он развернулся и подошёл к небольшому, потрескавшемуся зеркалу над комодом. Он всегда избегал смотреть на своё отражение дольше секунды, но сегодня пришлось — грим от Хэллоуина оставил на белой наволочке жирные пятна чёрного, зелёного и багрового цветов. Если отец увидит, будет долгий, унизительный скандал.
Тим повернул ручку крана в ванной. Вода с шумом хлынула в раковину, её гулкое журчание эхом разнеслось по маленькому помещению. Он наклонился и подставил лицо под струю. Тёплая вода смешивалась с остатками грима, стекая в слив густыми, грязными разводами. Он тер щёки и лоб костяшками пальцев, смывая слой за слоем, чувствуя, как кожа под ними краснеет и горит от трения. Под слоем краски постепенно проступала бледная, почти прозрачная кожа и те самые, знакомые до боли белые шрамы — причудливые, зловещие узоры, которые Стивен когда-то в пьяном угаре назвал «уродством, которое приличные люди скрывают».
Когда последние пятна краски исчезли, смытые в канализацию, он рискнул поднять взгляд на зеркало. И снова, как каждый день, его пронзила острая, тошнотворная волна ненависти. Не к отцу. К самому себе. К этому лицу — с неестественно правильными, тонкими чертами, с густыми, длинными ресницами, которые он бы вырвал пинцетом, если бы мог. Лицу, которое было точной, как две капли воды, копией её. Кейли. Его матери. Именно это проклятое сходство было его первородным грехом, тем фитилём, который с катастрофической лёгкостью поджигал холодную ярость в глазах отца. «Смотрю на тебя и вижу её! Вижу эту продажную шлюху!» Тим сжал кулаки так, что костяшки побелели, глядя в ненавистное отражение, и со всей силы ударил ребром ладони по краю раковины, чтобы заглушить голос в голове. Глухой удар отозвался в тишине, и он снова замер, впиваясь слухом в пространство за дверью — не разбудил ли он Майки.
— Тимми? — из-за двери тут же послышался сонный, испуганный голосок.
Тим вздрогнул и мгновенно натянул на лицо привычную маску спокойствия, поворачиваясь к двери. Он на ощупь сорвал с крючка грубое вафельное полотенце, вытер им лицо досуха, растягивая кожу, и открыл дверь. Майки сидел на своей кровати, потирая сонные глаза сжатыми кулачками, его светлые волосы торчали в разные стороны, а пижама была смята и задрана на животе.
— Я здесь. Всё хорошо. Вставай, солнышко, — сказал Тим, подходя ближе. Он присел на край его кровати, поправил сбившееся одеяло и помог ему сесть. Майки зевнул, широко раскрыв рот, потянулся, его маленькие босые ножки беспомощно болтались над холодным полом.
— Что ты делал? Почему шумел? — спросил Майки, уставившись на мокрые, покрасневшие щёки Тима.
— Смывал вчерашнюю краску. Она вся размазалась по подушке. Пошли, умоемся и будем завтракать, пока… — он не договорил, но Майки понял.
Они прошли в ванную вместе. Тим щёлкнул выключателем, жёлтая лампочка мигнула раз, другой и зажглась, отбрасывая на стены унылые, прыгающие тени. Майки встал на табуретку с облупившейся краской, которую они специально держали для него, взял свою щётку и начал чистить зубы, фыркая и пуская пузыри из пены. Тим помог ему намылить лицо детским мылом, провёл пальцами за ушами, проверяя, не осталось ли грязи, и вытер его лицо своим полотенцем. Майки хихикал, когда щетина щётки щекотала его кончик носа, и этот смех был единственным светлым звуком в этом утре.
За завтраком в кухне царило хрупкое, напряжённое перемирие. Стивен уже ушёл на утренний обход в клинику, и братья могли дышать чуть свободнее, расправив плечи. Майки, оживлённый, болтал без умолку, перебирая свои вчерашние конфеты, которые Тим разрешил ему разложить на столе. Он сидел на высоком стуле, болтая под столом ногами в толстых носках, и аккуратно раскладывал леденцы по цветам: красные — в одну кучку, жёлтые — в другую, зелёные — в третью.
— Тимми, а помнишь, мама тоже любила ириски? — вдруг, ни с того ни с сего, спросил он, разворачивая золотистую, шуршащую обёртку. Его пальцы дрожали от возбуждения, фантик рвался не с той стороны.
Тима будто ударили током. В горле мгновенно пересохло, язык прилип к нёбу. Он сделал глоток остывшего чая, чтобы выиграть секунду, и поставил стакан на стол, стараясь не стукнуть им о столешницу.
— Откуда ты это помнишь? — его голос прозвучал хрипло.
— Я не помню, — честно признался Майки. Он развернул ириску, понюхал её сладкий запах и откусил маленький кусочек, жуя медленно и сосредоточенно. — Но мне кажется, что она должна была их любить. Они же такие вкусные.
Тим посмотрел на брата, на его наивные, широко раскрытые, полные абсолютного доверия глаза, и в груди у него что-то сжалось, стало тяжело и больно. Он не мог рассказать ему правду. Не мог сказать, что их мать, Кейли, сбежала в одну дождливую ночь, когда Майки было всего три года, и сделала это без единого звонка, без оглядки, оставив их обоих в этом аду наедине с отцом. Не мог объяснить, что её уход был не романтичным побегом к новой жизни, а актом животного, панического отчаяния, на которое у неё, видимо, хватило смелости, а у него — до сих пор нет. Тим взял ложку, начал механически помешивать остывшую овсянку в своей тарелке, хотя есть не хотелось совершенно.
— Она... она любила рафаэлло, — тихо, почти шёпотом, сказал Тим, снова уставившись в тарелку. — Эти белые кокосовые шарики с орехом внутри.
Это была правда. Один из немногих осколков той, старой жизни, который он бережно хранил в памяти, как величайшую реликвию. Он помнил, как она приносила маленькую голубую коробочку домой после работы, прятала её в холодильник, и они потом тайком съедали их вместе, сидя на кухонном полу, пока отца не было дома.
— Расскажи про неё, — попросил Майки, подперев голову руками. Он отложил недоеденную ириску в сторону и уставился на Тима, его глаза блестели от неподдельного любопытства. — Какую-нибудь историю. Какую ты помнишь.
И Тим начал. Он не рассказывал о бесконечных ссорах, об оскорблениях, о том, как Стивен в ярости швырнул хрустальную вазу об стену в сантиметре от её головы, и осколки брызнули им в лица. Он сочинил сказку. Красивую, чистую и до слез печальную. Тим отодвинул от себя тарелку, сложил руки на столе, покрытом клеёнкой, и посмотрел в запылённое окно, где осеннее солнце пыталось пробиться сквозь слой облаков.
— Она... умела находить созвездия на небе, даже когда оно было наполовину затянуто тучами, — его голос звучал ровно, монотонно, будто он читал заученный мантрой текст. — И она пела тебе колыбельные, когда ты был совсем малышом и не мог заснуть. Голос у неё был тихий, немного хриплый. А однажды... однажды ей пришлось улететь в очень-очень далёкую страну, где всегда лето и светит солнце. И теперь она смотрит оттуда на те же самые звёзды и думает о нас.
Он лгал. Он лгал так искусно и так долго, что иногда по вечерам, глядя в потолок, и сам начинал верить в эту выдумку. Это был его единственный способ защитить Майки. Построить для него хоть какой-то хрупкий, но цельный мир, в котором мама не бросила их на произвол судьбы, а просто... ушла в неизвестность, унося с собой их общую любовь. Тим добавил ещё деталей, чтобы сказка обрела плоть и кровь:
— Она любила гулять с нами в парке поздно осенью, собирала самые красивые листья — красные, жёлтые, оранжевые — и делала из них целые картины под стеклом. Помнишь, как она рисовала для тебя зверей на оборотной стороне обоев? Волков, оленей, лис. И рассказывала, как они живут в большом лесу, свободные и ни от кого не зависящие.
Майки кивнул, на его губах появилась слабая, но настоящая улыбка, и он потянулся через стол, взял Тима за руку, сжав её в своей маленькой ладошке.
— А она вернётся когда-нибудь? Когда-нибудь обязательно?
Тим сглотнул, чувствуя, как в горле встаёт горький, невыплаканный комок.
— Может быть. Когда-нибудь. Но пока мы с тобой должны ждать и быть сильными. Очень сильными.
В этот самый момент снаружи раздался резкий, металлический щелчок ключа в замке. Сердце Тима провалилось куда-то в пятки, в пол, застыло. В прихожей послышались шаги — тяжёлые, уверенные, чётко отбивающие такт по деревянному полу. Стивен вернулся. На полчаса раньше, чем они ожидали. Тим замер, его рука сама собой сжала край столешницы, ногти впились в старую клеёнку, оставляя на ней белые царапины. Майки тоже замер, его улыбка погасла, как перегоревшая лампочка, он быстрым, паническим движением сгрёб все конфеты в одну кучу и спрятал сгребающие руки под стол, на колени.
Стивен прошёл на кухню, не снимая длинного тёмного пальто. Его взгляд, холодный, сканирующий, как у радара, скользнул по ним, по остаткам завтрака на столе, по цветным фантикам, которые Майки не успел убрать. Он остановился у их стола, снял шляпу и бросил её на свободный стул. От него пахло холодным уличным воздухом, табачным дымом и едкой химией из клиники.
— Что за сопливые сказки тут рассказывают? — его голос был ровным, безразличным, но от этого он не становился менее опасным. Он взял стул, с грохотом отодвинул его от стола и уселся напротив них, уставившись на Майки. — Ну? Я спрашиваю.
Майки съёжился, его плечи поднялись почти до самых ушей, он казался сейчас совсем маленьким и беззащитным.
— Я... я рассказывал про маму, — тихо, но чётко сказал Тим, чувствуя, как по его спине бегут ледяные мурашки. Он старался смотреть прямо в глаза отца, но его взгляд соскальзывал на переносицу, на лоб. — Майки спросил, вот я и…
Стивен медленно поднялся со стула, подошёл к столу вплотную. Он взял со стола ту самую, наполовину развёрнутую ириску, разглядел её, покрутив в своих крупных, грубых пальцах, и бросил обратно на стол, будто это был кусок уличной грязи. Ириска упала на клеёнку, её липкая сторона прилипла к поверхности.
— Мама, — он произнёс это слово с такой ядовитой, уничижительной насмешкой, что Тим почувствовал спазм в желудке. — Твоя мама, мальчик, была слабой. Истеричной, невменяемой особой. Она сбежала, потому что не вынесла элементарной ответственности. Потому что не вынесла даже твоего ночного плача, — он бросил короткий, как удар, взгляд на Майки, и мальчик вжал голову в плечи, будто пытаясь исчезнуть. — А ты, — его глаза, сузившиеся до щелочек, снова упёрлись в Тима, — становишься на неё всё больше и больше похож. Та же слабость в глазах. Та же вечная жалость к самой себе.
Он резко развернулся и вышел из кухни, не оглядываясь, оставив после себя ледяную, звенящую пустоту. Его шаги удалились в гостиную, где он с силой щёлкнул пультом, и звук утренних новостей оглушительно загремел, заполняя собой весь дом, каждый уголок. Сказка, которую Тим так тщательно строил, мёртвой хваткой вцепилась ему в горло, не давая вздохнуть. Он не мог поднять глаз на брата. Он снова проиграл. Правда отца, уродливая, кричащая и беспощадная, всегда оказывалась сильнее, весомее его красивой, хрустальной лжи. Тим сидел неподвижно, как парализованный, слушая, как Майки под столом тихо, украдкой шуршит фантиками, засовывая спасённые конфеты в карман своей пижамных штанов.
Майки больше не смотрел на него с восторгом и обожанием. В его глазах, полных слёз, которые он не решался пролить, застыл немой, предательский вопрос и первый, самый страшный росток сомнения. Он потянулся через стол, снова взял Тима за руку, но не сказал уже ничего. Тим сжал его холодные, дрожащие пальцы, пытаясь передать хоть каплю уверенности. День только начинался, а тишина в доме, ненадолго отступившая, уже снова сгущалась, становясь ещё плотнее, ещё вязче, обещая новые, неизбежные взрывы. Тим знал: ему придётся лгать снова и снова, строить новые, ещё более изощрённые сказки, чтобы хоть как-то защитить брата от этой чудовищной реальности. Но каждая такая ложь оставляла в его собственной душе глубокую, кровоточащую трещину, и он с ужасом чувствовал, что однажды эти трещины могут разорвать его изнутри на части. Он встал, собрал грязные тарелки и понёс их к раковине, стараясь двигаться плавно и спокойно, чтобы не выдать дрожь, которая сотрясала всё его тело. Майки остался сидеть за столом, уставившись в одну точку на скатерти, и Тим понял с ледяной ясностью: семена сомнения уже посеяны в эту плодородную почву. И теперь ему придётся бороться не только с отцом, но и с правдой, которая, как ядовитый сорняк, медленно, но неотвратимо начинала прорастать сквозь тонкий слой его спасительных сказок.