1
2 ноября 2025 г., 11:40
Уэнсдей лежала на спине, уставившись в потолок, где тени от веток старого вяза сплетались в узоры, напоминавшие пыточные устройства эпохи Возрождения. Скука. Точильная, разъедающая скука. Она физически ощущала ее под кожей — зуд, который нельзя было почесать.
И ее мозг, отточенный и холодный, как лезвие гильотины, в поисках противовеса этой скуке неизбежно возвращался к ней. К Энид Синклер.
Энид, чье существование было вопиющим актом вандализма в ее строго упорядоченном монохромном мире. Энид, чей смех напоминал Уэнсдей звук лопающейся пузырчатой пленки — идиотский, но навязчиво привлекательный. Энид, которая сейчас спала в двух метрах от нее, за ширмой, чья радужная безвкусица оскорбляла эстетическое чувство Уэнсдей каждый день.
Уэнсдей повернулась на бок, лицом к этой бумажной Берлинской стене. Сквозь щели пробивался тусклый, теплый свет ночника Энид, отбрасывая на ее, Уэнсдей, половину комнаты полосы позорно жизнеутверждающих цветов. Она ненавидела этот свет. И все же ее взгляд цеплялся за него, как наркоман за последнюю дозу.
Под одеялом, холодные, тонкие пальцы Уэнсдей медленно скользнули вниз, по плоскому животу, под резинку ее черных кружевных трусов. Дыхание, обычно бесшумное, стало чуть глубже. Она закрыла глаза, и внутренний кинематограф, всегда настроенный на жанр хоррор, начал показывать фильм под названием «Энид».
Но это был не тот солнечный, невинный образ, который видят все. Нет. Уэнсдей принялась очернять его, кадр за кадром, с методичностью серийного убийцы, составляющего план.
Она представила не улыбку Энид, а ее губы, облизывающие ложку с розовым мороженым, с такой чувственностью, что это граничило с неприличным. Представила, как эти губы шепчут не ее имя, а отборный мат, который Уэнсдей однажды с наслаждением подслушала, когда Энид ругалась с кем-то по телефону.
Ее пальцы двигались быстрее, с нажимом, в котором было больше ярости, чем нежности. Она хотела не ласки, а осквернения. Она мысленно раздевала Энид, но не с романтическим трепетом, а с холодным, клиническим интересом патологоанатома. Она представляла веснушки на ее плечах не как милые пятнышки, а как следы от шрапнели после небольшого, но эффектного взрыва. Представляла, как татуировка с единорогом на ее лопатке изгибается и дергается в такр ее собственным непристойным движениям.
Мысль об этом — о чистой, светлой Энид, замешанной в грязи воображения Уэнсдей — заставила тепло в низу живота превратиться в жгучую волну. Она впилась зубами в свою же губу, до вкуса крови, чтобы не издать звука. Стыд? Нет. Не совсем. Это было нечто более сложное — порочная гордость алхимика, превращающего золото в свинец.
Ее фантазия становилась все более изощренной, все более «черной». Она представила, как Энид, с лицом, пунцовым от смущения, пытается прикрыть себя розовой подушкой, а Уэнсдей с ледяным лицом фотографирует ее на старинную камеру для последующего шантажа. Она представила, как заставляет Энид повторять похабные фразы на мертвых языках. Она вообразила ее не в романтическом полумраке, а под ярким, безжалостным светом морга, где ее тело выглядело бы так же, но… очерненным ее взглядом.
Вот оно. Спазм. Горячий, влажный, унизительный. Ее тело выгнулось, пятки с такой силой впились в матрас, что она услышала скрип пружин. В висках застучало. Она подавила стон, превратив его в резкий выдох, и мир на секунду пропал, уступив место белому шуму старых телевизоров, прежде чем вернуться в привычную, комфортную тьму.
Все кончилось. Тишина вернулась, но теперь она была тяжелой и густой, как запах греха. Комната пропахла ее собственным телом, потом и тайной.
Уэнсдей лежала, пытаясь восстановить контроль над дыханием, и чувствовала, как по ее щекам, против воли, растекается редкая, предательская краска стыда. Она мысленно приготовила для этого стыда камеру пыток.
И тут ширма скрипнула.
Уэнсдей замерла. Из-за края преграды показалось лицо Энид. Ее волосы были растрепаны, глаза — сонные, но в них читалась недвусмысленная тревога.
— Уэнс? — прошептала она, и ее голос был хриплым. — Ты… в порядке? Я услышала… звуки.
Уэнсдей посмотрела на нее — на этот живой, дышащий укор всему только что произошедшему в ее голове. Фантомы ее развращенной фантазии столкнулись с реальной, теплой, пахнущей клубничным шампунем девушкой.
—Звуки были предсмертными хрипами моей последней толи терпения к этому разговору, Синклер — выдавила Уэнсдей, но ее голос, к ее собственному ужасу, дрогнул.
Энид не ушла. Она смотрела. Ее взгляд скользнул по лицу Уэнсдей, по влажным волосам на ее лбу, по неспокойно вздымающейся груди под черной тканью пижамы. И в ее глазах что-то щелкнуло. Смущение сменилось не просто пониманием, а каким-то острым, животным знанием. Она покраснела. Покраснела так, что это было видно даже в тусклом свете.
—Божечки… — выдохнула она, и ее пальцы вцепились в край ширмы. — Ты… обо… мне?
Уэнсдей почувствовала, как по ее спине пробежала ледяная волна. Ее секрет, ее грязный, личный ритуал осквернения был раскрыт. Объект ее самых непристойных фантазий теперь стоял перед ней, сгорая от стыда, который должен был принадлежать только Уэнсдей.
Обычно она нашла бы язвительную шутку. Что-то про то, что представляла ее в качестве чучела для своих таксидермических опытов. Но слова застряли в горле. Вместо этого ее губы, все еще с солоноватым привкусом крови, сами собой произнесли:
—А что, если так?
Энид замерла. Ее собственная смущенная краска на лице стала еще гуще, почти багровой. Она не смотрела в глаза Уэнсдей, ее взгляд был прикован к ее губам.
—Я… я чувствовала это — прошептала она, и ее голос дрожал. — Сквозь нашу связь. Когда ты превращаешься… я чувствую всплески. Но это… это было другое. Это было жарко. И… грязно.
Слово «грязно» повисло в воздухе, как признание.
Уэнсдей медленно села на кровати. Ее черные глаза, казалось, впитывали весь свет в комнате, включая тот жалкий лучик от ночника Энид.
—Я не делаю ничего чистого, Синклер», — ее голос был низким и зловещим. — Я очерняю. Это то, что я делаю лучше всего. Я только что мысленно превратила твоего розового единорога в посмешище на окровавленном цементе заброшенной скотобойни. И тебя вместе с ним.
Энид вздрогнула, но не отпрянула. Напротив, она сделала шаг вперед, пересекая незримую границу. Ее рука, теплая и живая, дрожа, протянулась и коснулась щеки Уэнсдей.
—Это ужасно — прошептала Энид, и ее глаза блестели. — И… черт возьми, Уэнс… это было самое возбуждающее, что я когда-либо чувствовала.
И в этот момент Уэнсдей поняла, что потерпела фиаско. Она не испортила Энид. Она не смогла запятнать этот свет. Вместо этого свет, казалось, жаждал быть оскверненным. И в этом заключалась самая изощренная, самая унизительная форма смущения — осознать, что твоя тьма не пугает, а притягивает. Что твои самые грязные фантазии находят отклик в том самом существе, которое ты пытался испачкать.
И Уэнсдей Аддамс, впервые за долгие годы, почувствовала, что ее знаменитого сарказма и черного юмора недостаточно, чтобы справиться с этой новой, оглушительной реальностью. Она проиграла. И проигрыш никогда не был таким сладким и постыдным.